Тут я вспомнила дорогу, по которой мы шли в эти места, - холодом меня проняло всю. И лесами-то мы шли, и мимо болот топких пробирались, и волков-то мы видели, и медвежьи следы пересекали, и ночами каких жутких воплей да криков не наслушались. И опять пастух Афоня будто подслушал, что я мыслями говорила, сказал:
- Ты не бойся, главное дело. Иди всё большой дорогой. Зверь теперь по глухим местам затаился с детёнышами, люди на земле работой заняты. Иди ранними утрами, когда спросонья на баловство человека ещё не тянет. К ночлегу засветло подходи. Деревню проходить будешь - запоминай её название и спрашивай, да хитро, какие на пути будут селения. Спросит любопытный, чья ты, куда идёшь, - говори, называй деревни. Переехали, мол. Отец следом вещи подводой везёт, а ты вперёд ушла, пока он лошадь поить остановился или по знакомству к кому забежал. Что дальняя - скрывай.
- А у меня верёвки-то нет, - сказала я.
- Будет тебе верёвка. - Дед Афоня снял со спины мешок, дал мне лыковую верёвку и снял с ремня котелок. - Это тебе под молоко. А вот и хлеба ломтик, обед мой бери. А там молоком будешь жить.
Увела я свою Бурёнку от покупателей. Дедушка Афоня успокоил меня, что он скажет, как пригонит стадо в деревню, что увела я корову домой, что продать её и дома можно будет.
Повела меня большая дорога на запад. Сперва она меня пугала каждым деревом, каждым кустом, походившим на зверей. Но чем дальше я уходила от нашего временного пристанища, ближе с каждым шагом к родной деревне, мне становилось радостнее.
На словах легко и радостно шлось, будто и скоро добралась, теперь так вовсе не видится дороги, будто на крыльях летела, а делом-то было не так: начни припоминать каждый шаг - ох сколько наплакалась я да страхов натерпелась! Порядком всё рассказывать - дня мало будет.
Первый шаг - украсть корову - свершила. Правда, верёвку на рога корове привязать не могла, руки тряслись. Дед Афоня привязывал и напутствовал всё словами, как идти да по каким приметам путь держать. Мне-то казалось, что дорога мне и не забылась ещё. Подал он мне конец верёвки, сказал:
- Уводи, пока матушка не спохватилась, покупателя не привела. К вечеру ты далеко будешь, вёрст двадцать отмахаешь.
Пошла я полем к дороге. День был жарок. Оводьё летело, что пулями стреляли, да скоро завечерело, прохладцей потянуло - отстала эта нечисть. Уходила я и всё оборачивалась на стадо, видела деда, глядевшего мне вслед, а перешла за бугор - страх меня охватил дальностью нашей деревни. Дум недостало дотянуться туда. Оглянусь - одна я на дороге со своей Бурёнкой, словно сиротинушка. Тут и заплакала. Слёзы льются, а ноги знай себе шагают да шагают. Одну деревню прошла. Собаки от двора к двору провожали, но не трогали: коровы, верно, боялись.
Иду дальше и назад всё поглядываю да слушаю шум машины, чтобы заранее скрыться от своих. Прошла другую деревню, третья завиднелась, и речушка тут дорогу пересекла, справа повернула да и на деревню направлением пошла. Свернула я берегом. Лужочки туманиться стали. За речкой лес большой. Солнце впереди и над лесом виснет, садиться собралось, прощается со всеми и показывает, что пора ночлег подыскивать: птицам - гнёзда присматривать, людям - к жилью прибиваться. Ближе к деревне стожки пошли. Стала я глядеть, где на ночь остановиться. Близко к деревне боязно подходить и отдаляться страшно. А солнце скатилось за лес, сумерки легли, и холод понесло по лугу. Кусты зашевелились, как тебе зверьё какое зашевелилось, заметалось. Птичка взлетит из-под ноги - страхом всю прожигает. Лес сразу так тёмен стал, что ничем не прошибить такую темень. Правда, страхи от него речушка отгораживала.
По дороге, слыхала, машина проехала, с краю деревни остановилась. "Ну, - думаю, - про меня мать справляется". Потаилась я у речки, потом выбралась из луговины на взгорье и узнала деревню: на две стороны по речке лежит. Останавливались мы в ней, искали квартиру, да не нашли. Сарай разглядела на отшибе. Пока заря догорала, прокралась низиной к нему. Ворот нет. Сено в сарае свежее, пахучее. Проезд на две стороны. Справа и слева сено. В дальних крылах темно и страшно. Завела я Бурёнку свою, в темноте поставила, сама за водой на речку сбегала, подмыла вымя и принялась доить. Котелок надоила, попила парного да сладкого молока, остаток выплеснула и снова дою. Котелков десять вылила. Себе один на ночь оставила. Корова, как от молока я её освободила, легла. Я рядком у шеи её пристроилась. От неё мне тепло, и сено тёплое.
Сколько спалось - не знаю. Проснулась я от разговора. Глянула, а на улице светло, проезд тоже освещён. Вспомнила, где я оказалась. Думаю, месяц ночной светит. В другой стороне, в тёмной, девки смеются и парни что-то бубнят, рассказывают. Окают лопоча, как тебе неграмотные какие. И совсем маленькими от оканья мне показались. Ну не беда ли мне. Думаю: "Как подаст голос Бурёнка, подступятся они и выдадут меня". Стала гладить коровушку за ухом и просить таиться до света. Вижу, там огонёк зажёгся и точки засветились. Меня холодом охватило: курят, мерзавцы. Собралась с духом да как крикну не своим голосом:
- Кто курит тут? Я вот задам!
Видали бы вы, как они свистнули из сарая. На улице, вижу, полетели в траву папиросины, искры порассыпали. Девчонки визжат, словно их варом окатили. Рассмеялась я - и страху не стало. Если меня боятся, кого я-то должна пугаться?
Утром птички меня разбудили. Вывела я свою Бурёнку на росу. Деревня спит, а нам не до сна. Дорога у нас впереди дальняя. У речки туману полно. Прошли мы берегом за деревню, напоила я коровушку, сдоила, сама умылась, отзавтракала и пошла дальше большой дорогой. След машины увидала и пошла по нему. Утро прохладой нас обдувало, а потом жара потекла. Дорога нагрелась, жар от неё поднимается. Бурёнка слюнями брызгаться стала. Ручеёк, лужица попадётся - водой окачиваю её, дальше путь держу. Стали подводы попадаться: то обгонит какая, то навстречу проедет, сено везут, мешки с чем-то. На меня никакого внимания не обращают.
Военные догнали меня. Три подводы шли. Дядька усатый спрашивает:
- Далеко, доченька, коровку ведёшь?
- Домой, дядь, - ответила ему.
- А далеко ли дом-то?
- За Ленинградом.
- Как за Ленинградом? - удивляется он. Остановил лошадь, командует: - А ну, привязывай Бурёнку, садись!
По пути им было. Продукты они везли из города в части свои. Километров пятнадцать проехала я. Свернули они к лесу. Я им молока надоила. Они мне хлеба, сахара дали. Один дядька пилотку с гимнастёркой подарил, и спичек коробок тоже дали, и соли насыпали. Речонка попалась. Покормила я корову, помыла её, напоила, сама обкупнулась, нарядилась в гимнастёрку, в пилотку. В воду погляделась - на солдатика похожа. "Ну, - думаю, - теперь мне никто не страшен, дойдём до своего дома".
Иду и вижу: хлеб на полях убирать стали. Там комбайн ползает, там жатки трещат. Бабы снопы вяжут, скирды кладутся. Через лес дорога тянется - и там подводы часто встречаются. Машина военная встретилась, остановилась. Лейтенант вышел ко мне, называет моим именем и фамилией, спрашивает, такая ли я. Успокоил:
- Не удивляйся, Оля. Мамка твоя встретилась, просила сказать тебе, чтобы ночью ты в деревнях ночевала, у председателей или бригадиров.
- А она не ругала меня? - спросила я.
- Нет, она тебя хвалила.
- Мамка не плакала?
- Не было слёз, не видел. Радостная была. Наказывала молоко отдавать людям, не выливать.
- А вам дать молока? - спросила я.
- Давно молока не пробовали, не откажемся:
Эти мне каши брусочек дали, сахару опять же и яичного порошка на омлет, научили, как делать его. Узнали, что я без ложки, - ложку свою лейтенант подарил, а шофёр ножичек дал. Стала я совсем к походу годная. Топаю себе день за днём. Сколько прошла - не сосчитать, сколько осталось - не ведалось. Только смотрю раз: тапочки мои распускаться стали, на пальцах пробились и с боков бахромки появились. Тапочки сама шила из суконки. Подошвы от валенка пришиты. Суконку-то от старой одёжи брали. Какая тут крепость для такой дороги? Берегла я их, до жары босиком шлёпала, надевала, когда подошву прожигать начнёт. И всё равно на всю дорогу их не хватило. Пошла босиком. Ноги к вечеру вот как нажигает, что и водой не отмочить. Приткнёшься где спать - долго иголками горячими подошвы прокалывает и косточки горят. "Нет, - думаю, - так много не пройдёшь". Решила рукава от гимнастёрки отрезать, концы завязать, прорезать дырки для ног, засунуть тапочки и в такие обуваться, да рука не поднялась портить гимнастёрку.
Пришла к одной деревне, на полдень время шло. Увидала на краю мусор на дороге, подмётка в мусоре старая. Стала смотреть под ноги. Ботинок нашла, стоптан, пересохший на солнце. Подобрала. В другой деревне туфля старая попалась на высоком каблуке - и её в мешок. На ночь в воду положила. Утром расправила, обулась и пошла. Только долго не прошагала в такой обужонке: ботинок высыхать стал, задираться, ногу заламывать, а туфля набок подвёртывается и так накрутила у щиколотки - опухлость появилась. Побросала обужу эту и надумала верхом на Бурёнке поехать. Усмотрела дорогу безлюдную, запрыгнула на спину. Бурёнка смотрит на меня - и ни с места. Прутиком её подстегнула. Она рванись - и понесла меня. Прыгаю на ней. Не удержалась. Куст на стороне у дороги. Бурёнка на куст свернула. Я с неё и прыгнула в овёс. Руку левую вывихнула, нос содрала. Лежу, плачу и не встать. Но подняла голову, вижу её у куста. Стоит и на меня смотрит, ждёт. Я и не посмела обижаться на неё - сама виновата. Не для езды корова содержится, а для молока. Обняла я её, прощения попросила и повела в поводу дальше.
На верёвке я узел вязала каждый день. Посчитала - одиннадцать узлов. Думаю: "Хватит ли верёвки на всю-то дорогу?"
В обед принялась доить Бурёнку, а левая рука не может, болит, опухолью стала облегать, под мышкой боль сказывается. Ещё горе. Шерстяную бы нитку - перевязать кисть, а её у меня нет. В село пришла, у сельсовета свернула к коновязи, собрала конского волоса на задирах. Вижу, в окно на меня люди смотрят. Подхватилась уходить, а мне кричит дядька, зовёт вернуться. От испуга меня холодом проняло. Зверья так не испугалась ни разу за всю дорогу. Вернулась. У меня слёзы на глаза.
- Зайди, - говорит дядька с пустым рукавом в гимнастёрке. - Мы тебя давно ждали и ждать уморились.
- Вот она, - сказал он, введя меня в помещение. - Посмотрите, героиня какая. Обтрепалась вся, на солнце сгорела, а идёт. Из такой настоящая медсестра вырастет, матерью родной солдату раненому будет. Только чего ты плачешь? Я затем тебя звал, что мать твоя просила нас, и военные тоже, помощь тебе оказать. Корову твою сейчас - в сарай, сена ей свежего, подоим, а тебя - в баню, нарядим, чтоб ты на себя была похожа, - и дальше пойдёшь.
- Бурёнку вы не подоите.
- Да ну, у нас такие доярки…
- Она только мне молоко отдаёт.
- Вот как? Тогда ты и подоишь. Ванька, вези травы, - скомандовал дядька парню, - да позеленее! К нам заскочи за подойником.
Вижу, тут ко мне со всей правдой относятся, слёзы утёрла, осмотрелась. Дядька спросил:
- А что у коновязи-то ворожила? Ты не колдунья случайно?
- Нет. Рука у меня развилась, жилки растянулись - волос брала перевязать кисть.
Взял он меня за руку, а я как крикну от боли.
- А ну, задержите Ваньку. К врачу её срочно. Тут если не вывих, то перелом. Развилась она у неё. Медичка какая, сама и диагноз поставила.
Посадили меня в телегу. Ванька сдвинул набок с курчавого чуба кепку, погнал лошадь по селу. Телегу трясёт. Рука болит, хоть кричи на крик. Закусила губу, терплю. Ванька глянет на меня, хлестнёт лошадь, спрашивает:
- Не больно?
Качаю головой, что не больно, слова не сказать.
- Я тебя встречать ездил и ночью с ребятами караулил, - сказал он. - А ты где руку сломала?
Я киваю ему и киваю, слов его почти не слышу. Здоровой рукой больную держу и света белого не вижу.
- Тпр-ру! - остановил Ванька лошадей. - Приехали…
В больнице, как руку правили, накричалась я. Дощечку мне к ней навязали, на шею подвесили на бинтик. Потом в бане меня тётка, жена дядьки-инвалида, мыла. Платье моё, гимнастёрку постирала. Ночевала я у них. На вечеринку меня звали хозяйские дочки, а меня так сморило, что за столом не высидела, заснула.
Утром мне обужонку нашли, сандалики. Носочки беленькие уговорили взять. Платье дали, заставили надеть, только я отказалась. Дядька - Иваном Егоровичем его звали - рассмеялся, когда узнал, почему я гимнастёрку надеваю, взял и ремень мне широкий дал подпоясываться, а от сельсовета справку написал, что корова со мной моя, и просил оказывать мне содействия всякие по пути. Только я опять сама никуда не ходила с этой бумажкой - стыдно было, а шла себе и шла на своих двоих. От Ивана-то Егоровича меня Ванька подвозил. Смотрел он всю дорогу на солнце, день надвое делил, чтобы ему засветло домой вернуться, - и проглядел всё на свете. Рассказывала я ему, как корову украла, - он смеялся, - как шла с ней, ночевала в сарае и ребят перепугала, а потом про нашу деревню басни сочиняла. Сказала, что у нас река большая и корабли по ней ходят. Он весь заёрзал, зачесался и говорит мне:
- Вот бы у вас на речке жить - я обязательно моряком стал бы. А тут озерко малое - дно видать.
- Да поедем к нам, - приглашаю его.
Вздёрнулся Ванька, кепку на другую сторону свернул, посмотрел на меня, подумал и ответил:
- А правда, поедем! Эх, жалко, что с коровой не разогнать лошадь, - мы в три дня докатили бы.
Стал он меня пытать, где жить у нас будет. Я ему хоромы барские нарисовала, сказала, что корабли под нашим берегом пристают, что садись и плыви в любой край. Ванька на солнце перестал смотреть, подёргивает вожжи, шаг прибавляет лошади. Вижу, Бурёнке моей трудно поспевать за телегой, головой мотает, потная и слюна не держится, говорю ему:
- Вань, потише можно ехать? Корова потом покрылась. Сверни к воде, покормим её, подою и дальше поедем.
- Долго так ехать придётся, - ответил Ванька. - Холод наступит, корабли перестанут плавать.
- У нас они круглый год плавают, - говорю ему.
Смотрю, мой Ванёк задумчивый стал. Я ему байки сказываю, самой смешно до ужаса, а он улыбнётся криво так и опять думает да вздыхает тяжко. А солнце садиться стало, он и говорит:
- Знаешь, Олька, я не поеду сейчас. Иван Егорович меня в тюрьму за лошадь посадит. - Колхозная лошадь-то у него.
- А она цела будет, - говорю ему. - Напишем письмо, пускай присылает нарочного и берёт свою лошадь, а ты останешься.
Уговариваю его, а сама мечтаю, как хорошо-то нам будет. Ванька хоть и не мужик пока, а на лошади работать годится. Огород пахать будет, дрова возить, сено. На корабль-то кто его возьмёт? Остановились ночевать за деревней у омёта. Легли на телеге головой к голове. Разговариваем. Первый раз я так спать под открытым небом устроилась и не боюсь никого. Ноги у меня не гудят. Корова только сразу легла и вздыхает, наморилась шибко. Много километров мы проехали.
Наговорились. Я помечтала, что теперь легко и скоро доедем, порадовалась и заснула. И не знаю, долго, нет ли спала, только слышу: будят меня. Проснулась. Темень ещё, прохладно. Ванька перед глазами.
- Вставай, Оль. Я домой вертаюсь. Во сне мать видел. Она подошла и сказала вернуться, потому что дядю Ваню из председателей сельсовета снимут, а ему с одной рукой другую работу нельзя исполнять. Ты, - говорит, - иди потихоньку, дойдёшь. А я весной к вам приеду сам. Ты только мне письма пиши.
Ни слова я ему не ответила, слезой зашлась, лица не показываю. Отвязала от телеги Бурёнку, взяла мешочек и пошла без оглядки. Он мне кричит:
- Оль, ты не обижайся! Я тебя отвёз бы, только так нельзя. Оль, ты напиши, когда дойдёшь. Сразу напиши…
Дотопала я до дома и без его помощи и Бурёнку довела в сохранности. Ничего с нами не сталось. Посчитала я узлы на верёвке. Двадцать один день, ровно три недели шла я до дома. Мать уж вся исплакалась. Иван-то Егорович ей телеграммой сообщил, что скоро я приду, а меня после того опять нет и нет. Всякие думы ей в голову лезли, рассказывала. Там-то край война не трогала, люди коров держали, а на нашей земле немец проклятущий всех порешил. "Ох, - говорит, бывало, - как подумаю, что ты не дойдёшь. Не коровы жалко, а только бы тебя дождаться". Как встретила-то, ругала меня и плакала, радовалась мне, а про корову и забыла. Сёстры мои всё висят на мне, прижимаются личиками, смеются и молочка просят. Мать на них с бранью: "Сестре родной отдохнуть не дадут, мерзавки". А я их жалею, меньшую на руки, тискаю, а она от меня рвётся, не признаёт за свою. Мать просит рассказать ей, как я шла, не пугал ли кто меня дорогой. А я и не знаю, о чём рассказывать. Будто я и не уходила из своего дома, не видала ни волков, ни цыган, ни ребят-драчунов.
- Хорошо, - говорю, - дошла. Меня то подвозили, то провожали.
- Замерзла, поди? Ночи холодные стали.
- И ни разочку не замёрзла, - отвечаю ей. - Меня Бурёнка своим теплом согревала.
- Неужели нечего тебе рассказать матери?
- Некогда мне, мам, - говорю. - Мне идти надо.
Спохватилась: что мелю-то я. От матери идти куда-то надо. Это дорога в голову засела. Мать рассмеялась и говорит:
- Не уйди смотри от меня ночью. Закрыть тебя надо под запор.
Корова моя ревёт. И не понять мне, радуется она или от своей деревни отчуждается. Сестрёнки мои траву ей несут, а она рогом на них замахивается. "Беды бы не было, - думаю. - Расскажу им, как она меня от ребят-драчунов спасла. Они опасаться будут".
И рассказала им. Шла когда я, уже после встречи с Ванькой чубатым, который моряком хотел стать на нашей реке, в одной деревне три чумазых поглядели на меня, спрашивают: "Эй, девка, ты чья?" Я иду себе и не гляжу на них. Один камнем швырнул, по ноге Бурёнке стукнул. Тут бабка встретилась, заругалась на них. Они её осрамили. "Ну, - думаю, - не отстанут они от меня, если старого человека не почитают". Иду и не знаю, что делать. Они как собаки: побежишь, увидят, что боишься их, - погонятся следом. Наступишь на них - испугаются сами. "Девка, отдай звёздочку, - требуют они, - не отдашь - с пилоткой отнимем".