Он не хотел и не собирался учиться. Не готовил ни одного урока. Приходил в класс лишь потому, что здесь было тепло, да и веселее, чем дома. Хрусталев сидел на последней парте. Но это слишком с большим преувеличением сказано "сидел", потому что иногда он там лежал. Если ему этого хотелось. Или забирался под парту, что ему почему-то особенно нравилось, устраивался там поудобнее, прислонясь спиной к стене и подтянув к подбородку колени, читал книжку. А случалось, даже тихонько мурлыкал себе что-то под нос. Но его редко выгоняли из класса, хотя он и мешал. Потому что нельзя было его удалить. В те дни это было бы просто непедагогично. В самом деле, ну куда он пойдет? Домой, где у него сейчас никого нет (мать на работе, и вернется, может быть, только поздним вечером), где не топлена печь, мшистым снегом заросли стены, - или в подворотню, на улицу, подыскивать дружков? К кому он попадет, в чьи руки? К Федьке Косому с Мытнинской, к Витьке из Таврического сада? Или еще к кому-нибудь из хорошо известных во всем Смольнинском районе карманников? Что с ним сделаешь, еще несовершеннолетним, доходягой? Чем еще поможешь сейчас, в такое время? Так уж лучше пусть сидит здесь. Если и не перейдет в следующий класс, то уж, во всяком случае, не окажется среди хулиганов. Возможно, так рассуждал директор школы, понимали все преподаватели. Но, конечно, ничего этого не знали мальчишки.
Самое же любопытное в том, что пример Хрусталя вовсе не был заразительным. Нет, никто не собирался и вовсе не хотел ему подражать. Ко всем его проделкам в классе относились так, как в деревне относятся к чудачествам юродивого, посмеиваясь над ними и только. И поэтому сейчас никто из мальчишек не обращал на Хрусталя внимания, будто и вовсе здесь не было его.
Но вот в коридоре раздалось: "Идет!" - оттуда в класс бросились мальчишки, вмиг оказавшись на своих местах. Дверь в коридор осталась открытой. Сначала долго было тихо. Потом послышалось гулкое торопливое поцокивание каблуков, и Валька увидел ту, что шла.
Валька был удивлен. Почему-то ему представлялось, что она будет непременно пожилой, такой же, как их прежняя учительница. Или хотя бы среднего возраста. А здесь шла девушка лет двадцати трех. Она шла так, как, наверное, шел человек, решив кого-то вызвать на дуэль. Губы плотно сомкнуты, глаза прищурены. Волосы у нее были гладко причесаны и настолько крепко перевязаны на затылке, что облегали голову будто туго натянутая плавательная резиновая шапочка. В правой руке она несла портфель и классный журнал.
Резко прихлопнув за собой дверь, прошла через разом притихший, даже замерший класс, положила портфель на стол и громко произнесла:
- Гутен таг, киндер!
Никто не ответил. Никто не встал, даже не шевельнулся. Все смотрели на нее. Некоторые демонстративно откинувшись, нога на ногу, надменно усмехнувшись, другие насупясь.
А Валька замер. Валька услышал это слово "киндер" и будто застыл. Что-то такое произошло с Валькой, отчего он вцепился в крышку парты и губы его побелели.
4
В блокаду у Вальки умерли сестра и брат. Они умерли от голода в одном месяце, в январе сорок второго года. Это был один из самых тяжелых месяцев. Брат умер на глазах у Вальки, а как умерла сестра, он не видел. Но именно смерть сестры казалась ему более страшной, чем смерть брата. Может, потому, что в их семье эта смерть была первой. А возможно оттого, что сестра представлялась ему такой сильной. Если брат и мать уже не вставали с кроватей, то сестра и Валька еще как-то бродили, правда, больше похожие на тени, чем на людей, но все же они могли выбраться на улицу, сходить за хлебом, принести воды, протопить печь. Пусть больше двух часов требовалось им на то, чтобы добрести до булочной и вернуться обратно, куда раньше Валька мог сбегать за десять минут, но они все-таки бродили, они что-то еще могли сделать. И сестра, - Валька ощущал это каким-то обострившимся от голода инстинктом, - была сильнее. Они по очереди ходили за хлебом, чтобы беречь силы. Но иногда сестра ходила дважды подряд. А вот за водой ездили только вместе. Одному было не притащить трехлитровый бидон, и они его везли на санках вдвоем и затем вместе поднимали по лестнице.
А в тот последний раз сестра за водой пошла одна. Валька в это время ходил за хлебом. И хотя он пробыл в булочной очень долго, часа четыре, а может, и больше, но когда вернулся домой, сестры еще не было. Хотя мать сказала, что она ушла следом за ним. Они ждали еще около часа. И уже начинало смеркаться, когда мать попросила Вальку выйти встретить сестру, помочь ей, проведать, что там, почему так долго не возвращается. Наверное, она уже заподозрила неладное, но ему еще не говорила. Валька же ничего такого не чувствовал. Просто он невероятно устал, и ему не хотелось не то что выходить на мороз, но даже шевелиться.
Однако он пошел. Спустился по лестнице. Это тоже было очень трудно. Вся залитая помоями, обледеневшая, она была скользкой, как разъезженная горка, не устоять.
Он вышел на улицу. Сестры поблизости не было.
И тогда он побрел к проруби на Неве по узкой тропке, проложенной между удивительно белых, будто присыпанных нафталином, искрящихся инеем сугробов.
По тропке брели редкие прохожие, все сутулые, старые. Ползли, как осенние мухи. Хоть и с трудом передвигая ноги, но все-таки шли. А были и такие, которые, цепляясь за железные прутья ограды Таврического сада, перебирались от прутика к прутику: уцепится - и стоит, потом сделает торопливый шаг, как младенец, учащийся ходить, и, падая вперед, судорожно вцепится в соседний прутик, лишь бы удержаться. Валька проходил мимо, и они не просили о помощи, они только грустно смотрели на него.
Кое-кто уже сидел на снегу. И с их поднятых воротников, как с закрайков крыши, струился снежок.
Так Валька добрел до Невы. Сестры нигде не было. Он спустился на лед. Но и здесь ее не было. Ни среди тех, кто, как в кратер потухшего обледенелого вулкана, на коленях полз к проруби, ни среди тех, кто стоял, дрожащими руками протягивая бидончик, кастрюльку, кружечку: "Уважьте, плесните".
Недоумевая, куда же могла деться сестра, и досадуя, что напрасно пришлось тащиться такую даль, Валька побрел обратно. И сначала услышал, а потом и увидел, что по их улице следом за ним едет грузовик. Часто останавливается, видимо буксуя в снегу. Не выключая мотор, шофер и еще один человек вылезали из кабины, но Валька не очень-то присматривался, что они там делали.
Обогнав Вальку, грузовик проехал мимо. На подножке кабины, придерживаясь за ручку, стояла женщина - эмпэвэошница. Капот грузовика был покрыт стеганым одеялом, из-под которого струился пар, и вся передняя решетка на капоте была заиндевелой, зафуканной этим паром, в сосульках.
Грузовик развернулся напротив семиэтажного дома и стал запячивать в подворотню. Спрыгнув с подножки, женщина пошла открывать дверь.
- Давай, давай! - командовала она, махая рукавицей высунувшемуся из кабины шоферу.
Когда Валька добрел до подворотни, дверь туда же была открыта, и он увидел сложенные там трупы. Очевидно, их выносили сюда из квартир. Грузовик остановился. Шофер обошел его и откинул задний борт.
- Не мешай, мальчик!
Вдвоем шофер и эмпэвэошница подволокли к грузовику труп и, с трудом подняв, ковыльнули его в кузов. Валька машинально глянул туда, - кузов уже наполовину был загружен, - и замер. Верхней у борта лежала его сестра. Он узнал ее по темно-бордовым шароварам. Она лежала, скрючившись, в той позе, в которой находилась, когда замерзала где-то на снегу.
- Стойте! - завопил Валька. - Подождите! Она, она!
- Посторонись, мальчик! Оп!
- Она!.. Это сестра моя!
- Что?
- Сестра! - Валька протягивал к ней руки, ему казалось, еще что-то можно сделать, чем-то помочь. Он еще не верил в случившееся, так все было неожиданно.
- Может, ты обознался?
- Нет!..
- Грузи! - махнул шофер, мешкать было некогда, и отодвинул Вальку в сторону.
Больше Валька не кричал, даже не плакал, стоял у подворотни, пока шла эта страшная погрузка, и видел бордовые шаровары, истрепанные, замызганные на коленях, в белой наледи в тех местах, где на них выплескивалась из бидона вода…
Теперь Валька один ходил за водой и за хлебом. Один делал все. И не замечал, что он делает. И как-то не воспринималось окружающее, - стреляли, бомбили, все было безразлично. Не было чувства страха. Может быть, поэтому он вроде бы и не заметил смерть брата, как-то остался к ней безучастен. Единственное, что он постоянно ощущал, ежечасно, ежесекундно, даже во сне, это - голод. Голод, голод. Непрерывное желание хоть что-то поесть. Оно терзало не только желудок, а было во всем в нем. Все болело. Непрерывно свербило в мозгу: "Я хочу есть, есть!"
И вот в один из таких дней Валька пошел за водой.
Был уже февраль. Морозы не уменьшались, они все еще лютовали, но в полдень светило солнце. И сейчас оно низко висело над домами, тоже выстуженное, похожее на отсвет какого-то далекого фонаря, падающий на ледяную белесую плоскость. Рядом с ним, хорошо видимые, висели многочисленные "колбасы" - аэростаты заграждения.
Валька вышел из парадной. И вдруг в Таврическом саду неистово "загавкали" зенитки. Во дворах с такой же громкостью отозвалось многоголосое эхо. Стряхнутый с веток, рассыпался в воздухе иней.
Не очень высоко над садом летел самолет. Вокруг него вспыхивали дымки разрывов. Их становилось все больше, больше, они вплотную окружили самолет. И он задымился. Прочерчивая по небу длинную черную линию, круто пошел вниз. От самолета отделилась черная точка, она стремительно падала, над ней вспыхнула белая искра, будто спичкой чиркнули по небу, и раскрылся парашют.
Зенитки больше не стреляли. Стало тихо.
Ветром парашютиста сносило. Он приближался к тому месту, где стоял Валька. Теперь уже хорошо было видно его, вцепившегося в тросы. Вальке показалось, что парашютист упадет на крышу их дома. Но нет, перенесло. Он приземлился где-то за домом. И Валька побежал. Он не мог упустить его. Гнев, то чувство ненависти, которое испытывал сейчас Валька, желание поймать этого человека были настолько велики, что они пересилили Валькину слабость. И он побежал. Может, ему просто казалось, что он бежит, но он бежал. И видел, что туда же, за угол дома, бегут и другие прохожие. А когда он оказался там, то летчика уже поймали и вели ему навстречу. Какая-то девушка-сандружинница. Возможно, она выскочила из госпиталя, который находился неподалеку. Через плечо у нее была перекинута сумка с красным крестом. Валька запомнил это.
Он остановился, увидев его, упитанного, высокого, навстречу идущего по тропинке. В летном комбинезоне, в шлеме. Он шел и с нескрываемым любопытством посматривал по сторонам, будто проверяя, как здесь. Его взгляд метался по испещренным осколками стенам домов, заколоченным окнам, из которых торчали трубы времянок, закопченные, с вытекшей черной сосулькой. Валька видел все это. Он приближался. От него пахло духами.
И он остановился напротив Вальки, не уступившему ему дорогу. Остановился и внимательно рассматривал его.
А к ним ковыляли, брели со всех сторон закутанные в одеяла, в шерстяные платки, измазанные сажей дистрофики. И Валька слышал, как прибредшая следом за дружинницей старуха, выглядывая из-за нее, просила:
- Дайте мне его! Дайте мне фашиста! Дайте мне его!
И тянула скрюченную руку.
Народа прибывало. Его окружили со всех сторон. И он начал меняться в лице. Он поспешно оглядывался.
Может быть, только теперь он понял, что такое голод. Что такое смерть, он, наверное, знал, видел в госпиталях, на фронтовых дорогах, которые он бомбил, а вот теперь почувствовал, что такое голод. И кажется, больше всех его поразил Валька.
- Man hat mir gesagt, dass es hier Kinder mehr gibt. Soll das vielleicht kein Menschenskind, sondern ein Tierkind sein.
И вдруг он быстро выдернул из кармана начатую плитку шоколада и, очевидно опасаясь, что шоколад отнимут у него, начал пожирать его. Он испугался голода. Он откусывал большущими кусками, сколько мог. Торопился. Шоколад хрустел у него на зубах. Шоколад ломался кусочками.
Но никто не бросился отнимать. Никто даже не шелохнулся. Все стояли и молча, с каким-то жалостливым снисхождением смотрели на него.
Тогда он перестал жевать. Секунду будто еще выжидал чего-то. Затем поспешно протянул Вальке оставшийся кусочек шоколада.
Шоколад был темный. С острой гранью на изломе, как у расколотого толстого бутылочного стекла.
Но Валька не взял.
Он стал предлагать другим. Но и они не брали. По-прежнему никто не шевельнулся. Только вдруг все разом, как по команде, отвернулись и побрели кто куда.
Но этого Валька уже не видел. Он, как после карусели, шел покачиваясь. А рядом с ним брела старуха, которая недавно требовала: "Дайте мне его, дайте!" По щекам у нее катились слезы и здесь же замерзали, на щеках.
Валька шел и помнил, что от шоколадки на тропку упала крошка. И, кроме него, никто не заметил этого. Не оборачиваясь, он видел ее сейчас каким-то внутренним зрением. Она лежала на снегу, черненькая, как блошка, крошечка шоколада.
И, выждав, пока летчика увели, Валька вернулся обратно. Но крошки не было. А лед на том месте, где лежала она, был выцарапан ногтями, выскоблен до блеска.
5
А теперь она стояла перед ним, произнеся это слово "киндер". И оно будто хлестнуло Вальку. И разом не то что вспомнилось все, - нет, оно и не забывалось, оно только вроде бы ждало своего момента, - и как в тот момент, когда от еще не зажившей раны отдирают бинт, полоснула острая боль. А эту боль, которую не хотелось возвращать, причинила теперь именно она, вот эта "немка", стоящая перед ним. И, пригибаясь, Валька зашептал: "Ненавижу, ненавижу, ненавижу!.."
Она словно почувствовала Валькин взгляд, повернулась и спросила неожиданно, назвав Вальку по фамилии.
- …вы что, болели?
Валька опешил. Он долго не мог прийти в себя. Она знала его фамилию?!
- Что с вами было? - заинтересованно продолжала она.
- Ничего.
- Простудились?..
- А вам какое дело?..
Но она, по-видимому, не расслышала его последних слов.
- Also, Kinder, jetzt beginnen wir unseren Unterricht. Nehmt eure Hefte und Bücher.
И этим вторичным "киндер" она будто специально кольнула Вальку.
- Проверим отсутствующих, - произнесла она уже по-русски, раскрыла журнал и разгладила страницу. - Все здесь?.. Комрад… Анохин?
Она вскинула глаза, ожидая, очевидно, что Анохин сейчас откликнется, оглядывала класс, отыскивая, где же он.
Но Анохин промолчал. Он только чуть повел плечами. Однако продолжал сидеть, по-наполеоновски скрестив на груди руки, надменно глядя на "немку". И своим поведением он как бы подал пример всем.
- Гвоздь, Аноха! Штык!
Валька чему-то обрадовался. Он еще не знал, чем все кончится, но уже что-то злорадное, мстительное завозилось у него в душе. Он заерзал на парте, повернулся к Аристиду. Тот низко пригнул голову, будто прячась за спину впереди сидящего. Уши у него были пунцово-красными, как растопыренные плавники у окуня.
А "немка" продолжала вызывать.
- Комрад Баторин? - прочла она уже менее уверенно.
Но опять никто не ответил. - Что, тоже нет? - спросила она и что-то отметила в журнале. - Комрад Егоров?
- Я, - прозвучало совершенно не с того места, где сидел Егоров.
- Кто? - обрадованно встрепенулась и нацеленно глянула "немка".
- Я, - ответили теперь с другого угла.
- Кто? - повернулась она на голос. И тотчас, подхватив эту игру, "Я!.. Я!.. Я!.." - раздалось одновременно с нескольких мест.
- Кто Егоров, встаньте! - попросила она, вся зардевшись, попросила неуверенно, явно растерявшись. Встало сразу несколько человек. И среди них Филька Тимирханов. Они все ухмылялись, вызывающе глядя на нее. - Ну хорошо, садитесь, - сказала она, поняв все. Подождав, метнула быстрый взгляд на Вальку. Он уловил - точно на него. "Чего это она?" - удивился Валька. Во второй раз сегодня она озадачила его. Чуть помедлив, вроде бы что-то решая, пропустив по журналу половину фамилий, потупясь, опустив ресницы, она тихо и очень робко произнесла, будто попросила: - Комрад Соколов.
Валька почувствовал, как напрягся Аристид. Лицо замерло, только на скулах, чуть вздрагивая, перекатывались желваки.
- Комрад Соколов, - повторила она, не поднимая глаз, но будто бы настороженно прислушиваясь, следя за тем, что делает Аристид. Нервно перебирая пальцами, вертела авторучку.
"Не вставай, не вставай!" - про себя зашептал Валька. Он тоже весь напрягся, почувствовав, каким неимоверным усилием удерживает себя Аристид. Весь класс теперь выжидательно следил за ними. И она ждала. Руки ее замерли, голова еще ниже пригнулась к столу, уши горели. Казалось, что она вот-вот сейчас взглянет в сторону Аристида. Настороженная тишина затягивалась и неизвестно, чем бы все кончилось, но тут раздалось громкое, отчетливое: "Я!"
В среднем ряду в самом конце его кто-то завозился, и из-под парты, покряхтывая, вылез Хрусталь, выпрямился и, глядя ей прямо в лицо, повторил: "Я!"
Медленно поднявшись со стула и став совершенно бледной, она долго смотрела на него, редко расставляя слова, четко произнесла:
- Выйдите вон.