Тропа к Чехову - Громов Михаил Петрович 3 стр.


Март. В большом письме старшему брату, Николаю Павловичу, изложил "кодекс воспитанного человека". Н. П. Чехов был наделен своеобразным и ярким художественным дарованием, но работал мало и без особой охоты; он рано пристрастился к беспечальному богемному житью-бытью, не тяготился вечным безденежьем и не чувствовал никакой ответственности перед семьей ("Гибнет хороший, сильный, русский талант", – писал Чехов другому брату, Александру Павловичу, в феврале 1883 года.) В письме к Николаю, прямом и резком, он попытался воздействовать на брата в духе той строгой ответственности, трезвости и дисциплины, которых придерживался сам.

Николай искал оправданий, говорил о непонимании, и Чехов писал ему: "Ты часто жаловался мне, что тебя "не понимают!!". На это даже Гете и Ньютон не жаловались… Жаловался только Христос, но тот говорил не о своем "я", а о своем учении… Тебя отлично понимают…" Беды у них в самом деле были общие: "сказывается плоть мещанская, выросшая на розгах… Победить ее трудно…"

Чехов просил брата вернуться к заброшенным работам (среди которых были иллюстрации к Достоевскому), воспитывать в себе привычку к труду и отвращение к тем житейским "мелочам", которые лишали человека всякой воли и в конце концов отнимали жизнь: воспитанные люди "не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу, питаться из керосинки. Они стараются возможно укротить и облагородить половой инстинкт… Им, особливо художникам, нужны свежесть, изящество, человечность… Они не трескают походя водку, не нюхают шкафов, ибо они знают, что они не свиньи…"

Нужна опрятность, которая, как ни странно, дается совсем не легко, – опрятность светлых проветренных комнат, прибранных обеденных и рабочих столов, спален, одежды, чистых сухих рук, отношений с женщиной и самой женственности.

Нужна душевная опрятность, спокойный и ровный тон в отношениях с людьми, особенно в семье, среди домашних, где ярко раскрываются крайности характеров, распущенность, неуравновешенность, где живут без вины виноватые близкие, на которых срываются бурные настроения, скука и злость.

Нужно видеть себя со стороны, чтобы вырваться из тины мелочей, из обжитого и по-своему уютного и теплого болота заурядности, которое засасывает людей незаметно и быстро, не оставляя от них никакого следа.

Не следует, наконец, усложнять жизнь, и тогда, быть может, удастся понять, каких она стоит трудов и как она сложна в действительности. Быть может, жизнь и в самом деле бесценный дар, но, во всяком случае, это дар не бесплатный: "Тут нужны беспрерывный дневной и ночной труд, вечное чтение, штудировка, воля… Тут дорог каждый час…"

Это письмо Чехова к брату впоследствии было названо "кодексом воспитанного человека".

5 апреля. В журнале "Осколки" напечатан рассказ "Гриша".

13 апреля. Рассказ "Святою ночью" в газете "Новое время".

25 апреля – 8 мая. Чехов второй раз в Петербурге.

Вернувшись, снова уехал на лето в имение Киселевых – Бабкино. Вскоре в Бабкино переселился из Максимовки И. И. Левитан. Живя в Бабкине, написал для детей Киселевых шуточный рассказ "Сапоги всмятку", наклеив в текст смешные картинки из разных журналов.

Май. Вышла книга "Пестрые рассказы".

В журнале "Северный вестник" – "ядовитая" рецензия А. М. Скабичевского: "…вообще книга Чехова, как ни весело ее читать, представляет собою весьма печальное и трагическое зрелище самоубийства молодого таланта, который изводит себя медленной смертью газетного царства". В "Санкт-Петербургских ведомостях" – сочувственная рецензия Н. Ладожского (В. К. Петерсена), в "Петербургской газете" – В. В. Билибина: "Можно смело сказать, что г. Чехов обладает крупным и притом весьма симпатичным талантом, выдвигающим его из рядов "наших молодых беллетристов". Другие отзывы тоже разноречивы (появлялись в течение всего года). Автор "чувствовал себя костью, которую бросили собакам…". Н. А. Лейкину Чехов написал: "Про мою книгу заговорили толстые журналы. "Новь" выругала и мои рассказы назвала бредом сумасшедшего, "Русская мысль" похвалила, "Северный вестник" изобразил мою будущую плачевную судьбу на 2-х страницах, впрочем, похвалил…"

Июль – август. Получил приглашение дать рассказ в журнал "Русская мысль". (Сотрудничество началось позднее, в 1892 году.)

27 августа. В Москве поселился на новом месте – в доме Я. А. Корнеева по Садовой-Кудринской (ныне – Дом-музей А. П. Чехова).

24 ноября. Рассказ "Событие" напечатан в "Петербургской газете".

25 декабря. В "Петербургской газете" – рассказ "Ванька".

Декабрь. В течение двух недель работал над рассказом "На пути" (для "Нового времени").

В журнале "Русское богатство" – статья Л. Е. Оболенского "Обо всем. Критическое обозрение": "Чехов принадлежит к числу художников, которые не сочиняют сюжетов, а находят их всюду в жизни…" Чехов читал эту статью и написал М. В. Киселевой: "Малый восторгается мной и доказывает, что я больше художник, чем Короленко… Вероятно, он врет, но все-таки я начинаю чувствовать за собой одну заслугу: я единственный, не печатавший в толстых журналах, писавший газетную дрянь, завоевал внимание вислоухих критиков – такого примера еще не было…"

В журналах и газетах за 1886 год напечатано 112 рассказов, сценок, юморесок и фельетонов Чехова.

1887

4-11 января. Участвовал во Втором съезде русских врачей имени Н. И. Пирогова.

14 января. Написал М. В. Киселевой: "В новогодних нумерах все газеты поднесли мне комплимент…"

17 января. В день своих именин написал брату, Ал. П. Чехову: "Рад бы вовсе не работать в "Осколках", так как мне мелочь опротивела. Хочется работать покрупнее или вовсе не работать".

Февраль. У Чехова – В. Г. Короленко (проездом из Нижнего Новгорода в Петербург).

Март. А. С. Суворин предложил Чехову издать сборник рассказов, напечатанных в "Новом времени".

18 марта. В письме к Суворину – о намерении посвятить новую книгу ("В сумерках") Д. В. Григоровичу.

Путешествие в детство

2 апреля. Уехал на юг, Чтобы обновить впечатления от степи. Побывал в Таганроге, Рагозиной Балке, Новочеркасске, Славянске, на хуторе у П. А. Сергеенко в Екатеринославской губернии, Святых Горах. Путешествие продолжалось полтора месяца.

Эта поездка по Донским степям и Приазовью, связанная с замыслом повести "Степь", отразилась в письмах, напоминающих подробный дневник: путевые зарисовки чередовались здесь с воспоминаниями детства, и, как тому и следовало быть, реальность мало походила на воспоминания. Тот, кто вырос или бывал в Приазовских степях, кто видел их в июльские знойные дни, когда ветер пересыпает на проселке змеистые барханчики пыли, похожей на черную пудру, а вокруг ни кустика, ни цветка, ни единой зеленой травинки, тот знает, как непривлекательна и безотрадна в разгаре лета настоящая – так сказать, "дочеховская" – степь. В повести очень мало этнографического: ее поэтическая содержательность, жалоба ее трав, ее зарницы, грозы, древние дороги и сказочные великаны, крылья мельницы и одиночество тополя – все это уходит в глубины времен, к вечным истокам наших сказок и мифов. В этом смысле можно сказать, что Чехов создал и саму степь: столь одушевленной, таинственной и прекрасной она была, может быть, только в памятниках нашей словесности, сохранившихся от незапамятных времен.

Ниже приводятся отрывки из писем Чехова.

"7 апреля. Харцызская. 12 часов дня. Погода чудная. Пахнет степью, и слышно, как поют птицы. Вижу старых приятелей – коршунов, летающих над степью…

Курганчики, водокачки, стройки – всё знакомо и памятно… Погода чертовски, возмутительно хороша. Хохлы, волы, коршуны, белые хаты, южные речки, ветви Донецкой дороги с одной телеграфной проволокой, дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень – всё это мелькает, как сон…

…Видно море. Вот она, ростовская линия, красиво поворачивающая, вот острог, богадельня, дришпаки, товарные вагоны… гостиница Белова, Михайловская церковь с топорной архитектурой… Меня встричаить Егорушка, здоровеннейший парень, одетый франтом: шляпа, перчатки в 1 р. 50 к., тросточка и проч. Я его не узнаю, но он меня узнает. Нанимает извозчика, и едем. Впечатления Геркуланума и Помпеи: людей нет, а вместо мумий – сонные дришпаки и головы дынькой. Все дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены… С Полицейской улицы начинается засыхающая, а потому вязкая и бугристая, грязь, по которой можно ехать шагом, да и то с опаской. Подъезжаем…

– Ета, ета, ета… Антошичька…

– Ду-ушенька!

Возле дома – лавка, похожая на коробку из-под яичного мыла. Крыльцо переживает агонию, и парадного в нем осталось только одно – идеальная чистота. Дядя такой же, как и был, но заметно поседел. По-прежнему ласков, мягок и искренен. Людмила Павловна, "радая", забула засыпать дорогого чая и вообще находит нужным извиняться и отбрехиваться там, где не нужно. Смотрит подозрительно: не осужу ли? Но при всем том рада угостить и обласкать. Егорушка – малый добрый и для Таганрога приличный. Франтит и любит глядеться в зеркало. Купил себе за 25 р. женские золотые часы и гуляет с барышнями. Он знаком с Мамаки, с Горошкой, с Бакитькой и другими барышнями, созданными исключительно для того только, чтобы пополнять в будущем вакансии голов дыньками. Владимирчик, наружно напоминающий того тощего и сутуловатого Мищенко, который у нас был, кроток и молчалив; натура, по-видимому, хорошая. Готовится в светильники церкви. Поступает в духовное училище и мечтает о карьере митрополита. Стало быть, у дяди не только своя алва, но будет даже и свой митрополит. Саша такая же, как и была, а Леля мало отличается от Саши. Что сильно бросается в глаза, так это необыкновенная ласковость детей к родителям и в отношениях друг к другу. Ирина потолстела. В комнатах то же, что и было: портреты весьма плохие и Коатсы с Кларками, распиханные всюду. Сильно бьет в нос претензия на роскошь и изысканность, а вкуса меньше, чем у болотного сапога женственности. Теснота, жара, недостаток столов и отсутствие всяких удобств. Ирина, Володя и Леля спят в одной комнате, дядя, Людмила Павловна и Саша – в другой, Егор в передней на сундуке; не ужинают они, вероятно, умышленно, иначе их дом давно бы взлетел на воздух. Жара идет и из кухни, и из печей, которые всё еще топятся, несмотря на теплое время… Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.

Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?! Кстати: Селиванов живет в имении, а его Саша в изгнании…

Напиваюсь чаю и иду с Егором на Большую улицу. Вечереет. Улица прилична, мостовые лучше московских. Пахнет Европой. Налево гуляют аристократы, направо – демократы. Барышень чертова пропасть: белобрысые, черноморденькие, гречанки, русские, польки… Мода: платья оливкового цвета и кофточки. Не только аристократия (т. е. паршивые греки), но даже вся Новостроенка носит этот оливковый цвет. Турнюры не велики. Только одни гречанки решаются носить большие турнюры, а у остальных не хватает на это смелости.

Вечером я дома. Дядя облачается в мундир церковного сторожа. Я помогаю ему надеть большую медаль, которую он раньше ни разу не надевал. Смех. Идем в Михайловскую церковь. Темно. Извозчиков нет. По улицам мелькают силуэты дришпаков и драгилей, шатающихся по церквям. У многих фонарики. Митрофаньевская церковь освещена очень эффектно, снизу до верхушки креста. Дом Лободы резко выделяется в потемках своими освещенными окнами.

Приходим в церковь. Серо, мелко и скучно. На окнах торчат свечечки – это иллюминация; дядино лицо залито блаженнейшей улыбкой – это заменяет электрическое солнце. Убранство церкви не ахтительное, напоминающее Воскресенскую церковь. Продаем свечи. Егор, как франт и либерал, свечей не продает, а стоит в стороне и оглядывает всех равнодушным оком. Зато Владимирчик чувствует себя в своей тарелке…

Крестный ход. Два дурака идут впереди, машут бенгальскими огнями, дымят и осыпают публику искрами. Публика довольна. В притворе храма стоят создатели, благотворители и почитатели храма сего, с дядей во главе, и с иконами в руках ждут возвращения крестного хода… На шкафу сидит Владимирчик и сыплет в жаровню ладан. Дым такой, что вздохнуть нельзя. Но вот входят в притвор попы и хоругвеносцы. Наступает торжественная тишина. Взоры всех обращены на о. Василия…

– Папочка, еще подсыпать? – вдруг раздается с высоты шкафа голос Владимирчика…

Еду к Еремееву, не застаю и оставляю записку. Отсюда к m-me Зембулатовой. Пробираясь к ней через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже "Трактир Расия"; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, уменье довольствоваться грошами и неопределенным будущим – всё это тут воочию так противно, что мне Москва со своею грязью и сыпными тифами кажется симпатичной…

6 апрель. Просыпаюсь в 5 часов. Небо пасмурно. Дует холодный, неприятный ветер, напоминающий Москву. Скучно. Жду соборного звона и иду к поздней обедне. В соборе очень мило, прилично и не скучно. Певчие поют хорошо, не по-мещански, а публика всплошную состоит из баришень в оливковых платьях и шоколатных кофточках…"

"7, 8, 9 и 10 апрель. Скучнейшие дни. Холодно и пасмурно… Постоянное чувство неудобной лагерной жизни, а тут еще непрерывное "ета… ета… ета… да ты мало ел, да ты ба покушал… да я забула засипать хорошего чаю"… Одно только утешение: Еремеев с женой и с своей удобной квартирой… Судьба щадит меня: я не вижу Анисима Васильича и еще ни разу не был вынуждаем говорить о политике. Если встречусь с Анисимом Васильичем, то – пулю в лоб…

Выехать нельзя, ибо холодновато, да и хочется поглядеть на проводы. 19-го и 20-го я гуляю и шаферствую в Новочеркасске на свадьбе, а раньше и позднее буду у Кравцова, где неудобства жизни в 1000 раз удобнее таганрогских удобств.

11 апреля. Пьянство у Еремеева, потом поездка компанией на кладбище и в Карантин. Был в саду. Играла музыка. Сад великолепный. Пахнет дамами, а не самоварным дымом, как в Сокольниках. Круг битком набит.

Каждый день знакомлюсь с девицами, т. е. девицы ходят к Еремееву поглядеть, что за птица Чехов, который "пишить". Большинство из них недурны и неглупы, но я равнодушен…

Видел похороны. Неприятно видеть раскрытый гроб, в котором трясется мертвая голова. Кладбище красиво, но обокрадено. Памятник Котопули варварски ощипан. О. Павел по-прежнему черен, франт и не унывает: пишет на весь мир доносы и бранится. Идет он по рядам и видит Марфочку, сидящую около своей лавки.

– Какого чччерта вы тут сидите? – говорит он ей. – Ччерт знает, как холодно, а вы не запираетесь! Чччерта вы уторгуете в такой холод!

Дядя ездит с ревизором. Ревизор – податной инспектор – играет тут такую роль, что Людмила Павловна дрожит, когда видит его, а Марфочка едва не выкрасила свои турнюры в желтый цвет от радости, когда он пригласил ее в кумы. Заметно, большой пройдоха и умеет пользоваться своим положением. Выдает себя за генерала, в каковой чин веруют и дядя и Лободины.

Покровский – благочинный. В своем муравейнике он гроза и светило. Держит себя архиереем. Его матушка мошенничает в картах и не платит проигрыша".

"25 апрель. Сейчас еду из Черкасска в Зверево, а оттуда по Донецкой дороге к Кравцову. Вчера и третьего дня была свадьба, настоящая казацкая, с музыкой, бабьим козлогласием и возмутительной попойкой. Такая масса пестрых впечатлений, что нет возможности передать в письме, а приходится откладывать описание до возвращения в Москву. Невесте 16 лет. Венчали в местном соборе. Я шаферствовал в чужой фрачной паре, в широчайших штанах и без одной запонки, – в Москве такому шаферу дали бы по шее, но здесь я был эффектнее всех…

Девицы здесь – сплошная овца: если одна поднимется и выйдет из залы, то за ней потянутся и другие. Одна из них, самая смелая и вумная, желая показать, что и она не чужда тонкого обращения и политики, то и дело била меня веером по руке и говорила: "У, негодный!", причем не переставала сохранять испуганное выражение лица. Я научил ее говорить кавалерам: "Как ви наивны!"

Молодые, вероятно, в силу местного обычая, целовались каждую минуту, целовались взасос, так что их губы всякий раз издавали треск от сжатого воздуха, а у меня получался во рту вкус приторного изюма и делался спазм в левой икре. От их поцелуев воспаление на моей левой ноге стало сильнее".

"30 апр. Теплый вечер. Тучи, а потому зги не видно. В воздухе душно и пахнет травами.

Живу в Рагозиной Балке у Кравцова. Маленький домишко с соломенной крышей и сараи, сделанные из плоского камня. Три комнаты с глиняными полами, кривыми потолками и с окнами, отворяющимися снизу вверх… Стены увешаны ружьями, пистолетами, шашками и нагайками. Комоды, подоконники – все завалено патронами, инструментами для починки ружей, жестянками с порохом и мешочками с дробью. Мебель хромая и облупившаяся. Спать мне приходится на чахоточном диване, очень жестком и необитом…

Население: старик Кравцов, его жена, хорунжий Петр с широкими красными лампасами, Алеха, Хахко́ (т. е. Александр), Зойка, Нинка, пастух Никита и кухарка Акулина. Собак бесчисленное множество, и все до одной злые, бешеные, не дающие проходу ни днем, ни ночью. Приходится ходить под конвоем, иначе на Руси станет одним литератором меньше. Зовут собак так: Мухтар, Волчок, Белоножка, Гапка и т. д. Самый проклятый – это Мухтар, старый пес, на роже которого вместо шерсти висит грязная пакля. Он меня ненавидит и всякий раз, когда я выхожу из дому, с ревом бросается на меня.

Теперь о еде. Утром чай, яйца, ветчина и свиное сало. В полдень суп с гусем – жидкость, очень похожая на те помои, которые остаются после купанья толстых торговок, – жареный гусь с маринованным терном или индейка, жареная курица, молочная каша и кислое молоко. Водки и перцу не полагается. В 5 часов варят в лесу кашу из пшена и свиного сала. Вечером чай, ветчина и все, что уцелело от обеда. Пропуск: после обеда подают кофе, приготовляемый, судя по вкусу и запаху, из сжареного кизяка.

Назад Дальше