В полгода Котька стала настоящей артисткой, но в канун своей премьеры вдруг заболела. Ветеринары посоветовали строгий режим. За ней нужно было следить, и я решила взять её к себе в гостиницу.
Привезла Котьку, уложила на мягкой подстилке и, закрыв номер на ключ, ушла в цирк. А в это время дежурная хотела убрать в комнате, где я жила. Открыла дверь – да так и ахнула! На неё, сердито ворча, наступала скучавшая в чуждой для неё обстановке громадная рысь.
Нас, конечно, выселили из гостиницы, и маме стоило немало труда уговорить директора пустить нас обратно, дав слово при этом, что ничего подобного не повторится.
Нашей маме всегда доставалось от её буйной семьи дрессировщиков. На мои репетиции она старалась не приходить. Хоть сердце у неё было и мужественное, оно всё же было сердцем матери. Она боялась, что в какой-нибудь опасный момент вдруг не выдержит, вскрикнет и тем самым отвлечёт от зверя моё внимание. В такое время животное, потерявшее управление дрессировщика, может принести ему беду. Вот почему мама не хотела бывать на моих репетициях. А на премьере, волнуясь за меня, она стояла за занавесом. И, выходя в цветную сетку прожекторов, я видела, как дрожал тот кусок занавеса, что сжимали её руки. Я видела, что мама ненавидит Котьку, которая без остатка заполняла всё моё время и от которой подчас зависела моя жизнь. Но я знала, что в эту минуту, когда у нас обеих премьера, мама так же волнуется за Котьку, как и за меня.
Ослеплённые прожекторами, мы не видели зрителей, но ощущали их, слышали гул удивления, прокатившийся по рядам. Когда Котька спрыгнула с барьера, дали полный свет. Моё платье с длинной шуршащей юбкой было незнакомо Котьке. Ей захотелось дотронуться до него лапой. И вот, играя юбкой, она задевает когтями мою ногу. Я чувствую режущую боль, но номер идёт своим чередом. Котька крутит пируэт, затем садится на столик, потом берёт у меня из рук мясо и, поднимаясь на задние лапы, обхватывает передними мои плечи.
– Молодец, Котька! Молодец!
Рысь точно выполняет свои трюки: спрыгивает со столика, снова делает пируэт…
И вот номер окончен. Котька снисходительно принимает аплодисменты – она к ним привыкла: на репетициях я всех, кто ни проходил мимо, просила аплодировать. На арену полетели цветы. Цветов Котька никогда не видела. От брошенных нам букетов она пятится и цепочкой, которую я крепко держу, увлекает меня за занавес. Здесь я теряю сознание и падаю на пол. Подойти ко мне никто не мог: рядом была рысь, отогнать её струёй воды из брандспойта опасно – боялись, что она бросится на меня.
А когда же я пришла в себя, увидела: лежит со мной рядом Котька и как ни в чём не бывало лижет мою руку.
Так прошла наша премьера, после которой я очутилась в больнице, а Котька, ни в чём не виноватая, решившая поиграть с незнакомым для неё платьем и случайно поранившая мне ногу, тоскливо сидела у себя в клетке.
Через два дня, когда мне стало легче, из дирекции цирка пришли со мной советоваться, что делать с рысью. Переправить ли её в зверинец или сдать на шкуру в краеведческий музей. Оставлять для работы животное, почуявшее кровь дрессировщика, опасно.
Я смотрела на пришедших ко мне людей и удивлялась. Неужели им непонятно, что Котька – год моей жизни, моё детище, с которым мне расстаться невозможно? Я ничего не ответила им, но они поняли, что расстаться с рысью я не могу. Из больницы они поехали в цирк. И там продолжали обсуждение: что же делать с Котькой? Среди стоявших около клетки была и моя мама. Она взяла палку с острым концом, несколько кусочков мяса и стала кормить Котьку.
Голодная рысь громко рычала и не хотела подниматься с места.
– Ну что же ты, Котька! – сказала мама. – Иди! Нельзя голодать, а то мне попадёт от твоей хозяйки.
Этими словами мама, сама того не зная, яснее ясного ответила на вопрос, который поставила передо мной дирекция цирка.
Котька была спасена и вместе с другими животными отправлена в Ленинград, где после выздоровления я должна была вновь выступать с ней.
Но случилось так, что больше я уже не видела ярко залитого светом манежа. Непоправимое горе неожиданно обрушилось на меня: погибла мама. Я поняла – в цирк вернусь не скоро. Есть такой старый неписаный закон циркового манежа: случись у дрессировщика горе или радость – чувства настолько огромные, что он не может скрыть их от своих животных, – то такой дрессировщик не имеет права выйти на манеж.
Я пришла проститься с Котькой, выпустила её в вольер. Она радостно заурчала и стала тереться о мои ноги, а я глядела на Котьку и не видела её. Мне было горько. Хотелось, чтобы снова раздался ласковый голос мамы: "Ты уже кончила репетировать? Пора!"
Но мамы не было. Было только большое, непоправимое горе, от которого я вдруг впервые потеряла самообладание и, прижав к себе Котькину голову, заплакала. Сейчас Котька могла бы порвать меня. Но она как будто всё понимала. И я чувствовала, как её шершавый язык лижет мои мокрые щёки, слышала вкрадчивое мурлыканье и ощущала, как, ласкаясь ко мне, Котька то выпускала, то прятала свои острые когти.
Потом Котька, словно читая мои мысли и видя мою беспомощность, осторожно высвободила из моих рук свою голову и ушла в клетку. И оттуда долго и жадно смотрела на меня.
Наверное, в этом странном поведении зверя сказалось его недоумение, ведь такой слабой ей не приходилось видеть меня. Но об этом я догадываюсь только сейчас, стоя на вокзале и ожидая поезда, с которым ехала Котька на свои гастроли, где выступала уже без меня.
…Мимо проходят люди. Их всё больше и больше. Они оживлены. Видимо, пришёл состав с нашими животными. Да, правильно. И вот я у клетки.
Передо мной большая, безразличная ко всему и уже незнакомая мне рысь.
– Котька! Котька! – повторяю несколько раз, стараясь быть спокойной, и не отрываясь смотрю на неё.
Рысь неподвижна.
– Котька!
Она шевельнулась и снова застыла, будто прислушиваясь.
– Котька! – уже с отчаянием кричу ей и прижимаюсь к самой решётке.
Вдруг Котька рывком вскакивает и, глухо заворчав, идёт на мой голос.
Подходит, неторопливо обнюхивает моё пальто и снова бредёт к себе в клетку.
– Котька!
Мне снова хочется позвать её. Однако это бесполезно: Котька лишь смутно помнит мой голос. Что ж, так и должно быть, ведь у неё теперь новый хозяин.
Чавка
Во всём была виновата только я.
Кошка металась около канавки, подбегала к самой воде, слегка намочив лапы, судорожно трясла ими и, надрываясь, жалобно мяукала. Невдалеке два пушистых котёнка испуганно жались друг к другу. Но кошка будто забыла о них. Она не сводила глаз с канавки, где, отфыркиваясь и быстро перебирая лапками, плавал маленький енот.
Мне было понятно кошкино волнение. Это было обычное волнение матери, и началось оно ещё с тех пор, когда кошкина семья неожиданно стала больше: появился приёмный сын – маленький енот Чавка.
С тех пор у мамы-кошки не было покоя. На прогулку, когда кошка выводила всю свою семью во двор, Чавка шёл охотно, но здесь-то кошку и ожидали самые невероятные сюрпризы.
Чавка шёл, как всегда, позади котят, и если те, храбро подёргивая кончиками хвостов, выступали воинственно и чинно, то Чавка не шёл, а плыл, переваливаясь с боку на бок.
И как кошка ни старалась, чтобы все дети её были как на подбор – величавы, статны, Чавка портил всю картину. Густая тёмно-бурая шерсть его свисала клочьями, и хоть кошка зализывала её своим шершавым язычком, всё равно ничего не получалось: вид у приёмного сына был по-прежнему неопрятный. Чавкина шёрстка лоснилась только тогда, когда енот пробовал охотиться.
Но и тут мама-кошка была им недовольна. Она учила детей быть храбрыми и смелыми, а Чавка был скорее любопытным. И порой, увидев мало-мальски интересующую его букашку, он останавливался, преспокойно усаживался на задние лапы и передними, словно руками, цепко держал букашку до тех пор, пока растерянная и поражённая непонятным поведением сына кошка не сбивала его лапой, и Чавка, ссутулясь, неохотно и безразлично снова передвигался на четвереньках.
Когда котята, охотясь, уже могли оттолкнуться задними лапками, прыгнуть, красиво вытянув при этом в полёте корпус, кошка всё ещё мучилась с Чавкой. Охотился он прекрасно, но прыгал не так легко и почему-то сразу на все четыре лапы.
Потом, когда гордые успехом котята, урча и мяукая, поедали свою добычу, Чавка опять садился на задние лапы и передними аккуратно расправлялся с воробьём. Делал он это быстро, с радостным чавканьем, за что и получил своё имя – Чавка.
Вообще Чавка мяукать не умел. И кошку, наверное, огорчало, что сын скорее напоминал не её, а их старого злейшего врага – непородистую и вредную собаку Жука.
Поэтому, когда Чавка фыркал на разыгравшихся котят, причём фыркал так похоже на Жука, у кошки – и это, пожалуй, даже не зависело от неё – спина выгибалась дугой, и она, ощетинившаяся и сердитая, косо, боком, медленно наступала на Чавку.
В самую решительную минуту ласковый Чавка бросался ей навстречу. Он, быть может, думал, что мама вовремя подоспела на помощь. Тогда кошке тотчас становилось неловко, и она, наверное, поэтому забывала о котятах – всю заботу и внимание отдавала Чавке.
А Чавка был необычайно прожорлив и рос действительно не по дням, а по часам.
В свои пять месяцев, когда котята всё ещё были пушистыми шариками, он уже был больше мамы-кошки.
Кошку это не беспокоило. А меня Чавка очень радовал.
"Ну, Чавка, – думала я, – скоро можно будет с тобой заниматься. Ты станешь настоящим артистом. Будешь ты у нас прачкой".
Научить Чавку стирать легко. Ведь даже на воле, найдя лакомый кусочек, прежде чем съесть, енот его обязательно ополоснёт. Такова уж природная особенность енота. И дрессировщики ловко используют это в работе.
Сначала Чавка будет споласкивать в корытце кусочки мяса, которые я буду ему бросать. Затем я заверну кусочек мяса в платок и брошу в корытце. Чавка, почувствовав запах мяса, обязательно развернёт платок, но, разворачивая, будет по-прежнему споласкивать платок вместе с кусочком мяса. И вот когда он привыкнет получать мясо из платка, я возьму и перехитрю его. Брошу в корытце пустой платок. Чавка не заметит этого и быстро сполоснёт платок. Но мясо получит у меня из рук. Так он станет прачкой.
Я уже представляла себе большую тумбу, где будет устроена прачечная. Чавка выйдет из домика, перелистает на пеньке книжку своих записей – кому сдал бельё, от кого принял, – потом деловито поднимет вывеску: "Прачечная открыта".
Пока я об этом думала, кошкина семья подошла к неглубокой водосточной канаве. Котята шаловливо играли с Чавкой; мама-кошка наблюдала за ними. Вот котята погнали Чавку к самому краю канавы. И вдруг у Чавки пропала шалость. Потом, точно ощупывая перемешанную с песком влажную землю, он задвигал передними лапками, нашёл букашку, ещё немного – и, опустив лапы в воду, он начал невольно делать те движения, что мне были необходимы при дрессировке.
Ах, если бы у меня был кусочек мяса, то можно было бы попробовать и начать первую в Чавкиной жизни репетицию!
Осматриваю свои карманы. Кроме крохотного кусочка сахара, ничего не нашлось. Желание проверить Чавку было так велико, что я забыла о маме-кошке и протянула маленькому еноту сахар.
Он взял его в лапки, обнюхал, опустил лапы под воду и стал тереть.
– Молодец, Чавка, молодчина! Полощи, споласкивай!
А Чавка действительно, будто споласкивая, всё тёр и тёр сахар.
Я была рада. Что ж, не пройдёт и полугода, как на манеже цирка появится ещё один хороший артист.
Лапки енота быстро работают под водой. Но вот он вынимает их. Они пусты и липки. Конечно, сахар растаял! Не понимая, что произошло, Чавка вдруг рванулся вперёд. Бултых! – и очутился в канаве.
Бедная кошка! Она была хорошей и доброй мамой, и, пожалуй, если бы я не вытянула из воды Чавку, кошка прыгнула бы в канаву спасать его. Но, увидев Чавку уже на суше, кошка стала зализывать его мокрую шерсть. А немного успокоившись, поспешила увести всю свою семью прочь от канавы.
Так они и шли. Впереди выступали котята, выступали гордо. За ними, лениво подпрыгивая, брёл Чавка. А последней, еле-еле, шла мама-кошка. И, несмотря на то что бока её были впалые, а походка усталая, я глядела на неё с уважением и чувствовала себя виноватой.
Ну что поделать! Хоть Чавка теперь и кошкин сын, однако стать прачкой ему придётся.
Матрёна и Люлька
В цирк Люлька попала благодаря своему неспокойному, нервному характеру. Было это во Владивостоке. Её, крошечную обезьянку, привёз на пароходе боцман в подарок сыну. Восторгам мальчика не было конца. Люлька действительно была очень забавна в своём клоунском колпачке с кисточкой и в костюме, сшитом из разноцветных корабельных флажков заботливой рукой боцмана.
Но не прошло и часа, как в доме у боцмана начались беспорядки. Сначала был опрокинут туалетный столик и разлиты духи, а к вечеру буквально на всём, что находилось в комнате, лежали следы Люлькиных проделок.
Тогда-то и раздался у нас в гостинице телефонный звонок: "Есть обезьянка, очень хорошая, но… Возьмите её, пожалуйста, к себе в цирк".
Так Люлька оказалась в цирке. Ей тотчас пришлось привыкать к клетке и окружавшей её обезьяньей компании.
В жарком обезьяннике сидели пять обезьян, и все они были разные. Только одна, старая, но уже известная артистка Матрёна, была похожа на Люльку. У неё были такая же голова, напоминающая собачью, и хвост как у Люльки, но характер совсем другой – флегматичный. Быть может, поэтому осанка у Матрёны была величественная. Она часами могла рассматривать облезлого попугая Макара, совершенно не обращая внимания на его попугайские однообразные остроты. Когда же ей это надоедало, она сосредоточенно ковыряла пальцами свою волосатую грудь, делая вид, что кого-то выискивает. Утомившись, Матрёна издавала грустный, протяжный вопль. Первой ей отвечала Люлька, затем в обезьяннике поднимался невообразимый шум. Тогда Матрёна, видимо вполне удовлетворённая вниманием, которое ей оказывали обезьяны, почесавшись, ложилась спать.
Только по воскресеньям она вела себя необычно. Однако это было не по её вине и объяснялось очень просто. Дрессировщик заставлял Матрёну разыгрывать роль умной и благовоспитанной обезьяны. Она должна была перелистывать страницы большой книги, где незаметно для зрителя находила себе лакомства. Затем ей, как в ресторане, подавалась московская солянка, которую она аккуратно ложечкой съедала. А так как в воскресенье ей приходилось выступать в четырёх представлениях подряд, то к концу она сильно наедалась и долго возилась в своей клетке, не давая заснуть соседкам. Особенно в эти минуты волновалась Люлька. Когда кто-нибудь пытался подойти к Матрёниной клетке, она хваталась за прутья решётки и яростно трясла их. А Матрёна, прикрывшись тёплой тряпкой, блаженно похрюкивала.
Как-то во время уборки Люльку выпустили из клетки и привязали к двери. Поводок оказался длинным. Люлька мгновенно очутилась рядом с Матрёниной клеткой. Несколько секунд они рассматривали друг друга, удивлённо двигая лбами, а познакомившись, обезьяны уже не захотели расстаться. Только по утрам Люльку, начинающую артистку, на репетицию брали одну. Очень раздражительная, она по каждому пустяку впадала в истерику. Бывало, стоило ей показать маленький тоненький прутик, как она сейчас же бросалась на опилки и оглашала весь манеж душераздирающими воплями. Но если дрессировщик зазевался, то – пеняй на себя! – осторожно, исподтишка, Люлька умудрялась его укусить. Но всё это не мешало ей быть очень способной артисткой. Уже через два месяца Люлька участвовала в скачках, грациозно восседая на пони.
Однажды вечером, когда Матрёну должны были взять на работу, неожиданно из клетки вынули Люльку, а Матрёна тихо уселась около решётки ожидать приятельницу. Но через несколько минут она заметалась по клетке, раскричалась, выкинула кормушку, стала рвать тряпку. Вскоре стало понятно обезьянье волнение: с манежа доносилась музыка, под которую более двух десятков лет Матрёна исполняла свой номер. Вот музыка смолкла, дверь обезьянника распахнулась, и внесли усталую Люльку.
С этого дня Люлька во всём заменила Матрёну, а старая актриса появлялась на манеже только на премьерах или очень ответственных представлениях.
И заяц способен на подвиг
Он был самым обыкновенным зайцем. Летом его шкурка, как и полагается, желтела, зимой заяц становился белым, и чёрные полоски на его ушах резко выделялись.
Как-то заяц выступил в приморском городе. Время осеннее, вот-вот должна была перемениться шкурка, но заяц почему-то так и остался жёлтым – летним. Говорят, что с зайцами такое случается, если море рядом. Но в характере его, пожалуй, это не отразилось: заяц по-прежнему был пуглив, боялся всяких новых предметов и, разозлённый чем-нибудь, угрюмо и подолгу выбивал барабанную дробь. В цирке среди зверюшек он и был барабанщиком. Для зайца такая работа была нетрудной: барабанить, раздражаясь по пустякам, он привык с детства в лесу. Только здесь, в цирке, барабанить нужно было не со злости, а по знаку дрессировщика. Ну что ж, нужно так нужно, лишь бы за это давали вкусную, душистую петрушку. И заяц, увидев её, безразличный к публике, весело барабанил под оркестр.
Так и жил заяц в цирке ничем не примечательным, рядовым артистом. Он даже не имел своей отдельной квартиры, а жил вместе с целой семьёй никогда не унывающих, шумливых морских свинок. Друг другу они не мешали: заяц жил, не обращая на соседей внимания, а шустрые свинки, наверное, уважали его, такого большого, ушастого и умеющего прыгать аж до самого потолка клетки, – уважали, будто он был их вожатым. Только иногда морские свинки испуганно замолкали, слушая, как бойко и чётко на спине какого-нибудь их сородича заяц репетирует свой музыкальный номер.
На выступления их возили вместе. Но случалось зайцу со свинками работать перед ребятами, к которым ни поездом не проехать, ни пароходом не доплыть. Тогда все самолётом вылетали. Тут, конечно, неприметные артисты – заяц, лисицы, петухи, куницы – на первом месте оказывались. Ведь слона в небо не подымешь!
И вот однажды летел заяц со своими соседями на самолёте. Трудный рейс был. Недаром свинки замолкли, будто уснули, а зайцу дышать всё тяжелее становилось. Когда самолёт приземлился, сразу стали клетки вынимать и ставить на багажную тележку. Нагрузили полную тележку и отправили клетки к машине. Лишь одна заячья клетка случайно свалилась и затерялась среди каких-то тюков. Заяц приник к решётке: никак не надышится крутым морозным воздухом. Даже свинки ожили, засуетились.