А Казимир, тоже вдруг почувствовав нежданное своё, до срока, возвращение домой, всё смотрел на учительницу с опасливой улыбкой школьника, всё твердил мысленно по-английски слова любви, ещё не зная в это мгновение, какой верный смысл в том, что обронила учительница, ища взглядом кресло. Он только восклицал, суетился, трогал бритое своё лицо, спрашивал невпопад, превратившись в бестолкового школьника. А учительница отвечала, матерчатым комочком утирая лоб, он и не прислушивался к её ответам, он и без того знал, помнил тот чёрный для приднепровского городка день, когда фашисты хватали для угона в Германию и детей, и девушек, и когда он, Казимир, бежал с Феней в лес, к партизанам. Он и не прислушивался к ответам учительницы, зная всё о её мытарствах хотя бы потому, как слабой рукой она всё утирает уменьшившееся строгое лицо, он и не прислушивался к её ответам, зная всё об этом концлагере, названном лейтенантом Езовитовым не самым зловещим лишь потому, что здесь не успели соорудить крематорий, как это было в Освенциме и других адовых местах. Казимир, суживая от ярости глаза, теперь поблагодарил себя за то, что воевал за двоих живых. И тут же захотел рвануться к коменданту в его покои, без доклада, не по-уставному, а по-человечьи выкричать всё, что собралось на душе, и пускай немедленно отпустят его в часть, ему ещё идти до Берлина, а не праздновать победу здесь!
- Словом, Казя, мой долг остаться, - подняла на него Светлана Никифоровна усталые глаза, не разбуженные даже этой встречей. - Переводчики так нужны. А живу у фрау Гильды, и не просилась, а немки сами пришли к воротам лагеря, когда охрана бежала… Тут недалеко, Казя, я тебе должна показать дом фрау Гильды.
Бедная Светлана Никифоровна, бедная Тыча, да как же это вы так - за колючей проволокой, в бараке, больная от голода, под жутким прицелом автоматных дул, под взглядами овчарок, охранников?!
И Казимир действительно распахнул рывком внутреннюю дверь:
- Такая радость, Езовитов! Учительница моя, Светлана Никифоровна… Она из концлагеря, и она выжила! Она здесь, вы с нею по-английски можете, она учительница английского… Ай лав ю! Понимаете по-английски? Это значит: я вас люблю. Мы с нею из одного города, товарищ лейтенант!
Очень серьёзно, вдумчиво внимал ему выдержанный лейтенант Езовитов, и так хотелось Казимиру, чтоб лейтенант вдруг стал иным, непохожим, по-мальчишески вскочил из-за стола, щегольски стукнул каблуками, откозыряв Светлане Никифоровне, и чтоб они, лейтенант и учительница, заговорили по-английски.
- Вы отпустите, товарищ лейтенант, я провожу Светлану Никифоровну, - вспомнил он то, ради чего так смело вошёл к Езовитову.
- Иди, - кивнул Езовитов, проясняясь в лице, хотя и оставаясь серьёзным.
А Казимиру всё хотелось, чтоб лейтенант взглянул на его учительницу, чтоб завязался у них разговор - хоть на английском, хоть на немецком.
- Иди, иди, - напутствовал Езовитов, ободряя взглядом.
И как только они с учительницей покинули комендатуру, Казимир попытался оправдать лейтенанта Езовитова, его удивительную сдержанность, хладнокровие, словно Светлана Никифоровна могла видеть лейтенанта или слышать о нём, но говорить ему не позволил грохот танков, проносился и этот, как будто последний танк, а за ним гнался ещё один - и так несколько минут, пока они с учительницей не оказались у каменного двухэтажного домика.
- Здесь, - произнесла учительница в поразительной после грохота тишине, и Казимир на мгновение задержался у домика, особенно чувствуя сейчас эту тишину, хотя вдали ещё рокотали устремившиеся к фронту танки.
Очень картинными выглядели одинаковые домики со стёклами двух этажей, со стёклами полуокошек ещё какого-то третьего, нижнего этажа или подвала.
И таким прекрасным всё же казался отсюда, из кремового чужого городка, тот мамин деревянный городок с каменным школьным зданием в четыре этажа! Если вспомнить, ничего более восхитительного и дерзкого в школьные годы и не было, как, опасаясь сторожа, взобраться по скобкам железной, на отлёте, лестницы, видеть снующих ласточек, их лепные, отвердевшие, как печенье, гнёзда, видеть в окнах школы приветствующих тебя пацанов, таблички с надписями на дверях классов и кабинетов, учителя, с которым встречаешься взглядом. А самое главное, ради чего и лезешь в небо, чувствуя себя не то лётчиком, не то парашютистом, - это видеть городок с высоты, обнимать взглядом кудрявую зелень садов, крыши, крыши, на которых дозревают жёлтые тыквы, синеву Днепра, видеть всё это, недоступное другим, и не спешить вниз.
Кажется, он, тронутый давним видением, с улыбкой вошёл в чужой дом, но тут же, вспомнив, что это чужой дом, погасил свою улыбку, и вовремя, потому что уже выходила им навстречу хозяйка, тоже улыбаясь. "Ну, чего она трясётся? - подумал Казимир, снимая пилотку, запоминая короткие тёмные волосы хозяйки, её заискивающий взор, её любезную и одновременно испуганную улыбку, - Напаскудила фрау, а потом взяла из лагеря, чтобы не трогали…"
Уж очень суетилась фрау Гильда, все обращаясь к Светлане Никифоровне с милым говорком, смягчавшим её немецкую речь, уж очень трогательно взглядывала и на него, Казимира, так что он почти уверился в том предположении, что напаскудила или сама фрау, или её сыновья. И в озлоблении отвёл свой взгляд.
И так понравилась ему та умная, не роняющая достоинства ровность в ответах Светланы Никифоровны, её вежливые слова, её чуть отчуждённый взгляд - ах, умница Тыча, она сторонится той излишней и неискренней гостеприимности хозяйки, излишней для неё, Тычи, для неё, русской, победительницы!
"А где вы раньше были?" - хотелось крикнуть ему, когда он в беспокойстве заметил, как учительница поспешно села в кресло и опять утёрла комочком испарину со лба, и он сознавал несправедливость невысказанных слов, но всё-таки и хотел припереть фрау к стене умышленным вопросом.
Вдруг в соседней комнате забормотал мужчина по-немецки, Казимир схватился за автомат, но уже через мгновение зажурчала плавная музыка, и он понял, что фрау Гильда включила приёмник, по-своему расценив его визит. Какою дикою показалась ему способность немцев забывать вчерашние смерти и страдания и включать плавную музыку, не помнить того, что в предместье этого городка мучились и умирали за оградою люди, не помнить всего, что случилось не где-то на фронте, а здесь, здесь, в предместье городка, и включать плавную-плавную музыку!
Он с болью взглянул на Светлану Никифоровну, увидев в её прямом взгляде, что она тоже словно бы оглушена музыкой, такой нелепой сейчас.
А фрау Гильда, вынырнувшая в этот миг из-за портьеры и заставшая их покоробленными этой музыкой, тут же исчезла, качнув тяжёлой золотой портьерой, - и музыка отдалилась, и стал слышен разброд эфира, то музыка опять, то голоса. Наверное, фрау Гильда искала что-нибудь другое или прикидывала лихорадочно, что бы такое найти, но вдруг с особенной громкостью обнаружился берлинский радиоцентр, и приёмник тотчас захлебнулся, щелчком прервалась речь берлинского диктора.
Затем, когда немного погодя фрау Гильда, ещё не справившись с новым испугом, стала о чём-то говорить тем же приторным говорком, Казимир подумал, что сейчас он и уйдёт, пусть Светлана Никифоровна посидит одна в плюшевом кресле, ей лучше всякой музыки посидеть одной, привыкающей к спокойствию и к мысли о том, что она будет жить, что она уже почти вернулась домой, как сама же и заметила. Но Светлана Никифоровна предупредила его, не позволила надеть пилотку:
- Фрау Гильда предлагает кофе. Не откажешься, Казя?
- Хорошо! - согласился он. - Только я сбегаю, скажу лейтенанту Езовитову. Чтоб он… Я сейчас!
"Тыча, Тыча, умница Тыча! Здесь из неё рабыню хотели сделать, а она вон какая гордая… И не она, а фрау здесь рабыня!" - горячо думал он, с непокрытой, стриженой головой, зажав пилотку в руке, трусцой поспешая в комендатуру и всё видя перед собой лебезящую, взволнованную немку и спокойную победительницу, худенькую, измученную Тычу.
- Товарищ лейтенант! - ещё с порога, едва миновав расступившуюся безропотную очередь, гласно обратился он. - Я на минуту, я хочу предупредить, что буду на Кенигштрассе, 19. Ну, маленькое угощение, товарищ лейтенант… Нет, не думайте, что водка, а просто кофе! Тут моя учительница, я же вам говорил, товарищ лейтенант, вот как бывает!
Он выпалил с восклицаниями все эти слова, удивляясь тому, что они как будто не потрясают лейтенанта Езовитова и что лейтенант как будто не спешит познакомиться с его учительницей, с Тычей, и перемолвиться с нею на непонятном языке. Пускай бы они вдруг заговорили, блеснули знанием чужого языка - его учительница Тыча и его друг Езовитов!
- Ах, да, - спохватился Езовитов, - твоя учительница английского… - И повторил как раз то же самое, что он, Казимир, уже слышал здесь, в комендатуре: - Вот и вернулся ты домой, солдатик…
Так надеялся Казимир, что и лейтенант, позабыв на время комендантские дела, пойдёт с ним праздновать это его возвращение домой, он бы счастлив был показать учительнице своего командира, но Езовитов сожалеюще пожал плечами, отчего приподнялись крылышками погоны, и стал из письменного стола, из недр его доставать шоколад в лаковой обёртке, едва уловимо звенящий фольгою при падении на стол.
И сержант Гравишкис, озорной литовец, сидевший за другим столом в этой великолепной белой комнате, тоже приподнялся, посмотрел синими глазами и подошёл, подражая чёткой, красивой походке Езовитова и неся в каждой руке шоколадную плитку.
На эти сладости Казимир глядел с восторгом, благодаря неслышными словами своих командиров, старших друзей, но произнёс он с испугом, с возмущением даже:
- Нет, что вы, Езовитов! Это не нужно, это же не там, не дома… Вы же знаете, каким шоколадом кормили фрицы в концлагере! Она подумает… Она может подумать, что я от голода её спасаю… Она гордая! Она… Нет, не надо, Езовитов, ей больно будет!..
И сам уже с болью посматривал на эти неприкосновенные шоколадки и почему-то представлял, какие они, если снять обёртку, твёрдые, тёмно-каштановые, с выпуклостями и ровными межами и как долгое время потом фольга сохраняет запах какао.
Нет, Светлана Никифоровна останется гордой и не испытает неловкости от подношения, он, Казимир, тоже загордился оттого, что угадал её состояние, и потому так охотно возвращался к ней на Кенигштрассе, 19, всё-таки немного сожалея о неприкосновенных шоколадках.
И ещё раз ему пришлось в сердцах пожалеть об оставленном на столе коменданта шоколаде уже в доме у фрау Гильды, когда она подавала, робея взглянуть на него, кофе, подёрнутый ржавой пенкой, и таблетки сахарина, похожие на лекарство. Казимир никак не мог ухватить толстыми, грубыми пальцами окаменевшие снежинки сахарина и подосадовал, притопнув сапогом, на то, что постеснялся захватить хотя бы одну плитку, - пускай бы Светлана Никифоровна с усилием, прижимая плитку к груди, ломала шоколад!
Но чего только нет у солдата, и Казимир без колебания похлопал по карманам, осязая твёрдое, вытащил замусоленный кусок колотого сахара с прилипшим к нему табачным волоконцем, а учительница осторожно приняла в свои руки драгоценный осколок, в удивлении отделила от него табачное волоконце:
- Казя, ты уже и куришь?
Тут, сощурив глаза, он и захотел с наигранным раздражением заметить, что он не только курит, но и воюет, что он стреляет вот из этого автомата и убивает, что он солдат, солдат, и не курить солдату было бы тяжко. Ах, как удивляет вас, милая Тыча, что солдаты, если даже и малолетние, тоже курят, а пускай удивляет вас другое: как скатываешься с брони танка и бежишь, то падая ниц, то прижимаясь к цоколям зданий, и строчишь, строчишь, отвоёвываешь улицу за улицей, врываешься в занятые гитлеровцами дома, отвоёвываешь каждый лестничный пролёт, а после всего, оставшись в живых, просишь у какого-нибудь солдатика с закопчённым лицом затянуться разок…
Он шаркнул по лицу ладонью, пытаясь уловить шуршание отрастающей щетинки, и очень захотел предстать перед учительницей грубым, навоевавшимся солдатом, потому что и вправду навоевался за свои шестнадцать лет, пока шёл с боями от партизанской зоны до этого городка, и всякое видел: спал рядом с убитым, а теперь вот ест из котелка убитого! Его даже по-настоящему разозлило то, что Светлана Никифоровна как будто не принимает в расчёт его оружие, пилотку и погоны, а помнит школьником, пацаном.
Но, взглянув на её фарфоровую детскую руку с драгоценным сахаром на ладони, на её влажный лоб, он устыдился своего желания хвастать, делиться привычными былями фронтовика и понял, что память её переполнена ужасами, несовместимыми со всем прежним, довоенным, и что она борется с этой злой памятью, стараясь вернуть спокойные довоенные видения - себя в той жизни и учеников той поры. Ведь она сама, едва они узнали друг друга, обронила, что вот и вернулась домой!
"Вы простите, простите, Тыча!" - покаянно сказал он без слов, потому что обжигался, давился чёрным горьким кофе, а через мгновение всё же выдохнул тёплым ртом, стараясь быть сейчас с нею вместе там, дома, на днепровской пристани:
- А чего… Светлана Никифоровна, а чего вы тогда не остановились, когда меня из коридора увидели? Вы проходили по коридору, а я по лестнице лез, уже под самую крышу, и вы меня увидели из окна, засмеялись и пошли по коридору. Почему?
- Ну как же, я помню, помню, Казя! - коснулась она своей невесомой рукой его плеча, его погона, вся подаваясь вперёд, точно желая выпытать, а что же дальше произошло там, там, вдалеке, на той отнесённой временем, войной пристани, и сама же нетерпеливо задумалась, словно искала, допытывалась у себя, почему она тогда, увидев за окном на железной лестнице мальчишку, усмехнулась и пошла по коридору.
Казимир впустую глотнул уже допитый, несуществующий кофе, тут же немка наклонила над его чашкой кофейник, колеблемой чёрной струйкой доливая чашку, а он держал этот кофе, от которого прояснялась память, прояснялось прошлое, видел всё то, что произошло там, потом, когда он не стал спускаться с лестницы в руки ребят, а взобрался на крышу, по жестяной погромыхивающей крыше, разведя руки для равновесия, осторожно, как канатоходец, прошёл до чердачного окна, проник внутрь и в потёмках чердачного запустения блуждал в поисках надёжного выхода. И вот теперь он понял, что видения прошлого будут бесконечно испытывать его терпение, пока он будет сидеть в этом городке, и что на фронте проще, лучше, там не до воспоминаний.
- А всё лейтенант! - в досаде сказал Казимир. - Знаю, всё боится за меня, бережёт, а сам знаете что, Светлана Никифоровна, сказал мне? "Бережёшь от пули - не убережёшь от ожесточения". Вот его слова. Нет, как мне не повезло, Светлана Никифоровна, я застрял тут в самый последний момент!
- Ну почему не повезло? - возразила Светлана Никифоровна. - Разве это не везение, что мы встретились, Казя? Я и не думала там, в лагере, что кого-то из нашего городка увижу… А ты ко мне сразу по-английски!
И ей впервые удалось улыбнуться жалкой, неумелой улыбкой, и она, видимо прислушиваясь всё к звучанию тех английских слов, которые он единственно только и знал, уже опять жила там, на днепровской пристани, где высокая школа с лестницей на отлёте, с этой железной лестницей, на которой всегда полно ласточек.
- А ты, Казя, помнишь английский, - всё удивлялась она, учительница, тем первым его словам, которые он произнёс по-английски.
И у него, Казимира, появилось тщеславное желание что-нибудь сказать ещё, какую-нибудь фразу, удивить и обрадовать свою учительницу, он мучительно стал припоминать её прошлые уроки английского языка, необязательные, лёгкие, как праздники, представил даже обложку учебника с надписью "English". Он пристально, как после тяжёлого сна или контузии, взглядывал на всё в отдельности, подыскивая английское слово. Он задерживался взглядом на золотистых портьерах, слегка выпуклых, точно поддуваемых ветром, переводил взгляд дальше, на шкафчик со стёклами, на котором теснились статуэтки, белоснежные амурчики, ему казалось наконец, что он знает, знает, как по-английски будет хотя бы этот круглый стол, тоже покрытый золотистой плюшевой скатертью, такой мягкой, как шёрстка, - и всё же ничего более не мог он припомнить.
Он совсем не думал, что это ему когда-нибудь понадобится, он шёл от приднепровской партизанской зоны к Берлину - и всё забыл в пути! И вот, пристыженный этим незнанием, он подумал в своё оправдание, что не велика потеря, если он даже всё позабыл, что многие хлопцы, с которыми он учился и на лодках ходил по Днепру, потеряли свои жизни, потеряли себя на войне.
- Коля Трещинский… Он со мною в одном классе, - горловым, изменившимся голосом через силу сказал он, допрашивая учительницу взглядом, стараясь выведать, помнит ли она Колю Трещинского и знает ли о гибели его, о том, что он наткнулся на немецкий патруль, когда шёл из отряда на задание, и взорвал себя и немцев гранатой.
- Коля Трещинский? - переспросила Светлана Никифоровна, так походя в этот миг на ученицу, забывшую самое важное и старающуюся вспомнить это самое важное. - Коля Трещинский?
А у Казимира теперь, когда учительница повторяла имя неживого дружка партизанского связного, не было никаких сил произнести, что Коля Трещинский погиб, что нет его на уроках среди тех, кто опять пошёл в школу после долгого перерыва. Звонок звонит, пустеют и полнятся стайками одноклассников коридоры, шуршат географические карты и вращаются глобусы, окрашивается бесцветная жидкость в пробирке в рубиновое вино, а Коли Трещинского всё нет на уроках.
- Вот Феню - Феню я так хорошо представляю! - нашлась Светлана Никифоровна, из ученицы становясь вновь учительницей, и Казимир смутился, очень значительным, глубоким показался ему взгляд учительницы, догадавшейся о его тайне, но ведь и догадаться не трудно, если Феня нравилась в классе всем хлопцам, и Коле Трещинскому тоже. Да, и Коле Трещинскому нравилась Феня, да только никогда больше не получит Феня записки от Коли Трещинского.
Теперь он всё прощал Коле Трещинскому, все его приставания к Фене, все его записочки корявым почерком, теперь так совестно было вспоминать тот день, когда он, Казимир, вспыхивая лицом и безрассудно наглея, потребовал у Фени отдать ему чужую записку, а она со слезами возражала, что выкинула, выкинула ту записку, даже и не подумав прочитать. А он, потрясённый этими её внезапными слезами, готов был в ту минуту принести великое зло Коле Трещинскому: порвать на нём рубаху или продырявить его лодку с надписью "Буксир", прикованную цепочкой к зарывшемуся в песок, непригодному якорю. Куда уплыла та лодка? Ах, как мало пожил Коля Трещинский и как горько будет сидеть в чужом послевоенном классе, где-нибудь рядом с Феней, иногда оборачиваться вдруг, видеть незнакомые лица и не видеть многих прежних друзей!
Но всё-таки и желанен послевоенный класс, потому что, оборачиваясь, ища за своей спиною невернувшихся разведчиков и связных, будешь необыкновенно ценить миг тишины на уроке. Будешь совсем другим в послевоенном классе, и недаром уже теперь огорчаешься тем, что имя Светланы Никифоровны не было именем любимой учительницы, той, кого побаиваешься и кем дорожишь, на чьих уроках готов тянуть руку всякий раз, лишь бы замечала учительница твою руку…