Осип пил долго, мучительно, мелкими глотками. Большой кадык под бледной морщинистой кожей сновал по шее словно челнок. Выпив, он еще некоторое время подержал стакан в руке, а оставив стакан, вновь потянулся за папиросой.
- Для счастья, - Осип закашлялся, что-то застонало, захлюпало в его груди, - где счастье было, там… капуста выросла. - Он засмеялся, и смех этот было трудно отличить от кашля его. - Для счастья кто родится? Дурак да сволочь всякая. А простой человек, он для горя родится. Век живет, век мыкается.
- Ты бы закусил. - Серафима хмуро сидела за своим столиком, привычно опершись на локти и глядя прямо перед собой. - А счастье, Осип, оно сильным людям дается. Да и не всегда поймешь, где оно, счастье-то это.
- Это мы с тобой не понимаем да вон Мотька еще, кубышка огородная, а люди понимают. Есть такие, что очень хорошо понимают. Ты много счастья-то видела, много? То-то же. - Осип заметно охмелел и стал не в меру суетлив, беспокоен: руки его не находили себе места, болтались без дела по воздуху. - Я-то свое счастье кайлом схоронил, ну и хрен с ним, а вот ты его за что лишилась, а, Серафима?
- Брось, Осип, - поморщилась Серафима, - что ты, как баба, расфыркался. Да и что ты про мое счастье знаешь? Ничего. Так и не трогай его, не трогай. А свое проспал, на чужое не зарься. Это все одно как чужие деньги считать.
Серафима, подвинув Осипу стакан, сухо сказала:
- Давай за Матвея. Пусть выздоравливает. Рано ему еще…
Однако выпить он не успел. В дверь осторожно постучали, потом еще раз.
Серафима, неохотно поднявшись со стула, отворила и увидела перед собой давешнего фронтовика. Еще не успев удивиться, она мгновенно признала его, и отступила на шаг, и прижала руки к груди, и вдруг вскрикнула, и бросилась к фронтовику.
- Сима! Симка! - изумленно и глухо сказал фронтовик, и правое веко его дергалось непрестанно.
- Никита! - с горькой болью прошептала Серафима. - Никита, Боголюбушко ты наш…
Осип смотрел на них, и вино из стакана тихо капало на пол. Заметив это, он принялся пить, но закашлялся, перегнулся в поясе и сердито толкнул стакан на стол.
- Какими судьбами, Никита? - радостно спрашивала Серафима. - Да как же ты меня нашел? А я смотрю, фронтовик сошел, и не признала, а как дверь распахнулась… Да господи, как же и не узнать-то было. Разве глаз лишиться…
- А и я не признал вначале, потом, как уж меня назвала, скумекал, - глухо гудел Никита Боголюбов, невольно смущаясь присутствием чужого человека.
- Места у вас вольготные, Сима.
- Да.
- Приволье. Экой простор-то вокруг.
- Простора хватает.
- И река - красавица. Раньше я только про вальс слышал, а теперь и реку повидал.
Амур. Хорошо. А ты, Сима, мало изменилась.
- Брось.
- Ей-бо!
- Все божишься? - улыбнулась Серафима.
- А че нам, крестьянам, бороду в кулак, да и ладно так.
- Ох, не верится мне, Никита, никак не верится. Все думаю, что сон вижу, и просыпаться страшно. Ведь тридцать лет, ты только подумай, Никитушка, тридцать лет!
- Тридцать, - вздохнул Никита.
Они медленно шли по осиннику, оставив за спиною село. Дом Серафимы уже проглядывал сквозь деревья, и она невольно прибавила шаг, предчувствуя долгий счастливый вечер воспоминаний.
- Как у вас с выпивкой, - добродушно басил Никита, - в воскресенье ша, в празднички по два?
- А то, - махнула рукой Серафима и засмеялась Никитиной шутке, - ничего лучше придумать не смогли. У тебя семья-то есть?
- В обязательном порядке. Целая гвардия. Мал мала пинает из-под стола. В аккурат бы на наш расчет хватило…
- А я одна, - поторопилась предупредить вопрос Никиты Серафима, - ничего, живу.
- Постой, - Никита поморщился, припоминая, - а муж, дочка же у тебя были?
Серафима, повернув голову к Никите, грустно посмотрела на него, тихо сказала:
- Потом, Никита. Потом я тебе все расскажу. Нет у меня никого.
И уже молча они дошли до дома…
- А я, понимаешь, сошел с теплохода и прямым ходом в село. Смотрю, бабенка навстречу бежит, я и спрашиваю ее, где, мол, тут у вас Серафима Леонтьевна Лукьянова живет. Военная? - переспрашивает бабенка, военная, говорю я ей, она и указала. Шлепаю я назад, к дебаркадеру, а у самого сердце обмирает. Никак не могу поверить, что увижу сейчас Симку нашу, сестричку фронтовую. Ан, вишь, встретились.
Никита, скинув пиджак, сидел в горенке за круглым столом. Серафима хлопотала на кухне. Петушиные перья летели в разные стороны, кипела вода в кастрюле, и сухо потрескивали смолистые еловые дрова.
- Сима, может быть, чего помочь? - Никита томился в бездействии.
- Отдыхай. Сейчас будем садиться.
- Уф, жарковато у тебя.
- И то, - спохватилась Серафима, - спасибо, хоть надоумил меня. Тогда тащи табуретки в палисадничек. Там стол есть, и прохлада от реки поднимается.
А уж вытащила Серафима из погреба огурцы малосольные и грузди хрусткие, тонкими ломтиками легли на тарелку лук и балык, вареные яйца для салата легонько дымились на столе, а скорлупу под навесом доклевывали куры…
- Выпьем, потянем, родителей помянем. - Стакан прочно сидел в широких пальцах Никиты. Сам он, улыбающийся, добродушный, выглядел празднично.
- Нет, Никита, - свела брови Серафима и прямо посмотрела на него, - поминать будем тех… За тех, кто не вернулся.
Минута пришла, минута и ушла, и они грустно молчали в эту минуту, припоминая тех, кого давно уже не было на земле. Тридцать лет не было. И они впервые по-настоящему поразились своей встрече, поразились тому, что имеют возможность видеть друг друга, и это после того, что они перевидели и что пережили они. Было удивительно им это, удивительно и больно. И еще успели подумать, что малого в жизни достигли, что те, кто не вернулся, достигли бы большего, да и на память были б щедрее.
- Встанем, Никита.
И они встали, добавив к прошедшей минуте еще одну, которую хотели и должны были прожить за товарищей.
Выпили и задумались. Говорить пока не хотелось, вернее не находились еще те слова, с которых можно было начать этот разговор. Никита от выпитого погрустнел и ушел в себя, а Серафима смотрела на то, как постепенно угасает день и меняется цветом река, вобравшая в себя солнечное тепло и теперь готовящаяся отдать его ночи. Тихо было на земле. Удивительно. А когда-то думалось, что к тишине привыкнуть нельзя, что вечно будут просыпаться солдаты от внезапной тишины.
Легкий ветерок перебирал листья осинок, многие из которых уже золотились по краям. От земли шло ровное спокойное тепло. А закуска на столе была не тронута, и ничего странного не было в этом.
- Эх, Сима, наливай еще!
- Да ты бы сам командовал, товарищ старшина.
- Это можно. Это мы можем.
Глава третья
- Товарищ старший сержант, рядовая Лукьянова прибыла в ваше распоряжение.
Девушка, в длинной шинелишке, аккуратно приткнув пальцы к виску, хотела разом охватить взглядом все: и его, старшего сержанта Боголюбова, и передовую, и расположение батареи, и бегущего по овражку с термосами повара Хамида. И по этому взгляду Никита догадался, что девушка на передовую попала впервые и все ей здесь в диковинку, все кажется великим и геройским.
- В мое распоряжение? - притворно удивился Никита, пристально разглядывая ее. - Вот это дела-а.
- В распоряжение…
Девушка не закончила, так как внимательно прислушивавшиеся батарейцы не выдержали и хохотнули. Подоспевший Хамид удивленно раскрыл рот, и из его рта тонко струился пар.
- И? - спросил Никита.
- Сержант, не томи, дай я ее расположу, - весело крикнул Коля Бочарников, - моя шинелка самая теплая, гагачьим мехом подбита. Дай…
Через два часа Коля Бочарников лежал на своей шинели, в своей крови, а Никита Боголюбов, морщась и чувствуя тошноту, зачем-то присыпал землей оторванную кисть Колиной руки. Земля была уже на изморози, комковатая, и все разваливалась, и бледные пальцы проступали из-под нее, словно ободранные корни.
Девушка бинтовала культю, встав над Бочарниковым на колени. Прядки волос выбились из-под пилотки, и выражение ее лица нельзя было разобрать.
Колю унесли, и еще двое ушли сами, виновато оглядываясь на батарею, невольно спеша и усиленно стараясь не показать этого.
- Страшно? - спросил Никита.
- Что?
- Страшно было?
- Н-нет.
- Ты не ври. Не надо. Мы и сами не каждый день прямой наводкой бьем. А страшно всем, и мне в том числе, потому как человек не для войны родится… Привыкнешь.
- Постараюсь.
- Как звать-то?
- Серафима.
- Сима, значит. Ну, Сима, будем воевать. Не каждый день к нам танки прорываются.
- Не каждый, товарищ старший сержант.
- Давно воюешь?
- С августа.
- Ну и добре, что к нам попала. С нами до Берлина дойдешь, там и замуж выдадим.
- Так я замужем.
- Ну?!
- И дочка у меня уже есть. Три годика.
- А муж?
- Там, - Сима неопределенно махнула рукой, и Никита понял, что дальше расспрашивать не надо.
Лежало перевернутое вверх колесами орудие, на огневой валялись еще теплые гильзы, и сладко щекотало в носу от порохового пара из казенников. Батарейцы зарывались в землю, где-то долго и тревожно бил пулемет.
- Никита?
- А?
- Ты помнишь, как я впервые на батарею пришла?
- Ну еще бы.
- Я тогда из госпиталя сбежала.
- Ты рассказывала.
- Ага, сбежала, Никитушка. А ты предписание не спросил. Потом бой, не до этого было.
Никита пьянел долго, тяжело. Какая-то стынь появилась в его добрых, широко поставленных глазах. Грузные плечи обмякли, опустились, и видно было, что он еще не дошел, а когда дойдет, то бог знает что из этого получится.
- Ты бы хоть рассказал, Никита, как жил все это время, чем занимался?
- Как жил? - Он улыбнулся и посмотрел на Серафиму ласково. - Разно жил, Симушка. Разно. Мы ведь воевали и думали, вот победим, придем домой, и почет нам за победу на всю жизнь будет. Дня три дома гулял, потом в норму начал входить и чую, чего-то в доме не хватает. Ну, все вроде бы на месте, ан нет - какая-то пустота, а какая - в толк не возьму. Тогда я к мамане, так, мол, и так. Она в слезы. Как же, говорит, хватать будет, если коровы нету. Повела она меня в стайку, а там уже и навоз давно простыл. Этим же вечером привел я с колхозной фермы себе коровенку. Ну, не без шума. Гвозданул по лбу сторожа. Пять лет потом на стройках народного хозяйства вламывал, там и женился. Вернулся - маманя долго жить приказала. Ну и подались с жинкой из села. Два года с геологами в Саянах, два года омуля на Байкале ловили, а потом в лес потянуло, на природу, и двинули мы в леспромхоз. Там и осели, детишек нарожали, живем. Ничего. Заработки хорошие, я уже двенадцатый год в бригадирах хожу, жена курсы закончила и десятницей при мне. Живем, Сима, не жалуемся. - Никита помолчал, покатал хлебную крошку на столе и глухо повторил - Не жалуемся.
- Значит, и тебя судьба не больно-то жаловала?
- Да я не о том. Кой хрен жаловать, когда я вот он, жив, руки, ноги целы, голова на плечах. Другим хуже пришлось. А я… - Никита махнул рукой и умолк. Потом взял стакан, посмотрел его на свет и спросил неожиданно - А у тебя звездочка на воротах, как проходили, видел. Почитают?
- Почитают, - усмехнулась Серафима. - И чем дальше, тем почета больше. Раньше, бывало, приедешь в город и уж по выправке через одного фронтовика узнаешь. Потом выправки не стало, и смешались фронтовички со всем людом, а теперь уж и сами вояки в редкость. Еще лет десять пройдет, и остальные отбегаются. И на этом наше поколение кончится. Отвоевали, отжили, ушли.
Никита выпил еще, закусил огурцом, широко вздохнул. Посидел в задумчивости и вдруг грохнул кулаком по столу. Тарелка с огурцами полетела на землю, перевернулась рюмка с водкой и покатилась к краю. Серафима подхватила ее и без всякого удивления поставила на место.
- Прости, Сима, но не могу, - глухо, со скрытым напором, уже пьяно и обиженно заговорил Никита. - Я, может, потому и тебя разыскал, к тебе поехал, что еще годков пять - и не свидимся уже. Ты вот про фронтовиков говорила, которые по городу ходили, а я безногих и безруких вспомнил, которые в колясочках катались. Сразу после войны их много было. Куда они делись, Сима? Умерли от нездоровья? Они от боли утихли, Сима… Я в Новосибирске Петьку Липина встретил. Помнишь, как он говорил? Мол, побьем Гитлера, вернусь домой, женюсь и двадцать пять детей нарожаю, чтобы на каждый год войны их по пять выходило. А тут вижу, катит в колясочке инвалид. Когда узнал меня, расплакался. Кому, говорит, я нужен, уж лучше бы убило… Всех перекрутила война, всех переломала, здоровых и калек, и сегодня еще тешится, тридцать лет прошло, а ей все мало.
Никита скрипнул зубами и потянулся за бутылкой, но на полпути рука его замерла, он виновато посмотрел на Серафиму и словно бы протрезвел на мгновение, так по- человечески тепло и удивленно сказал:
- А ведь не все плохо-то, а, Сима? Дети растут.
- Повырастали уже, - мягко ответила Серафима, - наши выросли.
- Много ты куришь, Серафима. Не бросала?
- Нет, Никита, не бросала.
- Кашляешь?
- Кашляю.
- Бросила бы.
- Теперь поздно.
Разговор сменился быстро, как это бывает за выпивкой, и Никита уже вскоре рассказывал Серафиме о своих ребятишках, звал в гости, добродушно улыбался, и лишь правое веко пульсировало безостановочно.
Когда солнце коснулось вершины хребта, на тропинке к дому показался Осип.
- Явился, не запылился, - усмехнулась Серафима.
Осип молча достал поллитровку вина и молча поставил на стол. Две орденские планки сияли на его груди.
- Зачем принес-то, у нас и так хватает.
- Пусть будет, - коротко сказал Осип и протянул руку Никите: - Осип Степанович Пивоваров.
- Никита Боголюбов.
- За знакомство…
Уже поздним вечером вынесла Серафима гармонь, и пока Осип настраивался, нервно и быстро пробегая худыми пальцами по клавишам, побежала в село. Долго дозванивалась до райцентра, потом в больницу, когда дозвонилась, ей сказали, что Матвей Петрович Лукьянов скончался два часа назад.
Глава четвертая
- Сима!
- Ну?
- Задержись на минутку.
- С чего бы это?
- Поговорить надо.
- Интересуюсь, о чем?
Матвей попытался обнять ее, но она сильно, с неожиданной яростью, оттолкнула его.
- Ты говорить говори, а руки не распускай.
- Не буду.
- Так что скажешь-то?
- Выходи за меня…
Матвей был старше ее одним годом. Невысокий, плотный, с белесыми ресницами и толстыми губами, он в красавчиках не ходил. Но было у Матвея одно преимущество- упрямство. Уж и гоняла она его, и высмеивала как угодно, а он все одно ходил за нею неотступно, терпеливо дожидаясь своего часа. И она уступила.
Свадьбу сыграли шумную, напоказ, вот, мол, мы какие, ничего нам не жаль. В первый же вечер Матвей перепился и спал на коврике у кровати. Она смотрела на его потное и жалкое во сне лицо и не спала. Утром Матвей полез к ней на кровать. Она, сонная, толкнула его, и Матвей обиделся, отвернулся, и целую неделю еще они спали поврозь.
Жизнь их налаживалась хоть и не без труда, но прочно. Поставили свой дом, справили новоселье, пора было и рожать. И она родила девочку. Олю.
- Не мог постараться, - ворчал на сына Петр Гордеевич.
Матвей смущался и уходил на улицу, а она говорила свекру:
- Сына на войну возьмут, да и убьют там, а дочь дома останется и жива будет.
- Тьфу на тебя, дура, чего каркаешь, - беленился свекор, - или у тебя одной дети?
- Тогда Оленьку не трогайте. Родилась и пусть живет.
- Ты че это, девка, - пугался свекор, крепкий и веселый старик, - ты че, белены объелась или так, тронулась умом? Да кто твою Ольку трогает?
- Сами же и говорите.
- Да мало что я говорю, ты слушай больше. Положено так, вот и говорю.
Свекор уходил, и она слышала, как он сердито выговаривал сыну:
- Олух царя небесного, и за себя-то вступиться не можешь, все на нее сваливаешь.
Серафима родилась и выросла на берегу Охотского моря, куда ее предки пришли еще на кочах осваивать суровые и дикие окраины России. Ее отец был рыбак-промысловик, старатель, плотник, лоцман, смолокур и пьяница. Грустно это признавать, но многие таланты русские сгубили себя на вине, и в чем тут причина - трудно сказать. Идет ли это от просторов наших или от просторов души, от желания забыться или вспомнить все, но пили даровитые люди много, бесшабашно, словно торопились сжечь себя зачем-то. Леонтий Маркелович - отец Серафимы - пил и буянил часто. Стоило по приморской деревушке прокатиться слуху, что Леонтий Охлопков пьян, как все мужики спешили по домам, затворяли запоры, и тогда Леонтий шел на пристань, где отстаивались китобои. Те промысловики, что уже его знали, убирали трап, и на этом дело заканчивалось, а другие долго и остервенело, большим количеством, подминали Леонтия, били, вязали по рукам и ногам и выбрасывали на берег. Всего этого Серафима долго не знала, так как домой отец приходил тише воды ниже травы. Даже окрика или громкого слова не слышала она от него. Зато мать, маленькая и щуплая, поднимала шум на весь дом. И отец, смущенный, растерянный, старался твердо стоять на ногах, просил:
- Даша, Дашенька, ну не ругайся, не надо. Не буду больше, вот истинный крест - не буду.
Но водку отец почитал больше истинного креста.
В десять лет Серафима научилась грести веслами и бить белку. Отец часто и охотно брал ее с собой и всем говорил, что научит Серафиму лупить своего мужика, чтобы самой битой не остаться.
Но только научить ее чему-нибудь он так и не успел - повел котиковых бойцов к Командорам и больше не вернулся. А через год странно и нелепо погибла мать - пекла хлеб и угорела в собственной избе. Тогда-то и забрала ее в Покровку дальняя материна родственница.
Серафима смерть родителей переживала тяжело, долго и болела, и почему-то ненавидела людей. Не отдавая себе отчета, она винила их в своем несчастье, и больше всех дальнюю родственницу, бабку Матрену. И долго потом стыдилась Серафима, как только вспоминала ее доброе, широкое и морщинистое лицо.
Однако годы и молодость взяли свое - боль отступила, горечь прошла, и осталась только память о великой доброте людской, которая ничему не обязывает и не обременяет, а просто существует на земле, как существуют воздух и вода. И эта память исподволь научила ее и самой быть доброй, щедрой на привет к людям, отзывчивой на их доброту. Так-то в миру все и ведется: ты к людям с шилом - и они рылом, ты с пирогом - и они лицом.