Он так же уверен в этом, как и в том, что, несмотря на гибкость, проявляемую по тактическим соображениям в сотрудничестве со всеми антифашистскими элементами страны, партия беспощадно выбрасывает из своих рядов всех, кто недостоин носить высокое звание солдата пролетарской революции - коммуниста. В этом отношении он не боится за дисциплину, которую он оставил партии как одно из своих лучших творений. Он не боится, что хотя бы одно слово, произнесенное ее вождями, хотя бы одно обещание, данное народу, останется словом и обещанием, - все станет делом, все претворится в победу. Лишь бы немцы не забывали, что там, на востоке, в родной каждому коммунисту и каждому пролетарию Москве, бьется сердце революции. Немцы, помните: русские, русские и еще раз русские - вот ваши лучшие друзья! Какие бы усилия ни прилагали враги, чтобы посеять рознь между этими народами, коммунисты должны показать: идя об руку с русским рабочим классом, немецкий рабочий класс может не бояться ничего и никого. Победа будет за ним… Да, это очень важно… Именно об этом он и должен написать товарищам в ближайшей же записке на волю…
Мало–помалу сон смежил веки. Но и сон Тельмана был сегодня необычно тревожен. Первый же слабый шорох пробудившейся тюрьмы заставил его очнуться. И больше он уже не мог заставить себя уснуть. Вероятно, поэтому он чувствовал утомление с самого утра. С особенной остротой давала себя знать боль в пораженном свищом кишечнике. Тельман через силу сделал гимнастику. Его едва не стошнило от нескольких глотков тепловатой бурой жидкости, которая называлась тут утренним кофе. И тем не менее он, как всегда, приветливым кивком встретил вошедшего за парашей кальфактора Крауша.
Разговаривать с заключенными камер, которые он убирал, Краушу запрещалось под угрозою карцера и наручников. Поэтому, положив на стол полученную от Ведера пачку табаку, он вытащил из нее маленькую тетрадку грубой курительной бумаги и только глазами указал на нее Тельману. Тельман понимающе опустил веки. Это было все.
Зная, что за ним неотступно наблюдают в глазок двери, Тельман преодолевал нетерпение. По крайней мере час или полтора не притрагивался к бумаге. Только по прошествии этого времени он свернул папиросу. Как бы невзначай, от нечего делать разглядывая тетрадку, отсчитал тринадцатый листочек. Несколько раз выпустил на него дым. На листке все яснее проступали мелкие, едва различимые простым глазом буквы: Г…и…т…л…е…р… н…а…п…а…л…
Терпеливо, не подавая виду, что он что‑то видит, Тельман, наконец, прочел: "Гитлер напал на Польшу…"
В раздутых нездоровой полнотой пальцах не было признаков дрожи, когда Тельман свернул из этого листка следующую папироску и зажег ее. Курил медленно, словно бы мысленно следя за тем, как одна за другою вместе с дымом исчезают буквы: Г…и…т…л…е…р… н…а…п…
Папироса еще тлела, когда отворилась дверь камеры и на пороге показался Опиц в сопровождении двух надзирателей.
Советник впервые пришел к Тельману днем. Он придирчиво осмотрел все углы камеры и задержал взгляд на дымящейся папиросе заключенного. Тельману показалось даже, что советник следит за тем, как от нее лениво отделяется струйка дыма. Дым поднимался медленно, словно ему было трудно взвиться в спертом воздухе камеры, унося к потолку не в меру тяжкие слова: "Гитлер напал на…"
Опиц сделал знак надзирателям удалиться и остался с глазу на глаз с узником. Еще некоторое время длилось молчание. Тельман сделал несколько столь глубоких затяжек, что закружилась голова. Зато он был уверен, что весь проявленный на бумаге текст сгорел.
- Ну–с, теперь мы сможем, наконец, объявить, что покончили с коммунизмом, - сказал Опиц и сделал многозначительную паузу. - Войска фюрера вторглись в Польшу. - Опиц, прищурившись, посмотрел на Тельмана, спокойно прижимавшего пальцем окурок к краю таза. Повидимому, советник ждал проявления волнения. Не заметив никаких его признаков, злобно проговорил: - Через месяц он будет в России. Коммунистической Москвы больше не будет на карте! Слышите: это конец большевиков.
Тельман ненавидел бледную физиономию Опица. Он ненавидел весь родивший советника режим. Ненавидел Гитлера. Но напряжением воли он заставил себя ничем, решительно ничем не проявить владевших им чувств, не издал ни звука.
- Что вы на это скажете? - издевательски спросил Опиц.
И только тут Тельман не мог удержаться от удовольствия сказать то, что думал. Он надеялся, что сказанное послужит немецкому народу вехой на пути к пониманию правды. И, как только мог громко, ответил:
- Я скажу: это конец!
- Ага! - торжествующе воскликнул Опиц.
- Я скажу, - спокойно повторил Тельман: - Сталин свернет шею Гитлеру.
Несколько мгновений советник смотрел на Тельмана испуганно–ненавидящими глазами. Потом в бешенстве толкнул дверь ногою и выбежал вон. Послышался звон замка. В камере воцарилась тишина могилы.
Тельман с благодарностью посмотрел на крошечный черный окурок, приставший к краю таза. Благодаря товарищам со общение Опица не застало его врасплох. Теперь вся тюрьма, а за нею и вся Германия будут знать, что думает об этой войне коммунист Эрнст Тельман…
Эта мысль не успела оформиться до конца, когда снова послышался лязг затворов. Вошел надзиратель.
- Руки! - лаконически скомандовал он и привычным движением замкнул на запястьях Тельмана строгие наручники.
16
Несмотря на жестокий террор, царивший внутри аппарата нацистской партии, Гитлер и Геринг боялись, что никакие приказы не помешают Гиммлеру расправиться с Тельманом так, как тот считал нужным. А Гиммлер принадлежал к клике нацистов, полагавшей, что беречь Тельмана незачем, что узник не может пригодиться ни для каких обменных или заложнических комбинаций. Высказывавшуюся Герингом надежду на то, что имя Тельмана, пока он жив, можно использовать для провокационных фальшивок, Гиммлер тоже находил глупостью. Однажды он заявил:
- Только тот, чей мозг утратил ясность под влиянием злоупотребления наркотиками или попросту заплыл жиром, может воображать, будто удастся выжать из Тельмана подпись под каким‑нибудь документом или толкнуть его на нужное нам заявление. Незачем беречь этого опасного коммуниста. Самое правильное - покончить с ним. А что касается использования его имени для дел, рассчитанных на доверчивых людей, то это мы можем делать независимо от того, жив Тельман или мертв. Мы не обязаны давать объявление об его смерти в "Ангриффе". От нас зависит считать его живым или мертвым.
Враждебные отношения между Гиммлером и Герингом были широко известны. Геринг никогда не мог простить Гиммлеру, что тот вырвал у него из рук имперскую гестапо и завладел всеми ее секретами, в том числе и секретами самого Геринга. Поэтому, стоило Герингу узнать о заявлении Гиммлера, как он категорически отказался передать заключенного в распоряжение своего соперника. Он сам хотел распоряжаться жизнью Тельмана. Гитлер согласился с его соображениями: пока нельзя убивать вождя коммунистов. В тюрьме он не опасен, а весть об убийстве может прогреметь, как набат, даже в задавленной полицейским террором Германии. Кроме того, никогда и никто не может знать вперед, что случится. Астрологи, с которыми советовался Гитлер, не могли ответить ему на вопрос о роли Тельмана в его собственной судьбе. Осторожнее было держать закованного Тельмана в запасе: а вдруг…
Эти трусливые соображения "наци № 1", подкрепляемые сомнениями "наци № 2", и заставили их изъять Тельмана из ведения имперской тайной полиции Гиммлера и передать в ведение прусской тайной полиции, еще подчиненной Герингу. Советник по уголовным делам Опиц, приставленный к Тельману, должен был не только наблюдать за тем, чтобы узник не сбежал, чтобы режим его ни на минуту не смягчался, чтобы не могла продолжаться связь Тельмана с коммунистическим подпольем, но также и за тем, чтобы, упаси бог, Гиммлер не вырвал Тельмана из рук Геринга.
Поэтому господин советник по уголовным делам имел право во всех случаях, казавшихся ему экстраординарными, делать доклад непосредственно Герингу. Неоднократно он так и поступал. Но на этот раз, напрасно проворочавшись ночь в постели, Опиц не нашел формы, в какой можно было бы доложить рейхсмаршалу о заявлении Тельмана в день первого сентября. Опии даже мысленно не мог себе представить, как его язык выговорит страшные слова: "Свернет шею Гитлеру…" У Опица самого начинало ломить позвонки при одной мысли о впечатлении, какое эти слова могли бы возыметь на его начальников. Такой доклад мог вызвать бурю не на голову Тельмана - тому что? - а на его собственную, Опица, бедную голову. Легко оказать: "Свернет шею Гитлеру…"
Дьявольским соблазном мельтешила где‑то в черепе мыслишка: не умолчать ли вообще? В конце концов не обязан же Опиц докладывать обо всем, что Тельману вздумается сказать! Но тут же всплывал страх: слова заключенного, который молчит триста шестьдесят четыре дня в году из трехсот шестидесяти пяти, не могут остаться тайной. Рано или поздно молва вынесет их за стены тюрьмы. Даже бетон имеет, повидимому, поры. Если не какой‑нибудь выползший на свободу арестант разгласит это, то может проболтаться и надзиратель. А достаточно сказать в Германии что‑нибудь в присутствии двух человек, чтобы быть уверенным: гестапо будет это знать. Система третьего уха - надежная система. Из троих собравшихся один непременно осведомитель. Значит?.. Значит, непременно потянут и самого Опица: "Ага! Вы кое‑что скрываете!.. Прекрасно…"
Если до сих пор ненависть Опица к Тельману была плодом служебного рвения и преданности фюреру, то теперь к ней примешался личный мотив. Советник скрежетал зубами при мысли о виновнике его терзаний и молил всевышнего о том, чтобы, наконец, с него, Опица, сняли обязанность оберегать Тельмана от лап Гиммлера. Вот тогда бы он показал всем, на что еще способен советник по уголовным делам прусской тайной полиции. О, он нашел бы способ расквитаться за свои кошмары!..
Но этой обязанности с него не только не снимали, а наоборот, сразу же после начала военных действий в Польше пришло секретное напоминание о том, что ему, Опицу, надлежит удвоить бдительность по обеим линиям: коммунисты могут сделать попытку связаться с Тельманом - раз; разные иностранные разведки, враждебные фюреру, могут использовать обстоятельства военного времени, чтобы причинить фюреру хлопоты в международном аспекте, - два. Провокационное убийство Тельмана было бы крупной неприятностью, оно вызвало бы ненужную в данный момент реакцию в общественности Англии и Франции, отношения с которыми и без того находят я на краю разрыва.
Все это привело, наконец, Опица к решению немедленно доложить о мучившем его вызывающем признании Тельмана. Однако решиться на передачу таких слов Герингу он все же не мог. Он избрал для разговора человека, который, по его данным, был достаточно близок с Герингом, чтобы спокойно сказать тому все, что угодно, и, с другой стороны, отличался большой гибкостью и понятливостью, чтобы не поставить Опицу в вину произнесение вслух страшных слов о фюрере. Группенфюрер СС Вильгельм фон Кроне наверняка не выпучит глаз, не заорет на Опица: "Болван, вы должны были тут же застрелить его за подобные слова… Эй, кто‑нибудь! Арестовать бывшего советника Опица!.."
Именно к Кроне Опиц и явился с докладом. Но, к его ужасу и удивлению, все произошло совсем не так, как представлял себе советник. Правда, Кроне не только не орал, он даже не повысил голоса, но то, что он сказал, было страшнее крика.
- Вы плохой национал–социалист, - спокойно заявил Кроне, прищурившись и глядя на бледного Опица. - Что сделал бы на вашем месте я, да и всякий честный национал–социалист?..
- Инструкция, господин группенфюрер…
- Ах, инструкция! - Кроне криво усмехнулся. - А кроме инструкции, вы уже ничего не желаете знать?.. Подобное заявление заключенного, - я не решаюсь повторить его, - не заставило ваше сердце запылать гневом, ваш мозг остался холодным, когда оскорбили вашего фюрера, ваша рука не выхватила пистолета и не всадила в оскорбителя все восемь пуль… О чем это свидетельствует, господин советник?.. - Голос Кроне оставался все таким же спокойным. Лицо не выражало ни малейшего порицания или поощрения. Прищуренные глаза были холодны. - О том, что для вас служебная инструкция сильнее любви к фюреру. О том, что национал–социалистский дух подавлен в вас соображениями служебной повседневности… - Кроне повернул лежавшую перед ним желтую папку, так что собеседнику стала видна обложка: "Личное дело советника по уголовным делам Опица", и начал листать вшитые в папку листки. Опиц не видел этих листков. Он только слышал их зловещее шуршание. От каждой перевернутой страницы он вздрагивал так, точно это был звук ножа гильотины, которым проводили по точильному камню.
Кроне закрыл папку.
- Оказывается, вы достались нам от гнилого режима Веймарской республики, - сказал он.
В тоне группенфюрера Опицу почудилось разочарование, и он поспешно произнес:
- Но, господин группенфюрер, я никогда не скрывал того, что начал службу в полиции при докторе Носке… В деле должно быть сказано, что я и тогда отличался непримиримостью к коммунистам. Благоволите взглянуть на характеристику моего поведения во время подавления кильского восстания моряков под руководством министра Носке, благоволите ознакомиться с моей характеристикой, относящейся к делу Розы Люксембург…
- Мы судим наших людей не по их услугам прежнему режиму…
- Но ведь залогом успеха нашего обожаемого фюрера была именно наша преданность его делу еще в те времена.
- В те времена, в те времена!.. Нас больше интересует ваша преданность в эти времена. А тут‑то вы и провалились.
Бледный узкий лоб советника покрылся испариной.
- Господин группенфюрер!.. - Дрожащие губы советника не могли справиться со словами оправдания. Он бессильно умолк.
С неторопливостью удава, уверенного в том, что кролик - его, Кроне проговорил:
- Я все доложу господину рейхсмаршалу. - И еще раз подчеркнул: - Все!
Опиц с трудом поднялся на подгибающихся ногах.
- Я полностью сознаю свою вину. Я действительно должен был своими руками задушить Тельмана… Хайль Гитлер!
- Я вам никогда этого не говорил, - поспешно ответил Кроне. - У вас есть инструкция. В ней сказано, что вы должны делать.
Опиц смотрел на Кроне испуганно вытаращенными глазами. В них уже не было никаких следов мысли, только страх растерянного животного. Он не помнил ни того, как выбрался из кабинета Кроне, ни того, как очутился в своей квартире при ганноверской тюрьме. Все, что осталось в его воспаленном мозгу, - ненависть к Тельману, во сто крат более страшная, чем прежде. Кроне мог быть теперь уверен: если Тельман и не будет попросту убит, то режим, который создаст ему советник, доканает его не хуже пули.
Тем временем сообщение Опица пошло своим чередом. Кроне передал его Герингу. Геринг выслушал молча. Даже Кроне не уловил на оплывшем лице рейхсмаршала выражения, которое позволило бы сделать какие‑нибудь выводы. Все свое удовольствие от услышанного Геринг вылил в зверином хохоте, которым разразился после ухода Кроне. Он несколько раз повторил про себя:
- Свернет шею… Ха–ха–ха!.. Крррах!.. Свернет шею?.. Я был бы непрочь присутствовать при таком зрелище, если бы оно не означало, что захрустят и мои собственные позвонки…
При этом внезапном прозрении он оборвал смех и тупо уставился в темный угол кабинета. Оттуда ползли угрожающие тени. Понадобилась понюшка кокаина, чтобы привести нервы в равновесие.
При первом же удобном случае Геринг с удовольствием рассказал Гитлеру о заявлении Тельмана. Но тут же пожалел о том, что сделал это без свидетелей. Был упущен хороший случай показать всем, как мелок их фюрер, какой он отвратительный, подлый трус, насколько сам он, Герман Геринг, выше, пригоднее для роли "наци № 1", чем этот зарвавшийся шизофреник.
Выслушав Геринга, Гитлер несколько мгновений смотрел на него молча, переваривая мысль. Потом вдруг слезы часто закапали на лежавшие на столе бумаги.
"Тихий кретин!" - подумал Геринг, но тут же, словно прочитав эту мысль, Гитлер разразился таким бурным, истерическим рыданием, что даже привыкший к его выходкам Геринг беспокойно заерзал в кресле.
Гитлер ревел, как бык, мечась по кабинету. Стучал кулаками по стене. Кричал и кричал, глотая рыдания. Потом, внезапно остановившись перед Герингом, так рванул на себе воротник, что запонка отлетела далеко в сторону, галстук повис на боку.
- Эту шею!.. Эту шею!.. - бессмысленно бормотал он. - Это вы, вы втянули меня в польскую авантюру. Вы толкаете меня в пасть большевикам!.. Я знаю, я все знаю! Воображаете, будто ваши любимые американцы придут сюда и посадят вас вот в это кресло вместо меня!.. Не смотрите на меня, как глупый бык! Вы и есть тупое, самое глупое животное, какое я встречал на своем веку. Вы не будете фюрером! Слышите: не будете!.. Я повешу вас первым, потому что знаю: вы только и ждете, когда повесят меня!.. Вот за эту шею, за эту шею… Вы подлец, Геринг… Самый глупый подлец около меня… Но вы не увидите, как мне свернут шею. Слышите: не увидите! Раньше я сверну ее вам… Вы никогда не будете фюрером, никогда…
Геринг молча поднялся и, гневно топоча, побежал к двери. В мозгу его бешено билась одна–единственная мысль:
"Увидим… Увидим!.."
Ненавистью к сопернику он сознательно старался заглушить в себе страх перед угрозой Тельмана. Истерика Гитлера заразила его. Вид шеи фюрера, перевитой надувшимися жилами, вызвал в его мозгу чересчур яркое представление о том, что сначала показалось ему чем‑то вроде веселой шутки: хруст собственных шейных позвонков в случае провала начатой большой игры… Нет! Нет! Все, что угодно, только не это! Американцы должны помочь ему выбраться живым, хотя бы ему одному. И помогут, безусловно помогут. Он достаточно много дня них сделал. И сделает еще больше… Все, что угодно… Хотя бы от этого затрещали шейные позвонки всех немцев… Только не это, только не это!..
Держась рукою за жирные складки собственной шеи, он упал на подушки автомобиля.
Только не это!.. Он не пророк, не пророк, этот Тельман! Откуда он может знать?!.
Пальцы Геринга судорожно шарили по жилетным карманам в поисках коробочки с кокаином.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Буржуазия ведет себя, как обнаглевший
и потерявший голову хищник,
она делает глупость за глупостью,
обостряя положение, ускоряя свою гибель.
Ленин
1
По сложности и значительности политических событий 1939 год был выдающимся. Его начало обнадежило фашистских агрессоров и стоявших за их спиною поджигателей войны. Ликвидация чехословацкого государства и образование вместо него плацдарма для развертывания немецко–фашистских армий вблизи границ Советского Союза; удушение Испанской республики; создание вместо нее франкистской станции для снабжения германо–итальянской военной машины американскими военными материалами, стратегическим сырьем и нефтепродуктами на случай большой войны; разгром Польши, - все это окрыляло заговорщиков против мира, прибившихся в министерских и банковских кабинетах Лондона, Парижа, Вашингтона, Нью–Йорка.