Тарзан радостно заскулил и запрыгал. Уперся передними лапами в мою грудь, лизнул мой подбородок. Я поймал его, нащупал на шее веревку. Он только этого и ждал. Веревка натянулась.
- Тарзанушка, умница.
Я понял, что он выводит меня из лесу домой. В деревне мое появление взбудоражило всех не меньше, чем пожар.
Подбежал запыхавшийся Гринька.
- А ружье где? - И замолк. Заикаясь спросил: - Разорвало?
- Не знаю.
- Наверно. У тебя все лицо вздутое и как чугун…
- Черное?
- Тише. Отец твой.
У меня задрожали ресницы.
- Папа…
Отец взял меня на руки и быстро зашагал.
- Глаза-то хоть видят?
- Немножечко, пап.
Отец помолчал.
- Непутевый ты уродился. В меня, что ли?
- Наверно, пап.
- Похоронишь ты свою мать заживо.
- А ты не говори ей, пап.
- Я не скажу. Твоя голова ей все скажет.
В больнице врач открыл мне правый глаз, и я увидел печальное лицо отца. Врач спросил:
- Видишь?
- А как же.
Открыл второй глаз.
- Видишь?
- Слеза текет.
- А свет?
- Свет вижу. Желтый.
- Счастливо отстрелялся, охотник.
Гринькины тревоги
Болел я до обидного недолго. Все люди болеют как люди, а на мне заживает, как на кошке. Не любит меня хвороба да и только. Иногда вроде бы и подцепишь грипп, нос уже завалит - дышать нечем. Еще бы самую малость - и можно в школу но ходить. Так нет. Чихнешь раза два, высморкаешься как следует - и все прошло. И голова никогда не болит. Ну что это за голова! Вон у отца чуть ли не через день в висках стучит. А у меня хоть бы разок стукнуло.
И так вот всегда.
Кому охота похворать - не хворает, а кому страсть неохота - из больницы не вылазит.
Мать как-то порезала хлебным ножом палец на правой руке, так целый месяц охала. Палец неделю нарывал, неделю прорывался нарыв, а потом прорвался и две недели подживал.
Ежели бы у меня так-то.
Но у меня так не болит. А то бы я весь ходил в болячках.
Однажды, верно, и у меня вскочил чирей. Огромный такой. Но бестолковый. Выскочил не на пальце и не на ноге, а на шее. Нашел тоже место. Какой от него прок на шее-то? Только учителям в школе радость. Преподаватель по литературе посмотрел тогда на меня и многозначительно изрек:
- И от фурункулов, оказывается, бывает польза великая. После урока он подозвал меня к столу и все внушал, что чирей-де трогать никак нельзя, а резать и тем более. Что яблоку необходимо назреть, тогда оно упадет само.
Но я не послушался совета и тут же сходил в больницу. Охота больно сидеть на уроках истуканом.
- Разрезал все ж таки, - строго спросил учитель на другой день, когда я обернулся на заднюю парту.
Я встал.
- Разрезал, Пал Петрович.
- Оно и видно. Садись.
- Он уж подживает, - улыбаясь во весь рот, сообщил я.
- А жаль.
Класс всколыхнулся от хохота. Но я не обиделся. Пал Петрович - он шутник. Его все любят. И я тоже, хотя и живем мы с ним не особенно дружно. Я-то ничего. Он что-то все сердится.
В прошлом году он задал нам на дом прочитать "Тараса Бульбу" и рассказать своими словами. А я не прочитал. Почему? Не помню. И конечно, он меня вызвал к доске, спросил:
- Понравилось произведение Гоголя?
- Ище как, - не моргнув соврал я.
- Рассказывай.
- Чего?
- О чем читал.
- О Тарасе, - шепнули с первой парты.
- О Тарасе, - повторил я.
- И что же?
Я молчу, уши навострил. Шепот:
- У него было два сына.
- У него было два или три сына. - "Три" я добавил на всякий случай. Я недослышал сколько.
- Что? Повтори-ка.
На задней парте Гринька показал два пальца.
- У него было два сына.
- Так, продолжай.
Я прислушался. Ни звука. Плохо. Начал соображать. Почти все взрослые книжки кончаются женитьбой. Гоголь был серьезным писателем, значит, должен кончить как и все.
- Что же дальше было?
- Дальше?
- Да.
- Тарас женился на Бульбе.
- О-о-о! - вскрикнул учитель и под громкий хохот выбежал из класса.
Во время перемены в преподавательской раздавались стоны. По классам учителя расходились с опозданием, с заплаканными глазами.
Павел Петрович зашел к нам за портфелем, сказал:
- Памятник тебе, Щепкин, надо поставить.
Повернулся и молча вышел. С тех пор он часто вспоминал обо мне. Я его, как видите, тоже не забываю.
Не был в школе всего десять дней и уже говорю о нем. А у меня есть события и поважнее.
Во-первых, все мальчишки нашего класса ходили к арифметичке колоть дрова. Настукали дров, говорят, не так много, а конфет съели целую поленницу. Мне и то принесли - вкусные.
Во-вторых, Тарзан теперь мой и никому я его не отдам. Я сделал во дворе для него конуру (отец велел), но Тарзан в ней мало бывает, а больше со мной в комнате. Он стал гладким. Поправился. Предан мне, как собака. И удивительно: у него появилась злость. Тронешь меня - зарычит. Прошлый раз Васек в шутку толкнул меня, так ушел домой со слезами: Тарзан отхватил у него полштанины.
В-третьих, и это самое ужасное, Гринька влюбился. И на этот раз, пожалуй, без возврата. Влюбился по самые уши. Эх, Гринька, Гринька. Жалко мне его. Друг все ж таки. Но что поделаешь? Он и сам не рад. Он и сам не понял, как все произошло. Он вообще в этом смысле бестолковый. Полюбит и сам не знает за что. Увидел девчонку незнакомую и сразу втрескался. Разве так можно?
- Не, Сань, я не сразу, - оправдывался Гринька.
- Как же не сразу, коли она только приехала.
- Она, Сань, не только. Она в тот день, как мы на охоту ходили.
- Слышал. К бабке Орине?
- Ага. Ее дед привез. Она дочь его дочери. Говорят, ей чистый воздух нужен.
- А что, Тринь, или уж в городе нет его?
- Отколь я знаю. Значит, нет, когда привез.
- И она в нашем классе учится?
- В нашем.
- Она красивая, Гринь?
- Красивая, Сань, страсть! Маленькая. Глаза, как черные тараканы, юркие. А башковитая - ужас. Что ни спросят на уроке - все знает. Но просмешница.
- И любовь крутит?
- Нет, Сань, она не крутит, это я кручу.
- А она знает?
Гринька испуганно округлил глаза.
- Ты что… Не вздумай сказать.
- Надо, чай.
- А то просмеет, как тебя.
- Меня?
- Ну да. Девчонки рассказали ей, что ты по глухарю пальнул из самопала, а она и говорит: "Вот как, у вас и вундеркинды водятся".
- А по губам она не хочет?
- Ты, Сань, не тронь ее.
- Это почему?
- Не тронь и все.
- А я не погляжу, что она твоя любовница.
- Сам ты любовник, губан.
- А ты не ругайся.
- А ты не грозись.
- Ну и уходи из нашего дома.
- Ну и уйду.
Гринька сгорбился и шагнул к порогу, обернулся.
- Смотри!
Он вытянул вперед руку и, показав мне измазанный в чернилах кулак, вышел. Я подошел к окну.
Гринька сошел со скрипучих ступеней крыльца и грустный, какой-то задумчивый побрел вдоль улицы.
"Видно, нелегко любить, - подумал я, провожая его глазами. - Зря мы поругались".
Я думал, что Гринька теперь долго не покажется в нашем дому, по он пришел на другой же день под вечер. Я готовился в школу - собирал портфель.
- Сань, я не обижаюсь, - сказал он.
- Я тоже, Гринь.
- Знаешь, горько что-то.
- Из-за Маринки?.
- Из-за нее, Сань. Двойку я сегодня схватил по географии.
- Так и что? Не впервой.
- Обидно.
- Подумаешь.
- Она подошла в перемену ко мне и говорит, да громко, на весь класс: "Такой большой и так плохо учишься. Постыдился бы". И никто ни слова.
- А ты что?
- Что. Стою как пень и моргаю. Покраснел, говорят. Хуже, чем перед учительницей. Срам.
- Влип ты, Гринь.
- Влип, Сань.
- Разлюбить надо.
- Пробовал.
- Не вышло?
- Нет. Только хуже.
- Что?
- Видеть ее хочется.
- К старой ведьме, Марфе, сходить надо, Гринь. Она, говорят, отвораживает эту любовь.
- Не знаю, Сань. Прошлый раз, помнишь, у Петуховых бык заболел. Врач лечил - ничего. Марфу позвали - бык подрыгал ногами и сдох.
- Да… Это пожалуй…
- А как хоть, Гринь, ты ее любишь?
- Как и все.
- Ну а как?
- Не знаю.
- Чудно.
- Чудно, Сань. Пойдем погуляем.
- В такой-то морозище!
- Он не очень, Сань, лют. Он только поначалу, а потом привыкнешь - ничего.
- Зябко, Гринь. Страшно.
- А ты, Сань, полюби тоже, а? И мороз будет не в мороз.
- Что-то не хочется, Гринь.
- А ты подумай, подумай о ней - и полюбишь.
- Ну, подумал.
- И ничего?
- Чуточку чего-то.
- А ты о ком думал?
- О Маринке.
- А ты не о ней. Маринка моя. Я ее уже зачурал. Ты о другой. О Нинке. Она тоже хорошая.
- Она больно толстая, Гринь.
- Выправится, Саиь. Влюбится и отощает.
- Вот разве отощает…
- Обязательно. Любовь - она кого хочешь высушит.
- И меня?
- Тебя нет, Сань.
- Это что же? Ее высушит, а меня нет?
- А чего тебя сушить-то? У тебя и так одни мослы.
- У самого-то? - обиделся я. Гринька с сожалением вздохнул.
- И у меня, Сань. Загрустил. Сказал раздумчиво:
- Девчонки - они любят здоровых.
Я осмотрел свои бицепсы, сравнил себя с Нинкой и тоже опечалился.
- А что, Сань? Давай спортом займемся?
- А как, Гринь?
- У нас в сарае гиря есть. Пудовая. Поднимать, опускать. Руки будут - во! Грудь - во!
- Балда, чего же ты раньше-то молчал. Тащи.
- Сейчас, Сань.
Гринька схватил шапку, побежал.
Их дом был напротив нашего, а сарай за домом, на приусадебном участке. В окно я увидел Гриньку. Вот он подбежал к сараю, снял замок и пропал.
Жду пять минут, десять, двадцать - нет. Прошел час, наверное, Гринька не показывался, что он там, умер, что ли?
Наконец появился. Пальто в земле. Выкатил гирю. Поставил ее, ухватился обеими руками, растопырил ноги - зашагал, зашагал и бросил. Тяжело. Поднял опять. Пошел, пошел, снова бросил. Вернулся в сарай. Вышел с санками.
Гиря действительно была неприподъемной. В комнату мы ее втаскивали вдвоем.
А чего ты в земле весь вымазался? - спросил я.
- Чего-чего. Отец забросил ее на настил. - Гринька сердито пнул валенком гирю. - Я сошвырнул ее оттуда. А она, как бомба, ух! - и прямо в железный чан. Я ее еле выволок оттуда.
Гринька смахнул рукавом пот с лица, сказал:
- Попробуй-ка подними.
Я уцепился за гирю, с трудом оторвал ее от пола, покачал и бросил. Пол дрогнул, с потолка посыпались опилки.
- Что?! - заулыбался Гринька.
- Хороша.
- Давай вдвоем?
- Давай. Приподняли.
- Выше, выше, - командовал Гринька, - выше. И не удержали.
Раздался треск. Гиря улетела в подполье. Возле наших ног, в подгнившей доске, зияла огромная черная дыра. Запахло влажной землей, прелью и… поркой. Настроение упало. Я взглянул на часы.
- Скоро отец придет.
- Гулять охота, - позевнул Гринька.
- А гирю?
- Пусть она, Сань, там полежит. Что ей сделается? Вечерело. Синеватый снег, синее продрогшее небо. На улице ни души. Только я да Гринька, мороз и луна - большой выпуклый глаз тишины.
- Куда мы идем, Гринь?
- В верхний конец.
- Любовь крутить, да?
- Поглядим на их дома, на окна, а случись - и их увидим.
- Эка невидаль. В такую-то стужу.
- Это потому, Сань, что ты еще не совсем полюбил.
- У меня, Гринь, коленки прихватывает.
- А ты их, Сань, варежкой потри, варежкой.
- У меня, Гринь, и руки-то не корчатся.
- И у меня, Сань.
- Тебе хорошо. Ты любишь.
- И ты, Сань, полюбишь. Терпи.
- А долго?|
- Тихо.
Гринька впился глазами в окошки. А чего впился? Стекла как простыней закрытые.
Скрипнула дверь. На крыльцо вышла бабушка Орина. Выплеснула из ведра помои и скрылась.
- Вишь, - шепнул Гринька посипевшими губами, - бабушку уже увидели.
- Ну и что?
- И девчонок, может, увидим.
- Домой бы.
- Хлипкий ты, Сапь.
- Сам-то позеленел.
- Позеленел, а домой пе хочется. Я вчера до-о-олго гулял. И ничего. Уши только немного припухли. Зато видал.
- Девчонок?
- Ага. Они от Маринки пробежали к Нинке. Смеются.
- А ты?
- И я улыбаюсь.
- И все?
- А чего же еще-то? Пойдем к Нинкиному дому сходим.
- На бабушку Матрену посмотреть?
- Черствый ты, Сань. А друг тоже. Не можешь ты любить.
- Я бы, Гринь, полюбил, да уж больно дюжий мороз-то. У тебя вон и брови-то побелели, а девчонок-то нет.
- Они выйдут, Сань. Они тоже нас любят.
- Не знаю, Гринь. Я чего-то не видал, чтобы они около нашего дома толкались.
- Они девчонки - стыдятся.
- Как хошь, Гринь, а я домой пошел. А ты оставайся. - Я погуляю, Сань.
Гринька содрогнулся от озноба, съежился и, хлопая рука об руку, зашагал к Нинкиному дому.
Я постоял в раздумье и вприпрыжку побежал домой. Не околевать же из-за этой любви.
В дом к себе я вошел, как в чужую избу, - робко. Остановился у порога.
Отец плотничал - заменял в полу доску.
- Явился? - спросил он, вынул изо рта папиросу. Строгости в его голосе не слышалось, и я немного осмелел.
- Явился, пап.
- Какой-то бес пол у нас изуродовал. Ты не знаешь?
- Я это, пап. Прыгнул со стула и…
- Не ушибся?
Отец улыбнулся. Я опустил глаза.
- Не, пап. Нисколечко.
- А гирю-то пошто прихватил с собой?
- Какую гирю?
- Вот эту.
Отец указал в угол. Я покосился.
- С Гринькой мы, пап. Мы это…
Я усиленно задвигал руками и пощупал свои мускулы.
- Геркулесились, - с усмешкой подсказал отец.
Я молчал. Непонятное слово. Кто его знает, что оно обозначает.
- Сил, говорю, набирались?
Я поспешно закивал головой.
Отец примерил доску, взялся за пилу, ворчливо, но добродушно сказал:
- Вытянулись жеребята, а ума не достали. Все бестолковщину толчете. Нет бы матери помог. Воды бы натаскал, дрова бы вон пилили, кололи. И полезно и здорово. А то с гирей надоумились ворочаться.
Отец был в майке. Он положил доску к себе на колени и начал пилить. Пила аппетитно впивалась в доску, выплевывала густые рыжие опилки. На руках отца под кожей волнуясь играли упругие мускулы.
"Вот где силищи-то, - с завистью думал я. - Мне бы".
- Чего стоишь, помогай.
Я обрадованно смахнул с плеч пальто. Хороший у меня отец, незлобливый. Придерживая доску, спросил:
- Пап, а правда, что девчонки сильных любят? Отец засмеялся.
- Ясно, не заморышей.
Он опустил пилу и как-то подозрительно заглянул мне в лицо.
Целую неделю мы с Гринькой пилили и кололи дрова то у него, то у нас.
- Горячо взялись. Ох горячо! - тревожилась мать. - Опять жди беды.
Отец усмехался, успокаивал.
- Время приспело к работе.
Он невзначай брал меня за руку повыше локтя, озорно подмигивал.
- Копится силенок-то?
- Не очень, пап, - сокрушался я.
- Ничего. Не сразу и Москва строилась. Аппетит к еде волчий - и сила будет звериная.
"У меня-то волчий, - думал я, - а вот у Гриньки…"
Дохлый он какой-то стал и грустный. Да и то сказать - загрустишь. Из кожи лезет - старается учиться, дрова наравне со мной пилит, а по вечерам отдохнуть бы - гулять плетется. И чего он только так тянется к этой кнопке - Маринке? Не пойму. Мне так вот она ни чуточку не нравится. Черномазая какая-то, как будто неумытая всегда. А нос задирает, что твоя королева. Я бы ей давно навтыкал, чтоб не задавалась, да Гриньки боюсь. Он совсем ошалел. На одни пятерки учится.
Я, поди, тоже, наверное, полюбил Нинку-то, а ничего - даже аппетита не лишился. И по вечерам не толкусь возле ее дома, чтоб поглазеть на нее. Что она, картинка, что ли? И в школе нагляжусь. Тоска.
В субботу Гринька явился в школу с распухшим носом.
- Нагулялся, - попрекнул я его, как только он сел за парту.
- Прихватило малость, Сань.
- Как следует, Гринь.
- И заметно?
- Сказал! Как головня горит. Сунь в воду - зашипит.
- И блестит, Сань?
- Блестит, Гринь, как хромовый сапог начищенный.
- Это мать сметаной намазала.
Гринька плюнул на обшлаг рукава, потер им нос.
- А сейчас?
- Как и было.
- Не везет мне, Сань.
- Не больно везет, Гринь.
- Разлюбит она меня.
- А уж полюбила?!
- Пора бы, Сань. Я ее вон как долго люблю.
- А меня Нинка, наверно, еще нет. Да, Гринь?
- Рано еще. Да ты и плохо любишь, Сань.
- А отколь она знает?
- Чует.
- Нужна она мне, квашня.
Я отодвинулся на край парты, открыл учебник.
В класс вбежала Маринка, а за ней, переваливаясь, как утка, с боку на бок, вошла Нинка. Зеленая косынка съехала на шею и висела хомутом. Портфель, набитый до отказа книгами, не закрывался, и она несла его, обхватив руками.
При их появлении Гринька оживился, но тут же погас. Вспомнил о своем корявом носе, отвернулся к окну. Однако это его не спасло. Поравнявшись с нашей партой, Маринка остановилась, съязвила:
- Здравствуйте, синьор помидор!
Гринька зарделся. Я подумал, что он подскочит и треснет Маринке, а он, стыдно говорить-то, опустил голову и промямлил:
- Здравствуйте.
Нинка фыркнула, закрыла лицо портфелем, подтолкнула подругу в плечо.
Я, хоть и сердитый был на Гриньку, а и то не стерпел.
- Проваливай!
- А с тобой, стрелец, не разговаривают.
- Ну! - Я угрожающе сжал кулаки.
По коридору школы тревожно заметался звонок.
В середине урока с задней парты, посмеиваясь, мне передали записку. Я развернул ее и сцепил зубы.
На чистом листе нарисована длинная, как жердь, фигура с уродливым красным носом, а рядом с ней маленький рыжий человечек с огромным самопалом.
Подпись: "Боярин Гринька и его слуга - оруженосец Санька.
С приветом. Передайте дальше".
"Вот гадюка, - думал я, - человек из-за нее жизни не рад, а она смеется. Ну погоди, добахвалишься. Проучу я тебя".