Наша игра - Джон Ле Карре 5 стр.


В моих ушах полно звуков. Я слышу крики, всхлипывания, потом стоны ветра. Непогода усиливается. Божий гнев. Вчера сумасшедший осенний снегопад, а сегодня настоящая буря, гремящая ставнями, свистящая в трубах и заставляющая весь дом потрескивать. Я стою в кабинете у окна и гляжу, как дождевые капли бьют по стеклу. Я вглядываюсь в темноту и вижу усмехающееся мне бледное лицо Ларри и его красивую белую кисть, барабанящую по оконной раме.

Был канун Нового года, но у Эммы разболелась поясница и встречать его у нее не было желания. Она удалилась в свои королевские покои, где вытянулась на своей кровати. Наши спальни озадачили бы любого, кто ожидал бы увидеть обычное гнездышко влюбленных. По спальне было на ее и на моей половине дома, так мы договорились с самого первого дня ее переезда ко мне: каждый из нас не зависит от другого, каждый имеет свою территорию и право на уединение. Она потребовала этого, и я это обещал, не будучи, правда, уверенным, что она станет требовать от меня выполнения этого обязательства. Она, однако, стала. И, даже когда я приношу ей чай, или бульон, или что-нибудь еще для поддержания ее сил, я стучу и жду, пока она не разрешит мне войти. А сегодня по случаю сочельника, нашего первого сочельника, мне разрешено лечь на полу возле нее и держать ее за руку, пока мы под музыку лютни с ее стереопроигрывателя беседуем, глядя в потолок, и пока остальная Англия веселится.

– Он просто невыносим, – жалуется она, правда, с оттенком юмора, но недостаточным для того, чтобы скрыть досаду. – Я хочу сказать, что даже Ларри известно о существовании Рождества. Он мог хотя бы позвонить.

Я уже не в первый раз объясняю ей, что Рождество вызывает у него отвращение, что в каждое Рождество, все то время, что я знаю его, он угрожал перейти в ислам, что в каждое Рождество он в знак протеста отправлялся в какую-нибудь сумасшедшую поездку, чтобы только не участвовать в английском полуязыческом разгуле. Я рисую ей шутливую картину, как в окружении бедуинов он трясется на верблюдах где-то в негостеприимной пустыне. Но меня не покидает ощущение, что она меня почти не слушает.

– Но позвонить-то сегодня можно из любого уголка мира, – говорит она сурово.

Дело в том, что к этому моменту Ларри уже стал у нас иконой, стал нашим странствующим рыцарем. Почти все, что происходит в нашей жизни, сопровождается своего рода кивком в его сторону. Даже вино нашего последнего урожая, хотя его и нельзя будет пить еще примерно год, получило домашнюю кличку "Шато Ларри".

– Ведь мы звоним ему достаточно часто, – жалуется она, – и, по-моему, он мог хотя бы дать нам знать, что он жив-здоров.

Если быть точным, то звонит ему она, хотя высказать это вслух было бы покушением на ее суверенитет. Она звонит, чтобы убедиться, что он благополучно добрался до дома, чтобы спросить, можно ли в наше время покупать виноград из Южной Африки, чтобы напомнить ему о необходимости пойти на обед у декана или явиться в трезвом и опрятном виде на собрание преподавателей.

– Возможно, он подцепил какую-нибудь красотку? – высказываю я предположение, вкладывая в него гораздо больше своих надежд, чем она могла бы себе представить.

– Тогда почему бы ему не рассказать нам о ней? Показать нам ее, если уж он не может обойтись без шлюхи? Ведь мы не стали бы возражать против этого, не так ли?

– Отнюдь.

– Я не могу вынести мысль о том, что он одинок.

– В Рождество?

– В любое время. Каждый раз, когда он уходит, у меня ощущение, что он уходит навсегда. Ему что-то грозит. Я не знаю, что именно.

– Боюсь, что тебе предстоит обнаружить, что он деликатен несколько меньше, чем ты полагаешь, – говорю я, глядя в потолок. Недавно я заметил, что разговор у нас получается лучше, если мы не смотрим друг другу в глаза. – Его проблема в том, что он рано достиг пика. Блестящий студент в университете, в реальной жизни он выдохся. В моем поколении таких было два или три. Но они выжили. Выжили, правда, не то слово. Просуществовали на подачках.

Назовите это лицемерием, назовите худшим словом, но в последние недели я снова и снова ловлю себя на том, что прикидываюсь милосердным добрым самаритянином, хотя в глубине души я знаю, что худшего самаритянина на свете нет.

Но сегодня Богу надоела моя двуличность. Потому что, едва умолкнув, я слышу вместо вороньего карканья стук в окно нижнего этажа. И слышу так отчетливо – он укладывается в ритм Эмминой лютни, – что некоторое время соображаю, не в голове ли у меня источник этого звука. Но тут рука Эммы, словно ужаленная мной, вырывается из моей, Эмма резко поворачивается и садится на кровати. И, как Ларри, она не кричит, она говорит. Говорит ему. Так, словно не я, а Ларри лежит на полу рядом с ней:

– Ларри, это ты? Ларри?

Стук снизу прекратился, и теперь оттуда доносится приглушенный голос, который, кажется, в нарушение всех законов физики и несмотря на стены метровой толщины, способен достичь вас, где бы вы ни прятались. Он, разумеется, не слышал ее. Просто не мог слышать. Никак не мог он и знать, где мы находимся и даже дома ли мы вообще. На нижнем этаже горит, правда, пара лампочек, но этот свет я всегда оставляю там для того, чтобы отпугнуть грабителей. А моя машина стоит в гараже и снаружи не видна.

– Эй, Тимбо, Эмм! Дорогие мои. Опускайте мост через ров. Я добрался до дому! Вы еще не забыли Ларри Петтифера, великого просветителя? Петтифера – любителя петтинга? Счастливого Нового года! Счастливого чего хотите!

Эмм – это его кличка для нее. Она против нее не возражает. Наоборот, я начинаю думать, что она носит ее с гордостью.

А я? У меня есть роль в этом спектакле? Разве не моя роль, не моя обязанность – развлекать его? Поспешить к окну спальни, распахнуть окно, высунуться наружу, закричать ему: "Ларри, какой молодец, неужели это ты? Ты один? Слушай, Эмму опять подвела поясница. Я сейчас тебе открою!" – быть в восхищении, приветствовать его, старейшего из моих друзей, одинокого в канун Нового года? Тимбо, его злому року, человеку, сломавшему, как он любит говорить, ему жизнь. Скорее бежать вниз, зажечь наружный свет и, отодвигая засовы, через дверной глазок бросить взгляд на его байроническую шевелюру на фоне ночного мрака. В соответствии с нашим новым обычаем обвить руками его любимый зеленый австрийский дождевик, который он зовет своим молескином и несмотря на который он промок до нитки: почти весь путь от Лондона он проделал в машине, но под конец проклятая кляча взбунтовалась и завезла его в кювет, вынудив просить компанию подвыпивших старых дев подкинуть его. Его художническая щетина сегодня не суточная, а недельная, и ореол его превосходства сегодня коренится не просто в выпивке – это таинственная аура дальних стран. Я угадал, думаю я, он только что из одного из своих героических путешествий, и сейчас он поведает нам о нем.

– Подвела поясница? – говорит он. – Эмм? Чушь! Когда угодно, только не сегодня, кого угодно, только не Эмм!

И он прав.

Одно появление Ларри приносит Эмме волшебное исцеление. В полночь она уже готова начать новый день, и поясница словно никогда в жизни не болела у нее. Суетясь по своим комнатам, я наливаю для Ларри ванну, достаю из ящиков чистые носки, домашние брюки, рубашку, свитер, пару домашних туфель вместо его кошмарных ботинок из оленьей кожи и слушаю, как она в радостных сомнениях мечется по своей комнате. Надеть ли мои джинсы или мою длинную юбку для сидения у камина, которую Тим купил мне ко дню рождения? Скрипит дверца ее бельевого шкафа – юбку. Мою белую блузку или черную с глубоким вырезом? Белую с воротником, Тим не любит, когда я выгляжу легкомысленно. А к белой больше идет ожерелье, которое Тим заставил меня принять в качестве рождественского подарка.

Мы танцуем.

В танцах я не силен, как отлично известно Ларри, Ларри же – как рыба в воде. Вот вам солидный британский колониальный фокстрот, а вот – сумасшедший казачок или то, что Ларри таковым считает: уперши руки в боки, он с напыщенным видом настойчиво кружит вокруг нее, шлепая по натертому паркету моими домашними шлепанцами. Мы поем, хотя я не певец и в церкви давно уже приучен раскрывать рот, но не петь. Сначала мы стоим тесным треугольником в ожидании, когда часы пробьют полночь. Потом мы кладем наши руки на плечи друг другу – каждому достается по нежной белой руке – и горланим "Забыть ли прежнюю любовь", причем Ларри изображает дискант ученика винчестерской школы, а ожерелье в такт подпрыгивает и блестит на шее Эммы. Мне не нужно брать уроки языка любви, чтобы понять, что каждый изгиб и каждая лощинка ее тела, от черных как смоль волос до строгих линий юбки, обращены к нему. И, когда в половине третьего нам снова пора идти спать и снова ставший серьезным Ларри плюхается в кресло и принимается разглядывать нас, а я, стоя сзади нее, двигаю за нее ее плечами, я понимаю, что вовсе не мои, а его руки она ощущает на своем теле.

– Итак, ты совершил еще одно из своих путешествий, – говорю я на следующее утро, застав его на кухне за завариванием для себя чая и накладыванием консервированных бобов на тосты.

Он не спал. Все раннее утро я слушал, как он, прокравшись в мой кабинет, рылся среди моих книг, выдвигал ящики стола и после просмотра снова задвигал их. Всю ночь меня мучил отвратительный запах его русских сигарет: "Примы", когда он хотел почувствовать себя университетским интеллектуалом, или "Беломорканала", когда ему нужно было "малость успокоить рак легких", как он любил говорить.

– Да, итак, я совершил, – согласился он после долгой паузы. Против обыкновения он не был настроен подробно его описывать, чем возбудил во мне надежду, что он нашел-таки себе женщину.

– Ближний Восток? – предположил я.

– Не совсем.

– Азия?

– Тоже нет. Строго говоря, это была еще Европа. Прихожая европейской цивилизации.

Не знаю, хотел ли он, чтобы я от него отвязался, или провоцировал на более энергичные расспросы, но ни того, ни другого удовольствия я ему не доставил. Я ему больше не нянька. Снятые с задания агенты – когда же у Ларри было его первое задание? – предмет забот бытового отдела, если на этот счет не было других письменных распоряжений.

– В любом случае, это было живописное и языческое место, – предполагаю я, подготавливая переход к другой теме.

– Да, действительно живописное и действительно языческое. Чтобы полностью оценить Рождество, нужно побывать в декабре в Грозном. Темно, хоть выколи глаз, воняет нефтью, пьяные собаки и подростки, увешанные золотом и с "Калашниковыми" в руках.

Я во все глаза уставился на него.

– Грозный – это в России?

– Точнее говоря, в Чечне. Северный Кавказ. Сейчас они стали независимыми. В одностороннем порядке. Москва слегка надула губы.

– Как ты туда попал?

– Автостопом. Самолетом до Анкары. Потом долетел до Баку. Пешочком по берегу, потом поворачиваешь налево. Проще пареной репы.

– А что ты там делал?

– Навещал старых друзей.

– Чеченцев?

– Да, одного или двух. А потом некоторых из их соседей.

– Контору ты известил?

– Не счел нужным беспокоить их по пустякам. Рождественский тур, живописные горы. Свежий воздух. Какое им до этого дело? Эмме сахару побольше?

Он уже на полпути к двери кухни, и чашка чаю у него в руке.

– Постой. Давай это мне, – резко говорю я, забирая у него чашку, – я все равно иду наверх.

"Грозный?" – повторяю я про себя снова и снова. Судя по сообщениям прессы, Грозный сегодня – один из самых негостеприимных городов на земле. Готов поспорить, что даже Ларри не полез бы к кровожадным чеченцам только из неприязни к английскому Рождеству. Так значит, он лжет мне? Или пытается поразить мое воображение? Кого он называет старыми друзьями, друзьями друзей, соседями? Грозный, а потом куда? Контора снова взяла его на службу, ничего не сообщив мне? Я отказываюсь брать наживку. Я веду себя так, словно этого разговора и не было. Так же ведет себя и Ларри – если только не обращать внимания на его чертову усмешку и на привезенный из дальних стран ореол превосходства.

– Эмм согласилась сделать для меня кусок черновой работы, – говорит Ларри, когда мы однажды прогуливаемся по верхней террасе солнечным воскресным днем, – в некоторых из моих "безнадежных случаев". Ты не возражаешь?

Теперь это не только воскресные обеды. Иногда втроем нам так хорошо, что Ларри считает своим долгом остаться и на ужин тоже. За те два месяца, что он ездит к нам, лейтмотив его визитов коренным образом изменился. Мы перестали обсуждать кошмарные случаи скрытой от общества жизни ученых кругов. Вместо этого мы получили домашнего Ларри, Ларри – мечтателя и воскресного проповедника, то клеймящего позорное равнодушие Запада, то рисующего лубочные картинки альтруистических войн особых частей ООН в особых, на манер Бэтмена, мундирах, которые в мгновение ока справляются с тираниями, эпидемиями и голодом. И, поскольку оказалось, что на эти фантазии я смотрю как на опасный вздор, мне выпала неблагодарная роль домашнего скептика.

– И кого же она будет спасать? – спрашиваю я весьма саркастически. – Болотных арабов? Озоновый слой? Или наших любимых китов?

Ларри смеется и хлопает ладонью меня по плечу, что наконец настораживает меня.

– Всех их, Тимбо, черт тебя побери, тебе назло. Одна, без посторонней помощи.

Его рука на моем плече, и я отвечаю ему деланно радостной улыбкой, но меня занимает нечто более существенное, чем кличка, которую он дал ей. На первый взгляд его улыбка обещает лукавое, но безобидное соперничество. Но я читаю в ней грозное предупреждение. "Ты меня запустил, ты помнишь, Тимбо, – говорят его насмешливые глаза. – Но из этого не следует, что ты сможешь остановить меня".

И передо мной дилемма, рожденная моей совестью или, как сказал бы Ларри, моим чувством вины. Я и друг Ларри, и его создатель. Как его друг, я понимаю, что так называемые "безнадежные случаи", которыми он баламутит зловонное болото Бата – "Прекратите зверства в Руанде", "Не дайте Боснии истечь кровью", "Помогите Молуккским островам немедленно", – это только средство заполнить пустоту, оставленную в нем Конторой, когда она выбросила его за ненадобностью и пошла дальше своим путем.

– Ну что ж, я надеюсь, что она сможет помочь тебе, – говорю я великодушно. – Ты всегда можешь расположиться в моей конюшне, когда тебе понадобится помещение для офиса.

Но, когда я замечаю то же выражение на его лице во второй раз, оно нравится мне еще меньше, чем в первый. И, когда я день или два спустя нахожу минутку, чтобы выяснить, чем же именно Ларри занял ее, я неожиданно натыкаюсь на стену секретности.

– Это что-то вроде "Эмнисти интернэшнл", – говорит она, не отрывая глаз от пишущей машинки.

– Звучит замечательно. Но что же это конкретно – выручать людей из политических тюрем или что-нибудь другое?

– Это всего понемногу. – Она продолжает что-то печатать.

– Ничего не понятно, – говорю я неловко, потому что мне трудно поддерживать беседу из другого угла ее студии.

После этого было много воскресений, но все они сливаются для меня в один день. Сначала это день Ларри, затем день Ларри и Эммы, потом сущий ад, в котором при всем их разнообразии царит удручающая одинаковость. Если быть точным, то это раннее утро понедельника, и над Мендипскими холмами пробиваются первые лучи солнца. Ларри покинул нас уже полчаса назад, но удаляющийся дребезг его кошмарной машины еще стоит у меня в ушах, а его ласковое "Спите спокойно, дорогие" – приказ, которому моя голова упрямо отказывается подчиняться. И Эммина, видимо, тоже, потому что она стоит у окна моей спальни голым часовым, наблюдая, как черные клубы туч рассасываются и перестраиваются под яростными лучами солнца. Никогда в своей жизни я не видел ничего более недоступного и прекрасного, чем Эмма с ее спадающими на спину длинными черными волосами, нагишом любующаяся рассветом.

– Это именно то, чем я хотела бы быть, – говорит она экзальтированным, неестественно взволнованным тоном, который, как я подозреваю, и выражает ее сущность. – Я хочу быть уничтоженной и созданной заново.

– За этим ты и приехала сюда, дорогая, – напоминаю я ей.

Но она больше не хочет пускать меня в свои грезы.

– Что между вами общего? – спрашивает она.

– Между кем нами?

Она игнорирует мою реплику. Она знает, и я знаю, что в наших жизнях есть только один третий.

– Из-за чего вы подружились? – спрашивает она.

– Мы не дружили с детства, если ты это имеешь в виду.

– Возможно, вы должны были дружить. Иногда меня просто бесит ее терпимость.

– Почему?

– Это следовало из вашей системы воспитания. Большинство англичан-одноклассников, которых я знаю, в детстве имели друг с другом роман. Ты никогда не был в него влюблен?

– Боюсь, что нет, никогда.

– Тогда он, наверное, был влюблен в тебя. В своего старшего друга, блистательного рыцаря. В свой идеал.

– Ты издеваешься?

– Он говорит, ты имел на него большое влияние. Ты был для него образцом. Даже после школы.

Хотите, сочтите это профессионализмом, хотите – отчаянием любовника, но ее слова оставили меня холодным как лед. Холодный, как разведчик. Неужели Ларри нарушил клятву – после двадцати лет могильного молчания растрепался моей девушке? Теми же словами, которые он однажды бросил в лицо своему наставнику по секретной службе: Крэнмер извратил мое представление о человечности, Эмма, Крэнмер совратил меня, он воспользовался моей близорукой невинностью, он сделал из меня лжеца и лицемера?

– Что еще он сказал тебе? – спросил я с улыбкой.

– А что? Что он еще мог сказать? – Она все еще стоит нагишом, но ее нагота больше не доставляет ей удовольствия, и она что-то накидывает на себя, прежде чем повернуться к своему страннику.

– Я просто хотел узнать, какие формы приняло мое дурное влияние.

– Я не сказала дурное. Это ты сказал. – Теперь пришла ее очередь выдавливать из себя натужный смех. – Могу я спросить себя, не попала ли я в ловушку между вами двумя, ведь правда? Ведь вы, возможно, оба сидели. Это объяснило бы, почему казначейство уволило тебя в сорок семь лет.

Ради ее же блага мне приходится верить, что она считает сказанное ею шуткой, способом уйти от разговора, который становится непредсказуемым. Она, наверное, ждет, что я рассмеюсь. Но внезапно между нами разверзается пропасть, которая страшит нас обоих. Мы никогда не были так далеки друг от друга и никогда сознательно не подходили так близко к вещам, которые невозможно произнести.

– Ты поедешь на его лекцию? – спрашивает она, неловко пытаясь сменить тему.

– Какую лекцию? Мне кажется, что одной лекции в воскресенье более чем достаточно.

Я прекрасно знаю, что это за лекция. Она называется "Упущенная победа: внешняя политика Запада после 1988 года", это еще один петтиферовский памфлет о моральном банкротстве политики западных стран.

– Ларри приглашает нас на свою мемориальную лекцию в университете, – отвечает она, своим тоном давая мне понять, что являет собой образец ангельского терпения. – Он оставил нам два билета и хочет после лекции угостить нас мясом под соусом.

Однако угроза мне слишком велика, я слишком встревожен и слишком сердит, чтобы поддаться уговорам.

– Спасибо, Эмма, но я не думаю, что в моем возрасте мясо под соусом – это то, что мне надо. Что касается того, что ты в ловушке между нами…

– Да?

Назад Дальше