Моя каморка. Сын президента довольствуется складским помещением для запчастей, разделенным фанерными перегородками на боксы для сна. Кровать представляет собой матрас, приподнятый за счет фанерных обрезков и пиловочных чурбаков вместо ножек. Еще тут есть старый дешевый офисный стул, настольная лампа без лампочки и абажура и серебряная ложка на грязном полу - всё. Стена напротив двери - это, в сущности, одно большое окно и под ним вытянутый радиатор. Из окна видно такое же здание с магазинчиками на первом этаже и автостоянкой. Гудмундур бросает на кровать черный пластиковый мешок с постельным бельем.
- Хорошая комната, - обращается он к своему другу, а затем поворачивается ко мне со своей возродившейся в вере улыбкой. - Ты всегда можешь прийти к нам поесть, постирать или посмотреть телевизор.
Родной отец мне ничего такого не предлагал.
Гуд-Ни дает мне гуд-ки, а также номер своего дорогущего сотового телефона на случай, если в бараке вспыхнет восстание или меня возьмут в заложники. Пожалуй, я не буду говорить гастарбайтерам, что с ними под одной крышей теперь ночует единственный сын президента Исландии. Славная парочка ретируется, и я не успеваю попросить Гудмундура, чтобы он наскоро благословил эту ночлежку. Я начинаю новую жизнь.
С маленькой спортивной сумкой и большой Библией.
Моими сокамерниками оказываются поляки и литовцы да еще один чернобровый лысоватый болгарин по фамилии Балатов, который вполне мог бы сойти за коллегу-киллера. Такой старый добрый Варшавский пакт. Общий сортир называется "мавзолей". Туда ходят "к Ленину" (по малой нужде) или "к Сталину" (по большой). Саму ночлежку окрестили отелем "Ударный труд". Обычно все приходят около одиннадцати вечера и уходят в семь утра, громко сопя в коридоре, пока влезают в свои "трактора".
- Я вам не севен-илевен, - поясняет мне Балатов. Весь день он торчит дома: врубит на полную громкость стереомагнитофон и слушает рок из-за "железного занавеса" или смотрит на кухне "ящик", матеря все, что там показывают, на своем родном языке. Мне приходится быть начеку и не показывать виду, что я понимаю отдельные слова.
Черноморец подчеркивает свое происхождение с помощью черного свитера, черной бороды, черных волос и черных бровей над черными зенками. Кажется, других цветов он не признает.
- Черная, - произносит он одно из трех десятков освоенных им английских слов, когда на экране появляется чудаковатая негритянка в каком-то белоснежном дневном "мыле". - Я ебал черную. Хорошо.
Я залезаю в холодильник за пластиковой бутылкой молока.
Весь день мы вдвоем. Я и Балатов, пахнущий конским навозом, вымоченным в бензине. В паузах между рекламой своих сексуальных предпочтений он всячески пытается со мной закорешиться. - Я тебе показывать черную. Фото там. Пошли.
Это все равно что оказаться с тигром в одной лодке посреди океана. Приходится взвешивать каждый свой шаг. Я по-тихому беру на кухне еду, "к Ленину" же заглядываю, пользуясь шумовым прикрытием, которое мне обеспечивает стереомагнитофон. А так часами сижу у себя в каморке, пытаясь отделить писания пророков от божественных звуков болгарского "металла". С таким же успехом эти амбициозные ребята могли быть из Арканзаса или Эквадора. Эти лохматые рокеры, рассеянные по всему миру, принадлежат к одной нации. Еврейство двадцать первого века.
Но с черноморцем мои попытки ЗНД не проходят. Раздается стук в дверь. Естественная реакция - где моя пушка? Я без нее как уборщик без швабры.
- Есть крем для битья, - спрашивает он меня.
- Если бы.
- Есть, да?
- Нет, извини.
- Хочу бить лицо.
- Ага. Дело хорошее.
- Ты исландец?
- Как тебе сказать… Отчасти. Отчасти исландец.
Эта страна засасывает меня, как вулкан, работающий наоборот. Чувствую, однажды зимой я проснусь снежной бабой с галькой вместо носа.
- Ты не работать?
Что дальше? Он потребует мой паспорт? Он спрашивает меня про Гуд-Ни и Гудмундура. Я даю короткие ответы, глядя на его макушку, просвечивающую сквозь черные волосья, как темечко новорожденного.
- Гуд-Ни и святой отец - твой друг? - говорит он с довольным смешком, как будто именно это его интересует, но тут же перескакивает на свой любимый цвет. - Ты черную ебать?
- Э… Да. Приходилось.
- Хорошо? - Гадкая улыбочка перерастает в еще более гаденький хохот. - Хорошо! - И продолжает хохотать всю дорогу до своей клетушки. - Черная - хорошо.
Надо будет поинтересоваться у Торчера, допускает ли моя терапия последнее маленькое убийство.
Субботним вечером появляется Гуд-Ни с картонной упаковкой водки, на которой не хватает разве что наклейки "контрабанда". Он водружает коробку на кухонный стол с видом южного плантатора, знающего, что нужно его рабам, но, так ее и не открыв, а только с шумом выдохнув через нос, деловито уходит в своей шелестящей ветровке. Я настраиваюсь на бессонную ночь, но главные события разворачиваются позднее. В воскресенье поляки поднимаются с утра пораньше и налетают на коробку, как саранча на сахарный тростник. В полдень они уже вовсю распевают национальные хиты и зычными голосами призывают Томаша.
Когда они начинают барабанить в мою дверь, я притворяюсь мертвым. Насколько это возможно.
Они не могут понять, как может настоящий исландец жить в таких условиях. Отель "Ударный труд" всегда был исключительно для гастарбайтеров. Я должен им казаться кем-то вроде офицера СС, добровольно поселившегося в Освенциме. Чтобы как-то спустить это на тормозах, говорю, что я исландец лишь на четверть, и рассказываю им долгую нудную историю про отца из Фресно, мистера Чака Олавссона, наполовину исландца, который пошел в армию и погиб в небольшой заварушке на Карибах во времена Рейгана ("свои же случайно застрелили, такая вот печальная история"), и мать-немку, которая потом вышла замуж за хорватского священника, и теперь они живут в Вене.
- Венский "Рапид" знаете? - быстро перевожу стрелки.
- Футбольный клуб, да? Они играли с варшавская "Легия" в прошлым годом. Твой клуб?
- Да. Мне было десять, когда мой отец погиб. Позже мы переехали в Австрию, где я и жил до последнего времени.
На мгновение я умолкаю. На кой хрен я приплел Вену? Я провел там всего-то один уикенд. Зато в этом городе мне подарили РМ, Райский Массаж. Венгерка, выдававшая себя за двадцатилетнюю, хотя выглядела на все пятьдесят, утюжила мне спину здоровыми буферами. Ощущение непередаваемое, словно сам Бог ласкает тебя своими яйцами. Собравшись с мыслями, я заканчиваю:
- Вообще-то я первый раз в Исландии.
- Но ты говоришь по-исландски? - спрашивает один из поляков. Чем-то они все напоминают мне солдат Второй мировой. Вполне могли бы выступить статистами в черно-белой картине о преследовании евреев, достойной оскаровской номинации; так и вижу их в кузове армейского грузовика, который в следующей сцене взлетит на воздух.
- Немного. Моя мать… то есть моя бабушка говорила со мной в детстве по-исландски.
Я перестарался. Один из них ненадолго исчезает и, вернувшись с письмом на исландском со всеми этими фантастическими буквами - Þ, которая похожа на беременную I, или Æ, где А и Е слились в экстазе, - просит меня перевести. Я уединяюсь в своей конуре и звоню Ханне. На то, чтобы вслух прочесть невыговариваемые слова, у меня уходит целая вечность. Выясняется, что это всего-навсего приглашение на открытие здания, которое строил этот тип.
- Я не смогу, - в результате отмахивается он. - Работать на другая стройка.
Эти работяги вкалывают, как роботы. Они настолько привыкли ложиться в полночь и вставать в шесть утра, что даже поспать подольше в воскресенье у них не получается. Вот почему они не могут толком надраться в субботу и вынуждены переносить попойку на следующий день. Они начинают пить в семь утра и заканчивают в одиннадцать ночи.
Глава 25. У Бабули
Вероятно, это Балатов на меня так хорошо влияет, но после недели жизни в отеле "Ударный труд" я не способен думать ни о чем другом, кроме секса. Паузы между чтением Библии заполнены эротическими воспоминаниями и фантазиями. Иногда они сливаются в один образ Сенки, моей девушки из Сплита. Моей дивной девушки из Сплита. То и дело ее голова выскакивает из грязного потока моего подсознания. Три ночи подряд она заполоняет мои сны. Это даже странно, если учесть, что я мог о ней не вспоминать годами. Хотя время от времени набираю ее имя в Гугле.
Сенка всегда была заводная, немного сумасшедшая, ее треугольные грудки торчали в разные стороны, на Запад и на Восток, как и ее коротко стриженные смоляные волосы. Большая черная родинка на левой щеке делала ее немного похожей на Брук Шилдс. Губы у нее были пухлые и мягкие, зато щеки жесткие. Почему-то хотелось нажать на них пальцем. И, даже несмотря на ямочки, вид у нее был скорее мальчишечий.
Ее сестра была намного старше ее, а ее усатая мамаша казалась ее бабушкой. Ее отчим был поэтом, по-настоящему серьезным, по-настоящему неизвестным поэтом. Сенка знала наизусть много стихов и иногда читала их мне по памяти. Уж не знаю почему, но я навсегда запомнил вот это, написанное кем-то из друзей ее отчима:
Всякий путешественник знает, что есть яблоки всего
слаще на улице или на площади незнакомого города.
Сейчас эти две строчки действуют исключительно на моего змея, который высовывается из своего укрытия, чтобы расслышать получше. (У этого обитателя буша очень чуткое ухо на поэзию.) Дни напролет я провожу меж ее мускулистых, почти мужских ляжек, вспоминая ее неуклюжие движения в танце или наши занятия любовью поутру на озере Брач. Застывшая голубая вода, хрустящая белая галька, ее ухмылочка…
Ей-богу, не понимаю. Я оказался в заложниках у Сенки. У старого добротного довоенного секса югославского розлива.
У Сенки была самая волосатая промежность на всей Адриатике. (Я истинный бушмен. Для меня бритая киска - все равно что стейк без соуса.) Сама она комплексовала по этому поводу, но я убеждал ее, как мог, что лучше с мехом, чем смехом, а эпиляция для жеребца - что французская кухня для гурмана. Никакой остроты.
Я просыпаюсь с ощущением, что она сидит на мне верхом, и засыпаю, зарывшись лицом в ее густые заросли и напевая старые песни Арсена Дедича. Наверно, я просто тоскую по родному краю.
Гуд-Ни, добрая душа, видимо почуяв мою тоску по перепиху в отеческих пенатах, придумывает достойное гранд финале для моих грез: честный плантатор решает повести своих рабов в стрип-клуб "У Бабули", притаившийся в промзоне по соседству.
Мы проходим мимо ржавых автомобильных остовов, мимо синего контейнера, который, подозреваю, набит под завязку плюшевыми мишками, нашпигованными героином. Не зря же этот городок называется Коп-Вор. Миновав стандартного амбала-вышибалу, мы оказываемся в другом мире. Вообще-то мое новое "я" хотело остаться дома, но после недели под бдительным присмотром Балатова трудно было отказаться от такой экскурсии. Меня уже начали посещать мысли, что черноморец - не просто выброшенный на сушу кит, каким кажется. Во всяком случае, допросы, которые он мне учиняет, попахивают фэбээровщиной.
- Мне черную. О’кей? - договаривается он с двумя литовцами, пока мы поднимаемся по лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой.
Я делаю глубокий вдох и перед тем, как войти в громогласную пещеру, напускаю на лицо выражение, продиктованное книгой, которую я постоянно штудирую.
И вновь дьявол приводит его на вершину горы, и показывает ему самых соблазнительных и прекрасных женщин на свете, и говорит ему: Сегодня они все будут твоими, если ты обещаешь не убивать их после употребления.
Так говорит со мной дьявол, а может, и Бог, кто знает. Великому грешнику позволяют согрешить в малом, как позволяют наркоману выкурить сигаретку, после то-то как он слез с героина.
Хотя еще рано (поляки, как вы помните, способны продержаться только до полуночи), клуб заполнен почти под завязку. Интерьер оформлен в духе расхожих мусульманских представлений о рае. Много выпивки, полуобнаженные гурии (боюсь, не все из них девственницы) и громкая обволакивающая музыка. Танга-танго гремит из всех динамиков, а блондиночка в трусиках "танга" полирует шест мягкими частями тела. Вокруг нее сидят иностранные рабочие, перебирая пальцами наполовину осушенные пивные стаканы, поставленные на край сцены. В отдалении местная публика с галечными носами и пивными животиками, откинувшись в глубоких креслах, наслаждается обществом шестовичек, дожидающихся своего выхода на сцену, при этом мужики, как водится, всячески стараются под маской невозмутимости спрятать внутреннее возбуждение.
Типичный стрип-клуб. Как в Майами. Или в Мюнхене.
Гуд-Ни знакомит нас с владельцем, своим хорошим другом, круглолицым Августом, больше известным как Бабуля Густи. Он и вправду мог бы сойти за счастливую бабушку: разгуливает туда-сюда с колыхающимся брюхом и дрожащим от радостного смеха двойным подбородком - ни дать ни взять желе на летающей тарелке. При весьма густой темной шевелюре щеки у него лишены каких-либо признаков растительности. Ну и вместо носа розоватый камушек.
Из Бабули получился бы отличный исполнитель танца живота, кто бы сомневался.
Пока он/она уходит за меню, наш предводитель объясняет происхождение клички: на исландском Goosty Granny значит Тощий Густи. Я недоумеваю по поводу существования такого заведения в Стране Свободной От Проституции, и некоторые поляки со мной соглашаются. Тут возвращается владелец с винной картой, и Гуд-Ни ему говорит: мы, мол, даже не подозревали, что в Исландии существуют подобные места.
- Так их и нет! - рокочет-хохочет Густи, тряся своим аппетитным хозяйством. - Их нет!
В меню указаны только мясные блюда. Сырые телеса, слегка зажаренные телеса, по-прибалтийски, по-чешски, по-русски. Цены высоки, как шест в центре сцены, но наш толстый друг делает для людей Гуд-Ни 50-процентную скидку.
- Вы ее заслужили! Вы строите новую Исландию! - восклицает он. Щеки красные, глаза сияют.
- Есть черная? - интересуется Балатов.
- Черная русская? - хохочет Густи и вдруг, осекшись, щелкает в воздухе пальцами.
Стройненькая карибская принцесса, жемчужноглазая девушка пятого дня, выходит из угла, темного, как ее кожа, и наш черноморец тут же заказывает бутылку шампанского. Я же беру большую кружку пива у стойки бара и наблюдаю оттуда за разбредшимися товарищами, каждый из которых по-своему пестует свое сексуальное одиночество.
Зазвучала новая песня. "Здесь стало как-то жарко, / Не хочешь ли раздеться?" Старый хит Келли. Или Нелли. Может, даже Белли. Залезая языком в дырку, оставшуюся после выбитого зуба, я поглядываю на танцовщицу. Та срывает свои стринги, и миру является… жалкий кактус. Поколение "Жилетта" превратило секс в какую-то хирургическую операцию. Я мысленно говорю "Скал!" всем своим волосатым королевам и вспоминаю чернющие влажные джунгли моей Муниты. "Кто-то должен думать об озонном слое!" - любила она шутить.
Похожая на нее девица подходит ко мне и на плохом английском спрашивает, нельзя ли "меня выпить". Звать ее Ангелкой, это при ее-то цыганистой внешности. Ангелка, толстогубая смуглая мать двух здоровых сисек, свой маленький росточек поправила с помощью высоченных каблуков. Она, конечно, являет собой жалкую копию Муниты - девушка шестого дня, мысленно определяет ее старина Токсич, - но, по крайней мере, голова у нее не отделена от туловища. Чтобы потянуть время, я поддерживаю ее щебетанье на тему ее свежих впечатлений о Коп-Воре, а сам не свожу глаз с девушки третьего дня, красавицы-латышки по ту сторону барной стойки. Ее удивительная схожесть с Ган заставляет меня поежиться.
Вечная история.
Вспомнив про Густи и его щедрое предложение, я спрашиваю у смуглой Ангелки, могу ли я удвоить порцию. Можешь, отвечает она и подмигивает латышской Ган. Та подходит в своем синем сатиновом платье, с чувственной улыбкой, обнажающей мощные скобки на зубах, сработанные на славу балтийскими мастерами. За это мне могли бы дать дополнительный дисконт, но я уже и так получил 50 % скидки. Я выкладываю на барную стойку свою новенькую кредитную карточку, подаренную Торчером (и обеспеченную за счет церковных пожертвований кассирш, работающих в разных супермаркетах в поте лица своего), и наблюдаю за тем, как официантка, совсем недавно завязавшая со стриптизом, судя по вываливающейся из выреза груди, облегчает мой баланс на сумму, равную двухмесячной ренте в отеле "Ударный труд", в обмен на бутылку, сулящую двадцать минут двойного удовольствия. Не удивлюсь, если это самое дорогое вино в истории человечества.
Я иду за четырьмя высокими шпильками вдоль занавешенных кабинок. В одной из них Балатов изо всех сил торгуется за последнюю каплю черного шампанского, готовый за нее отдать свой последний "крем для битья". Чем глубже пещера, тем темнее, однако музыка тише не становится. Пришло время Бейонс. Она поет вместе с Джей-Зи. "От любви без ума".
В конце коридора Ангелка открывает шторку, и мы оказываемся в довольно откровенном интимном пространстве: уютненьная кушетка и здоровая коробка "клинекса". Блондинка, назвавшаяся Инной, бесшумно открывает бутылку и разливает вино по бокалам: три струи, равные трехмесячному заработку моей матери за проведенные на ногах шесть дней в неделю, по десять часов в день, в скобяной лавке города Сплита, где она делает для клиентов дубликаты ключей, а еще по-тихому выносит им заветные патроны 765-го калибра, надежно ею припрятанные.
Пожалуй, надо бы ей сказать о моем духовном перерождении.
Я падаю в кресло. Ангелка начинает совершать телодвижения, пока Инна, присев рядом, массирует мое колено. Не иначе как выполняет приказ Гуд-Ни. Чувствуется, стриптизерша тоскует по своему шесту, как прыгунья по своему. Но кто ж станет возражать против танца без шеста, ежели с раздеванием? Уж точно не я, хотя на моего парня в штанах это не производит впечатления. Где стоячая овация? Есть повод для беспокойства. Я покупаю ему самую дорогую девушку из всех, с кем ему доводилось иметь дело, и первый для него "сэндвич" за несколько лет, так что, будь любезен, соответствуй. Мое сердце кровью обливается при мысли о трудолюбивых кассиршах, щедрых прихожанках церкви преподобного Торчера. Их пожертвования не должны пропасть даром, слышишь?
На парня в штанах эти аргументы не производят должного впечатления.
Не понимаю. Прежде мой стяг взлетал на флагшток при одном только приближении женского батальона, а сейчас это превращается в изнурительную работу. Вот к чему приводит чтение Библии. Я вызываю эскадрон поддержки, элитные клетки головного мозга, и с помощью фантазии, а также еще одного шипучего бокала мне удается трансформировать этих девиц в Ган и Муниту, вполне сносные пиратские копии.