Законы отцов наших - Скотт Туроу 19 стр.


По правде говоря, были и другие пути, не расходившиеся с моими моральными принципами. Я мог перейти на нелегальное положение. Для этого требовались ксивы и главное - номер социальной страховой карточки, но тогда пришлось бы вечно скрываться, жить с постоянным чувством страха перед разоблачением. Это казалось мне непосильным испытанием. Была еще и более достойная альтернатива: отдать себя на милость правосудия. Именно так поступил Брэд Коларич, парень, которого я знал в Истоне. Теперь он отбывал срок в федеральной тюрьме в Терреоте. Однако рассказы об отвратительной стороне тюремного быта - гомосексуальных домогательствах и насилиях - не давали мне спокойно спать по ночам, и я считал, что правительство не имеет права сажать меня в тюрьму за свои ошибки. Но это была единственно достойная альтернатива.

- Может, мне следует предложить себя в обмен на Хуаниту Райс? Может быть, меня похитят цыгане? Увезут с собой. Мама всегда говорила мне, что они крадут детей.

Сонни слышала то же самое от тети Генриетты.

- Как думаешь, у них есть возрастной ценз? - спросил я.

- Не исключено.

- Дьявол! А я уж подумал, что дело в шляпе. С ними можно было бы добраться до Канады. - Я посмотрел на Сонни. - В общем, куда ни кинь, везде клин, - мрачно произнес я.

- Ответа нет, бэби.

- Похищение? - предложил я.

Сонни грустно улыбнулась:

- Вряд ли. Не вижу смысла.

- Почему же? Послушай, я знаю, что меня гложет. Дело не в Канаде, а в том, что я выступаю в роли дезертира. Так они смотрят на это. Если бы власти знали, что я нахожусь в безопасности, в замечательной и спокойной стране, но меня там удерживают помимо моей воли. - Я выдвинул руку вперед. - Безупречный вариант.

Мне нужно было спастись не столько от карающей десницы государства, сколько от молчаливого осуждения родителей: я осмелился забыть то, о чем никогда нельзя забывать.

Не приходится удивляться, что той ночью мне снились цифры. Хрупкие создания, они являлись ко мне во снах, когда я был ребенком. Обычно я в ужасе обнаруживал их где-нибудь на своем теле: под манжетами брюк, посреди лба, когда я случайно видел себя в зеркале. В отличие от отца, который всегда носил рубашки с длинным рукавом, даже в летний зной, и, насколько мне помнится, никогда не купался на людях - в отличие от него моя мать никогда не пыталась скрыть сине-зеленые символы, вытатуированные у нее на руке, в нескольких дюймах выше запястья. Эти метки, такие отчетливые, всегда имели для меня особое значение: не поддающиеся выведению и слегка уродливые, но вызывающие прилив самых теплых чувств, потому что они принадлежали только ей. Помню, как в раннем детстве я часто слюнил палец во рту и при полном попустительстве с ее стороны пытался стереть эти цифры. Когда я спрашивал, что это означает, она всегда отвечала очень просто: "Это? Это номер". А когда я рисовал цифры ручкой - скорее каракули - на своем теле, она сразу же тащила меня к раковине умывальника.

Помню, когда я научился читать, мне бросилось в глаза, что цифры имеют особую форму. Написанные от руки, они казались какими-то чужими, враждебными. У пятерок были странные хвостики, а семерки были перечеркнуты посредине косой черточкой. И примерно в том же возрасте я начал наконец каким-то странным образом, инстинктивно, находить взаимосвязь этих цифр с великим, неописуемым ужасом, темным туманом, который остался где-то в прошлом. О нем в доме родителей всегда говорили только намеками.

Отец не терпел разговоров о концентрационных лагерях. Если об этом шла какая-то передача по телевидению, он смотрел ее очень внимательно, но молча. При этом он не делал никаких собственных пояснений, а если мать пыталась что-либо сказать, останавливал ее своим тяжелым, укоризненным взглядом. И все же те немногие образы, которые я видел, - обнаженные тела, похожие на скелеты, синюшные трупы, сложенные штабелями и, казалось, насквозь пропитанные смертью, - остались в моей памяти призраками. Они жили со мной неизменно, являясь частью высокого напряжения, царившего в нашем доме. Атмосфера там во все времена была подобна туго натянутой струне музыкального инструмента, которая только и ждала, чтобы ее коснулись.

Многое из того, что я знал, пришло ко мне с чтением книг - причем их выбор был почти бессознательным - или из рассказов матери. Немногие подробности из того, что мне было позволено знать в весьма незрелом возрасте, стали известны в основном из ответа на мой собственный вопрос, который я задавал ей снова и снова: что случилось с ним, с этим человеком, моим отцом? Истории, которые мне повествовали скупыми мазками, были совершенно чужды спокойной, безопасной среде Университетского бульвара - его улицам, прятавшимся под сенью старых, раскидистых вязов, его вечным, непреходящим ценностям и прочному социальному этносу спокойных интеллектуальных дебатов. Мне понадобились годы, чтобы осмыслить их: своеобразное титрование моего собственного опыта происходило бесконечно малыми порциями, как физраствор из капельницы, слезинка за слезинкой в кровь. И даже в этом случае они остаются для меня квинтэссенцией ужаса: как муж моей матери исчез навсегда, когда их, заключенных, только что прибывших в Биркенау, рассортировали по половому признаку. Как шестилетнего сына моего отца застрелили прямо у него на глазах в Бухенвальде. Нечеловеческая работа. Вместо нормальной еды - запаренная в котле трава. Непостижимая глубина переживаний, оставшаяся у тех, кому удалось вынырнуть из этой кромешной тьмы.

Я изо всех сил старался думать о том, что мои родители стали жертвами варварского обращения, и никогда не принимал во внимание следа, оставленного их опытом на моем сознании.

Сонни взяла с собой из дома сотни книг. В этом отношении я безнадежно отстал от нее. У меня было всего-навсего четыре, ну максимум пять книжек: "Дневник Анны Франк", "Взлет и падение Третьего рейха", "Талкотт Парсонс" и "Биография Гитлера" Алана Буллока. Одинокие, жалкие томики, они стояли неприкаянно на запыленной полке одного из нескольких книжных шкафов, которыми были уставлены все свободные стены нашей квартиры в Дэмоне. Даже если они стояли рядышком, я никак не мог взять в толк, что их объединяло. Просто увлекательное чтиво, которое я пожирал в колледже в часы временной передышки от яростного дыхания жизни. Я не видел никакой связи между прошлым родителей и моими политическими пристрастиями. Я не мог распознать тщетную сделку, которую молча заключил с самим собой. Она заключалась в том, что если бы мир можно было преобразить, исправить, если бы я знал, что второго холокоста никогда больше не будет, я освободился бы от бремени, которое они возложили на меня. Для меня все это было невидимой тканью. Наоборот, все эти годы я страдал необъяснимой фобией, которая наполняла меня таким бешеным страхом, что всякий раз, когда в ковбойских вестернах я видел, как клеймили скот, мне приходилось выходить из комнаты.

После разгона демонстрации у Центра прикладных исследований ее участники - и в первую очередь те из них, кто имел нарукавную повязку члена "Одной сотни цветов", - выместили злость и отчаяние на университетском городке. Они разбили окна почти всех зданий, окружавших главную площадь, и залили кирпичные стены бараньей кровью, принесенной в больших стеклянных банках. В подвал библиотеки, которой пользовались студенты последних курсов, кто-то бросил дымовую шашку. Библиотеку пришлось закрыть на четыре дня и вынести оттуда несколько сотен тысяч книг, чтобы не дать им пропитаться противной вонью. Другую шашку бросили в трубу штаб-квартиры полиции Дэмона. По свидетельствам нескольких очевидцев, злоумышленник в спешке поскользнулся и, скатившись с черепичной крыши, грохнулся о землю ногами вперед прямо перед окнами полицейской штаб-квартиры. Полицейские утверждали, что его тут же унесли другие радикалы с нарукавными повязками, так как он получил серьезную травму стопы, лодыжки или нижней части голени. Были проверены все пункты оказания "скорой помощи" в районе Залива, однако обнаружить пострадавшего злоумышленника так и не удалось.

В кампусе и на бульваре в течение последующих дней только и было разговора, что о беспорядках. Высказывались самые различные предположения насчет породивших их причин. Все искренне недоумевали о том, как мирный митинг мог вдруг обернуться своей полной противоположностью. Полиция объявила, что Эдгар находится под следствием по подозрению в подстрекательстве к уличным беспорядкам. По версии следователей, именно его громогласное чтение цитат из маленькой Красной книжки и стало сигналом к битью стекол. Однако десятки людей, находившихся в первых рядах и с которыми мне удалось побеседовать, в один голос утверждали другое. Они считали, что виной всему были действия полиции, начавшей избивать дубинками женщину, чья собака подбежала к шеренге копов. Когда же я пытался выяснить подробности, почти все свидетели признавали, что видели лишь ее лицо, залитое кровью. Никто, похоже, не мог припомнить, чтобы ее били дубинками. Одни говорили, что у нее была нарукавная повязка "Одной сотни цветов", другие столь же категорично опровергали их. Саму женщину так и не смогли найти. Что же до Эдгара, то он напрочь отрицал свою причастность к провокации.

- Неужели вы принимаете меня за круглого идиота, Сет? - спросил он, когда я попытался наконец заговорить с ним об этом на следующей неделе. - Неужели готовы поверить аппаратчикам из ученого совета? Версия администрации просто смехотворна. Я не притворяюсь. Они выставляют меня главным махинатором, великим авантюристом, который управляет многочисленными шайками деклассированных элементов. И при этом заявляют, что я принародно подавал сигналы толпе. Неужели это похоже на хорошо продуманную и тщательно спланированную подрывную акцию?

Я знал, что его речь неплохо отрепетирована и что я далеко не первый, кому он повторял эти доводы. На прошлой неделе я слышал, как Эдгар цитировал Джун отрывки из Сунь-Цзы.

- Война - это обман, - сказал он.

Эдгар не объяснил, правда, а я и не осмелился спросить его, как получилось, что злоумышленник, бросивший дымовую гранату, оказался со сломанной ногой на заднем дворе нашего дома. Однако мне хотелось верить ему, когда он отрицал свою роль в организации беспорядков.

Сонни проявила куда больший скептицизм. Эдгар стал причиной наших частых ссор.

- По крайней мере, - объяснил я ей как-то вечером, - он не такой, как эти тупоголовые на Университетском бульваре, которые только и знают, что твердить: "Как мне сделать этот мир лучшим для меня?" Он не говорит: "Давайте изменим все!" Но при этом позаботился, чтобы ЛСД продавался на каждом шагу, и демонстрировали клевые фильмы про Джеймса Бонда, и кто-то убирал мою квартиру, и стирал мою одежду. Вот что он сказал мне: "Если бы я был бедняком, если бы я был неимущим, если бы я был, как выражается Фанон, одним из самых жалких нищих на этой земле, как бы я реагировал? Если мой котелок варит как следует, что мне нужно делать? Должен ли я мириться с этим дерьмом хотя бы секунду?" И он поступает совершенно честно, когда дает отрицательный ответ. Он захотел бы разнести вдребезги все, что мешает ему быть равным и свободным.

- И ты согласен с ним?

- Согласен? Нет. Не совсем. Но я хочу сказать, что я скорее с ним, чем против него. Тот, кто становится на сторону революционного народа, - революционер. Правильно? - Я плутовски улыбнулся, а Сонни скорчила гримасу. - Черт возьми, - сказал я, - почему я должен объяснять все это тебе? Ты ведь с детства воспитывалась в коммунистическом духе.

- Меня не воспитывали как коммунистку. Это совсем не одно и то же, что быть баптистом, бэби. Моя мать была членом партии. Но не я. И она вовсе не была такой твердолобой сталинисткой, как Эдгар. Он наверняка повесил бы на нее ярлык троцкистки.

Сонни всегда яростно защищала мать. Зора, в бытность свою во время Второй мировой войны председателем местного отделения профсоюза слесарей-водопроводчиков, даже появилась на обложке журнала "Лайф" - "Венди-сварщица". На опущенном забрале ее маски отражался факел ацетиленовой горелки, чем-то напоминавший факел в руке статуи Свободы. Тогда она была знаменита. Однако вскоре ее оттеснили от руководства. Удивляться этому не приходилось: женщина, да еще член компартии. Эти два обстоятельства не внушали особого доверия ни властям, ни консервативно настроенным рабочим. А когда с фронта вернулись мужчины, Зоре и вовсе пришлось оставить профсоюз. В разгар маккартистских преследований дело дошло до того, что она всегда держала наготове два чемодана с консервами и одеялами, ожидая, что в любой момент могут явиться солдаты и отвезти их с дочерью в концлагерь.

Сонни относилась к эксцентричности матери со стоическим терпением. Зора имела обыкновение звонить именно в тот момент, когда этого ждали меньше всего. Она часами держала Сонни у телефона. Та сидела, запершись в спальне, пусть даже у нас в квартире были гости или же нас где-либо ждали люди. У Сонни уже выработалась привычка никогда не перечить матери. Она молчала, а Зора говорила.

- Ну и что она сказала? - спрашивал я.

- Ничего особенного.

- За полтора часа?

Сонни качала головой. Она была бессильна объяснить.

- Ты ведь знаешь ее.

Знал ли я Зору? Не думаю. Я видел ее всего лишь несколько раз. Невысокая женщина, ее рост вряд ли превышал пять футов, она вечно дымила сигаретами. Обычно "Честерфилдом". С бельмом на одном глазу, она носила очки с толстыми линзами. Отрезное платье спортивного покроя болталось на ней как на вешалке. Помню, что меня поразила развитая мускулатура ее предплечий. "Этой птичке палец в рот не клади", - сказали бы вы. Несколько раз Сонни приводила меня к себе домой, и каждый раз Зора не адресовала мне ни единого слова, даже "хэлло". Вместо этого она начинала тут же жаловаться Сонни на несправедливости, которые ей приходится терпеть, - безработицу, притеснения со стороны домовладельца и профсоюзного казначея, ставшего прислужником администрации. Маленькая и стремительная, бегающая взад-вперед Зора напоминала мне хомяка в клетке. Она визжала, выплевывала слова, ожесточенно жестикулируя и тараторя как пулемет.

Сонни неустанно утешала Зору и помогала ей чем могла. Посылала ей деньги всякий раз, когда могла себе позволить, и поддерживала связи с многочисленной польской родней матери - Микловски, с которыми Зора давно рассорилась и не разговаривала. У меня сложилось твердое мнение, что эта женщина с безумным видом, сумасбродным поведением и эгоцентричными привычками просто выжила из ума. Однако вскоре стало ясно, что я не мог свободно разделять мнение о ней с кем бы то ни было.

Однажды поздним вечером, когда мы с Сонни были уже в постели и, выкурив по сигарете с марихуаной, занимались любовью, в квартире Эдгара закончилось очередное партсобрание. Чтобы сбить с толку полицейское наблюдение, радикалы, выйдя за двери, обычно расходились в разных направлениях. Трое или четверо протопали в тяжелых ботинках по задней лестнице и прошли под нашим, распахнутым настежь окном. Мы затихли, ожидая, пока громкие голоса не растают в тихой ночи. Последнее, что я расслышал, была брань одного из соратников Эдгара, очевидно, желавшего показаться особенно крутым. Он грозился в первый же день революции расправиться со всеми стукачами. Несмотря на легкий дурман, вызванный марихуаной, я не мог отделаться от мысли, что жизнь рядом с Эдгарами постепенно, помимо моей воли, начинает захватывать меня в свой круговорот.

- Как ты думаешь, будет ли революция? - спросил я. - Я имею в виду настоящую революцию со всеми ее атрибутами?

Лежавшая рядом со мной Сонни простонала:

- Конечно же, нет.

- О!

- Сет, я говорю серьезно, малыш. Я выросла с этим. Ты задаешь глупый вопрос. Если в тридцатые годы, когда в Соединенных Штатах без работы оказалось пятнадцать процентов рабочей силы страны, не произошло никакой революции, то с какой стати ее ожидать сейчас?

Я повторил то, что говорил Эдгар о росте сознательности рабочего класса:

- А как же эти парни, которые работают на сборочных конвейерах? Неужели кто-то всерьез может думать, что они любят Джорджа Уоллеса? Да они бегут от отчаяния собственной жизни!

- Сет, это люди, которых моя мать пыталась организовать всю свою жизнь. Я слышала, как она объясняла им, что они просто не понимают Степени отчаяния своего положения, а они взяли и выгнали ее из города.

- Но ведь это Зора.

Сонни внезапно резко оттолкнула меня от себя.

- Что ты имеешь в виду?

- Ну, знаешь, дело в том… и только не нужно обижаться, но дело в том, что твоя мать ведет себя немного странно.

- Что ты хочешь этим сказать?

- Что я хочу сказать? Черт побери, не дуйся на меня. Я имел в виду, что все эти работяги, они скорее отвергали Зору, а не то, что она говорила.

Щелчок выключателя. Яркий, до боли ослепительный электрический свет. Сонни, для которой теплота была едва ли не органическим качеством, стала холодной как камень.

- Не трогай мою мать! - сказала она резко.

Я заслонился от света ладонью.

- О'кей.

- Никогда!

- Я понял.

Она выключила свет и повернулась ко мне спиной.

- Сонни.

Она отбросила мою руку.

Новообретенный альянс Хоби с Кливлендом Маршем, который привел их обоих на демонстрацию у Центра прикладных исследований - весьма нехарактерный поступок для них, - зародился в один осенний вечер, когда Хоби зашел к нам пообедать и заодно поужинать. Поднимаясь по лестнице в квартиру Эдгаров, Кливленд заметил Хоби, стоявшего у наших дверей. Хоби, как обычно, притаился в надежде обменяться парой слов со своим знаменитым однокашником. Кливленд в черной водолазке и черных очках проскочил мимо, но затем почему-то передумал и, остановившись несколькими ступеньками выше, ткнул пальцем в сторону Хоби. На шее у Кливленда болтался патрон от пистолета сорок пятого калибра - своеобразный амулет.

- Эй, чучело! - сказал он. - У нас тут есть одна штучка, с которой было бы неплохо поэкспериментировать. Ты знаешь, что это такое? Когда-нибудь пробовал?

Лично у меня мимолетные контакты с Кливлендом вызывали смутное чувство тревоги. И не потому, что он вел себя вызывающе агрессивно. Если даже не брать в расчет Хоби, то все равно каждый молодой черный, с которым я был знаком, казалось, исходил ненавистью. Такая позиция не требовала особых объяснений. В 1969 году, всего лишь через год после убийства Мартина Лютера Кинга, каждый восьмой американец на президентских выборах проголосовал за Джорджа Уоллеса, отъявленного расиста. Однако я вырос рядом с черными парнями, принимал вместе с ними участие в маршах протеста, держась за руки. Я бегал на свидание с черными девушками, ходил в их церкви и знал их молитвы. Но однажды мне повстречался один черный парень, который наотрез отказывался принимать в расчет любые мои качества, кроме цвета моей кожи. Он смотрел на меня мрачным, бесчувственным взглядом, каким можно было бы смотреть на змею.

Назад Дальше