Мы процитируем фрагменты, но читать рассказ надо обязательно весь. Он длинный, но весь состоит из простейших и кратчайших реплик – диалога того, кто ведает складом, и посетителя:
" – Шапки.
– Одна.
– Да. Две.
– Дальше.
– И еще одна.
– Три. Дальше.
– Пишите четвертую.
– Так. Обувь?"
И нигде не падает читательское напряжение! Важнейшее свойство литературы.
Ну, не будем скрывать – кое-какое представление об описываемом времени для этого иметь надо. Но ведь если ни слова не знать о войне 1812 года, то и "Войну и мир", пожалуй, не понять – какие-то французы посреди зимней Москвы почему-то костры жгут...
Продолжим цитировать обещанные фрагменты:
" – А что у вас из продуктов питания?
– Что вас интересует?
– Меня интересует, ну поесть что-нибудь. Вот, например, ну хотя бы, допустим, колбаса.
– Батон?
– Два. А хорошая?
– Два.
– Три. А какая?"
На заметку сегодняшним читателям – он сначала просит колбасу: два, а затем три батона (какую-нибудь! Он по любой истосковался) и только потом спрашивает – "Какая?"
А как герой рассказа вообще-то попал на этот склад?
Сам он об этом говорит так: "Мне сказали: в порядке исключения для поощрения".
...Так пожилая тетушка одного моего знакомого спорила с ним о брежневском времени: "И не говори! Все у нас было! К нам на завод каждую осень сапоги привозили! И мы покупали..." – "Тетя Оля! – проникновенно говорил мой знакомый. – Сапоги не на заводе, а в магазине покупать надо – вот как сейчас. Понимаешь ты это?" Но нет, тетя Оля не понимала.
...Рассказ идет к концу. Очумелый от невиданный роскоши – разные колбасы, свежая рыба, шапки (напомню тоже очень смешной рассказ Владимира Войновича "Шапка", в центре которого – жгучее и почти неисполнимое желание героя заиметь хорошую шапку) – все то, чего в семидесятые ни за какие деньги (!) не достанешь, даже отстояв любую очередь, – безымянный (а имени и не надо! Один из десятков миллионов советских людей!) герой рассказа уже и не знает, по какому же из семейных или дружеских адресов эту роскошь отправлять. " – Все! (Лязгает железом.) Сами повезете заказ?
– А что, вы можете?
– Адрес?
– Все положите? Может, я помогу?
– Куда везти?
– На Чехова... то есть на Толбухина. А в другой город можете?
– Адрес?
– Нет, лучше ко мне. Хотя там сейчас... Давай на Красноярскую. Нет, тоже вцепятся. Давай к Жорке. Хотя это сука. А ночью можно?"
И просит боевое орудие для сопровождения и при нем – двух солдат.
Замечателен конец:
" – Мне до вокзала. Там – на платформу, сам охраняю, и – на Север.
– Ты же здесь живешь.
– Теперь я уже не смогу. Не дадут. Плохо – живи. А хорошо... Не дадут" (На складе // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 2. Семидесятые. М., 2007. С. 36 – 45).
4
Вот еще семидесятые годы. Впрочем – это могло бы относиться к любым годам.
"Что такое фальшь? Это ложь об отношении к чему-то. "Я рад...", "Вы гений...", "Я с огромным удовольствием..."
Фальшь нельзя проверить, нельзя обратить на нее внимание судьи, друзей. Фальшь можно только почувствовать. Она вызывает бешенство, непонятное окружающим. Все, в том числе тот, кто сфальшивил, говорят: "Ну, псих!"" (Семидесятые, с. 200).
А теперь – о времени Перестройки.
В трогательном письме, которое Жванецкий пишет покойному отцу, стремясь рассказать о том, что тот не успел увидеть, – замечательное описание начала распада Советского Союза. Это – осень 1991 года. Смешно (но сквозь смех явно пробивается слеза) и точно:
"...Мы сейчас все разбились по республикам. Все выставили таможни. Потому что в одной республике нет мяса, в другой нет рыбы, в третьей нет хлеба. И мы хотим знать, где чего нет, и хотим это положение закрепить".
Дальше замечательное (смешное, но, по-моему, не обидное) описание так называемого "национального вопроса" на этом, самом первоначальном этапе:
"Теперь кто в какой народ попал, тот там и сидит. Назначили туркменом – так уж будь здоров. И кто в какой строй попал, там и сидит. Кто вообще в капитализм, а кто в первобытнообщинный. Все с трудом говорят на родном языке..."
В легкой форме, но при этом – без упрощения зафиксированы серьезные, сложные обстоятельства.
Вот описание самого начала 90-х годов. Здесь уже не до смеха.
"Что же такое происходит с нашими людьми? Что же они так дружно собираются на митинги и, страстно перебивая друг друга, кричат:
– Не хотим хорошо жить! Никто не заставит нас хорошо жить! Не подсовывайте нам собственность! Хотим жить без имущества и работать без зарплаты! Пусть за всю жизнь мы накопили шестнадцать рублей и детям ничего не завещаем, кроме рецептов, мы отстаиваем свой гибельный путь и рвем каждого, кто хочет выставить нас из капкана!
– Не трожь! – И лижем стальные прутья. – Не подходи, не лечи! Оставь как было! Нам нравится как было, когда ничего не было, ибо что-то было. Нас куда-то вели. Мы помним. Мы были в форме. Мы входили в другие страны. Нас боялись. Мы помним. Нас кто-то кормил. Не досыта, но как раз, чтобы мы входили в другие страны. Мы помним. Нас кто-то одевал. Зябко, но как раз, чтоб нас боялись. <...>
Наш способ!
Всего жалко, кроме жизни. <...>
Умираем, но не отдаем. Ни цепь, ни миску, ни государственную собачью будку!
Это наш путь! И мы на нем лежим, рыча и завывая, в стороне от всего человечества" (Наш спор // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 4. Девяностые. М., 2007. С. 183 – 185).
И вот уже этих наших людей перетащили все-таки с тупикового пути на другой – трудный, но во всяком случае исторический, куда-то действительно ведущий.
Острым, цепким взглядом наблюдает Жванецкий соотечественников в совсем новой для них ситуации. Ну и как?..
"Наши люди.
Они на свободу не потянут. Они нарушать любят.
Ты ему запрети все, чтобы он нарушал. Это он понимает".
И – пояснение:
"Наша свобода – это то, что мы делаем, когда никто не видит.
Стены лифтов, туалеты вокзалов, колеса чужих машин.
Это и есть наша свобода.
Нам руки впереди мешают. Руки сзади – другое дело.
И команды не впереди, а сзади, то есть не зовут, а посылают.
Это совсем другое дело.
Можно глаза закрыть и подчиниться – левое плечо вперед, марш, стоп, отдыхать!"
И тут же – разъяснение разницы между диктатурой и демократией:
"То, что при демократии печатается, при диктатуре говорится.
...При диктатуре больше балета и анекдотов, при демократии – поездок и ограблений.
...При диктатуре могут прибить сверху, при демократии – снизу.
...Сказать, что при диктатуре милиция нас защищает, будет некоторым преувеличением. Она нас охраняет. Особенно в местах заключения" (Вперед назад // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 158 – 160).
И, как говорят, с хорошей завистью – о гражданах других стран:
"С детства они не чувствуют государства, а любят страну. Рискуя тавтологией, скажу, уж больно наоборот у нас, уж очень больно наоборот. Страну, что мы любили, заменило государство, его невозможно любить, как бы ты не изворачивался. Нас пугают родиной с какими-то длинными руками, цепкими пальцами, которая тебя достанет, где бы ты ни был. Там любят не родину и не государство, там любят свою страну, и на себе носят ее флаг, и поют ее гимн у костра..." (Не здесь и здесь // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 129 – 130).
Конечно, это – по большей части о советском времени. Но явление это, как скользкое пресмыкающееся, переползло постепенно и в новое, постсоветское время.
5
И напоследок – о том, что нынче мы называем толерантностью. Стремимся учить этому не только со школы, а даже с детского сада, но не очень-то преуспеваем.
А я предлагаю родителям, воспитательницам и учителям начать вот с этого рассказа Жванецкого. И раз в два-три года заново к нему возвращаться. И вот увидите – мы изменимся к лучшему.
"Чувство национального выбора тонкая вещь. Почему комары не вызывают отвращения, а тараканы вызывают? Хотя комары налетают, пьют самое дорогое, а тараканы просто противные. Противные, отвратные, и все.
Куда бы они не побежали, откуда бы не выбежали, все с криком за ними. А комары... Хорошо, чтобы не было. Но если есть, ну пусть, ну что делать, в обществе все должны быть. Кроме тараканов, конечно.
Тигров любим, шакалов нет. Хотя тигр подкрадется, набросится, разорвет не то что одного, а целое КБ", – так сокращали в советское время (не заметила – как сейчас) "конструкторское бюро", которое было при каждом почти предприятии.
Продолжим цитировать замечательное рассуждение Жванецкого. "А шакал? Кто слышал, чтоб кого-то разорвал шакал? За что мы его ненавидим? Противный. Да. А тот красавец полосатый – убийца, это доказано. И еще на территорию претендует. Ничего, пусть будет среди нас. А шакалов гнать.
Где логика?" – вопрошает нас всех Жванецкий. Резонно, правильно, по делу вопрошает.
И продолжает спрашивать – очень даже, как выражаются сегодня, "в тему":
"Шакал разве виноват? В своем обществе он разве противный? Он такой, как все. Это когда он попадает в другое общество, там он кажется противным".
Ах, какие же умные, точные суждения!..
"...Но если мама смотрит на себя в зеркало или на своих детей, разве они ей кажутся противными, как нам? Или она себе в молодости казалась ужасной? С горбом, клыками, какая есть на самом деле. Да нет. Нормальная".
А вот и о том, как другие (хотя бы и шакалы) смотрят на нас самих:
"Им тоже противно, что мы торчим вертикально, шерсть носим только на голове. А вместо клыков протезы. И подкрасться толком ни к кому не можем. А падаль едим так же, как они, и еще ее варим для чего-то. А очки? А животы? Мы очень противные в обществе шакалов. Я уж не говорю о том, что разговор не сумеем поддержать".
И под конец – вывод. Целиком в духе Жванецкого – не крикливый, совершенно спокойный, но пронзительный по своей этической насыщенности: "У всех есть и нежность, и любовь, и страдания.
Так что в национальном вопросе нужно быть очень осторожным" (Этнические конфликты // Жванецкий М. Собрание сочинений в пяти томах. Том 4. Девяностые. М., 2007. С. 131).
Майн Рид, кумир российских гимназистов
1
Сегодня в России юные читатели о Майн Риде узнают, пожалуй, из Чехова. Его рассказ "Мальчики" (он начинается запоминающимися фразами: " – Володя приехал! – крикнул кто-то на дворе. – Володичка приехали! – завопила Наталья, вбегая в столовую. – Ах, Боже мой!") читают (в тех семьях, где читают) обычно раньше, чем романы Майн Рида.
Второклассник-гимназист привез с собой на каникулы товарища, и тот глубоко поражает своим поведением Володиных сестер: "Чечевицын весь день сторонился девочек и глядел на них исподлобья. После вечернего чая случилось, что его минут на пять оставили одного с девочками. Неловко было молчать. Он сурово кашлянул, потер правой ладонью левую руку, поглядел угрюмо на Катю и спросил:
– Вы читали Майн Рида?
– Нет, не читала... Послушайте, вы умеете на коньках кататься?"
Но Чечевицын, погруженный в свои мысли, Кате не отвечает.
"Он еще раз поднял глаза на Катю и сказал:
– Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут.
Чечевицын грустно улыбнулся и добавил:
– А также индейцы нападают на поезда. Но хуже всего это москиты и термиты.
– А что это такое?
– Это вроде муравчиков, только с крыльями. Очень сильно кусаются. Знаете, кто я?
– Господин Чечевицын.
– Нет. Я Монтигомо Ястребиный Коготь, вождь непобедимых".
Господин Чечевицын потому грустно улыбается, что он-то знает, кто он и какова его дальнейшая судьба, а девочки-то этого не знают. Его жребий брошен – он со своим однокашником, второклассником Володей (тогда в гимназию поступали обычно в девять лет – после приготовительного класса, так что друзьям примерно по десять-одиннадцать лет) в ближайшие дни бежит в Америку. У них "уже все готово: пистолет, два ножа, сухари, увеличительное стекло для добывания огня, компас и четыре рубля денег".
Майн Рида активно стали издавать в русских переводах в 1860-е годы. И в конце XIX – начале XX века российские гимназисты, можно сказать, толпами бежали в Америку, начитавшись именно Майн Рида – пожалуй, он потеснил Фенимора Купера, пришедшего в Россию с его Кожаным Чулком (он же Великий Змей, Следопыт, Зверобой и так далее) немного раньше.
Будущий писатель родился в 1818 году в Ирландии. Он должен был стать, как и его отец, священником. Но этому препятствовал его воинственный темперамент: он мечтал о подвигах. В двадцать два года уехал в Америку. Был там профессиональным охотником; объехал все окраины Америки, насмотрелся на людей и на животных и начал писать...
Мне не очень-то удобно писать о личной жизни Майн Рида, обращаясь к подросткам. В его биографии есть щекотливые моменты. И меня уж точно обругают суровые к моим сочинениям женщины – детские критикессы – на этот раз за то, что я предлагаю вашему вниманию дурные и потому, возможно, заразительные примеры.
Ну, была не была! Все-таки я решила не скрывать от своих юных читателей, что когда Майн Риду стукнул тридцать один год, он влюбился – с первого взгляда! – в тринадцатилетнюю Элизабет Хайд... А когда ей исполнилось пятнадцать – женился... И они прожили в любви и согласии тридцать пять лет – до его смерти. И сто с лишним лет спустя, в 1963 году, замечательный польский поэт и философ Чеслав Милош напишет, что она "была, как теперь видно, личностью незаурядной", поскольку именно ее книга 1890 года "Майн Рид, воспоминания о его жизни" "остается – тем более что монографий о Риде пока не написано – важнейшим источником информации" о нем.
"Мне было лет десять, когда я наткнулся на сундучок отцовских сокровищ, собранных им в гимназические годы. Он был набит томиками Майн Рида в русских переводах. Сражаясь с алфавитом (напомню, что польский язык использует латиницу. – М. Ч.), я читал подписи под картинками, это была моя первая русскоязычная книга, – рассказывает Чеслав Милош (перевод Б. Дубина); в гимназические годы его отца Польша была частью России, юные поляки учились в русских гимназиях и читали также и по-русски. – ...Он околдовывал не только русских, но и польских читателей, и я помню себя, бредущего из библиотеки вверх по виленской улице Мала Погулянка с книгой Рида под мышкой: рукав перехваченного ремнем кожушка, серый зимний день, посередине улицы, лежа на животе и правя ногой как рулем, несутся вниз на санках ребята. Такие подробности обычно западают в память, если минуты, когда ими живешь, окрашены сильным чувством. От груза под мышкой сладко замирало сердце: это был заветный клад".
2
Один из многочисленных романов Майн Рида "Затерянные в океане" начинается не с человека, а с птицы. Для этого романиста мир природы – животных, зверей, растений – совсем не второстепенен по сравнению с жизнью людей.
"Ширококрылый морской коршун, реющий над просторами Атлантического океана, вдруг замер, всматриваясь во что-то внизу. Внимание его привлек маленький плот, размером не больше обеденного стола. Два небольших корабельных бруса, две широкие доски с несколькими небрежно брошенными на них полотнищами парусины да две-три доски поуже, связанные крест-накрест, – вот и весь плот.
И на таком гиблом суденышке ютятся двое людей: мужчина и юноша лет шестнадцати. Юноша, видимо, спит, растянувшись на куске мятой парусины. А мужчина стоит и, прикрыв глаза от солнца ладонью, напряженно всматривается в безбрежные дали океана.
У ног его валяются гандшпуг..."
Если кто не знает и нет под рукой словаря: гандшпуг, или аншпуг – это рычаг для передвижения тяжестей на корабле.
"...два лодочных весла, кусок просмоленного брезента, топор; ничего больше на плоту не увидеть даже зоркому глазу альбатроса".
Нельзя оторваться, читая, как люди с корабля, потерпевшего крушение, стремятся спастись.
А кто лучше Майн Рида расскажет об обитателях морских глубин?
"...Еще в самые давние времена, когда люди впервые стали плавать по морями и океанам, они с изумлением наблюдали одно явление... Рыба, существо, которому самой природой положено всегда пребывать в воде, выскакивает вдруг из глубин океана на поверхность и совершает прыжок чуть ли не с двухэтажный дом!..
Стайку долгоперов, поднявшихся в воздух, по ошибке легко принять за белокрылых птиц. Но сверкающий – особенно на солнце – блеск чешуи говорит о том, что перед нами рыбы.
Какое это очаровательное зрелище! ...Сколько раз долгие часы скуки, томящие пассажира корабля, когда он сидит на корме, неустанно глядя на бесконечное водное пространство, сразу сменялись веселым оживлением при виде стайки летучих рыб, внезапно, сверкая серебром, поднявшихся из глубин океана!"
Только представьте себе – сидишь себе на палубе океанского парохода – и вдруг летит стая рыб!
Да еще, оказывается, существуют разные их виды...
"Один из этих видов – летучка европейская – водится не только в умеренных и тропических частях Атлантического океана, но и в Средиземном море. Эта пятнисто-бурая рыба достигает полуметра в длину. Ее огромные грудные плавники с острыми лучами придают головастой рыбе странный вид: во время полета она выглядит колючей "растопырой".
Другой вид летучек – летучка восточная – живет в Индийском океане.
Выскакивая из воды, летучки пролетают до ста метров и опускаются на воду. Нужно сказать, что летают они тяжеловато".
Ага, тяжеловато!.. Сто метров над водой!
В романе Майн Рида матрос и пятнадцатилетний подросток должны погибнуть от голода и жажды – у них нет ни капли пресной воды.
Но тут он натыкаются в безбрежном океане – представьте себе! – на еще одну подобную парочку – с того же потонувшего парохода.
Это африканец, которого прозвали Снежок; он был невольником, потом стал свободным. Эпоха Майн Рида – эпоха, когда из Африки в Америку еще возят людей, которых насильно сделали рабами. Сейчас слово "негр" употреблять не принято, потому что те, которых так называют, считают это слово обидным и просят называть их "темнокожими". Но Майн Рид – яростный противник любой дискриминации, в том числе расовой, – употребляет слово "негр", как Марк Твен, как многие другие американские и английские писатели той далекой эпохи, безо всякого дурного намерения. И мы, конечно, не будем заменять это слово – ведь мы знаем, что мы, как и он, все равно не расисты.
Этот Снежок сумел спасти восьмилетнюю девочку, которую ему поручили отвезти в Америку. И вот он с маленькой девочкой на руках посреди океана – "на нескольких деревянных обломках, без еды, без капли питьевой воды. Ужасное положение, от которого самый мужественный человек может впасть в полное отчаяние!"
И дальше – весьма важные и интересные, по-моему, слова: "Но Снежок не знал, что значит отчаиваться".