Я поворачиваюсь. Прислоняюсь к двери. Надо или книги, или ящик положить в сетку. Все в руках нести неудобно.
- По делу? Нет. Просто мне хотелось тебя видеть. Что ты смотришь? Не веришь?
Я снова еду в автобусе, потом в электричке. Иду вдоль железной дороги, лесом, мимо пионерлагеря. Сейчас я буду дома.
К Любе я не пошла, позвонила, что не могу. Она не обиделась. С ней легко. Всегда легко. Если не хочешь, ей не обязательно объяснять, что с тобой. Она и так все понимает. А с их Алешей я знакомиться не хочу. Вообще не хочу ни с кем знакомиться…
Бабушка стоит у калитки.
- Ну, что там у тебя приключилось?
- Так, бабушка, ничего.
- Как - ничего? Ведь как угорелая умчалась!
Открываю дверь. Наконец я опять в своей комнате. Большой стол со скрещивающимися ножками, сбитый из нескольких деревянных досок, придвинут вплотную к открытому окну. На середине стола в ряд один за другим стоят восемь больших круглых кристаллизаторов. В кристаллизаторах налита морская вода разной солености. В воде плавают артемии. Над столом на двух деревянных подпорках подвешена длинная палка. Вдоль палки протянут резиновый тонкий шланг. От шланга к каждому кристаллизатору отходят с помощью специальных тройников стеклянные трубки с тонкими оттянутыми концами. На стене на гвозде висят две спущенные волейбольные камеры. Тройниками они соединены между собой и с резиновым шлангом, идущим над столом, и с резиновой грушей пульверизатора. Груша лежит на полу.
Я ставлю сетку и книги на диван и подхожу к груше. Наступаю на грушу ногой. Артемии должны дышать. Они не могут перестать дышать оттого, что у меня плохое настроение. Я прижимаю к полу грушу, отпускаю и снова прижимаю. Воздух накачивается в волейбольные камеры. Камеры начинают медленно расправлять складки. Воздух идет но резиновому шлангу, потом в стеклянные трубки и выходит в воду. В кристаллизаторах появляются первые пузырьки. Пузырьки растут. Их становится все больше и больше. Вода кипит вокруг стеклянных трубок. Сюда бросаются артемии. Они уже не управляют своими движениями. Бурлящая вода их подхватывает, вертит, бросает вверх, вниз и отбрасывает к стенкам кристаллизатора. Несколько минут артемии приходят в себя, а потом вновь бросаются в водоворот. Их опять отбрасывает, и они снова бросаются. "Как угорелые", - сказала бы бабушка.
- Ты что, не слышишь? Я тебе кричу, кричу. Иди поешь.
- Я, бабушка, не хочу, я ела.
- Что ж ты там ела?
- Манную кашу.
- Разве это еда - манная каша? Для взрослого человека?
- Бабушка, ты не знаешь, где мой купальный костюм?
- На террасе. Что это ты такую толстую книжку на речку тащишь? Не натаскалась еще за сегодняшний день?
…Вечер. Я стою у открытого окна в своей комнате. На террасе мама, папа и бабушка пьют чай.
- Вечно у нее какие-то тайны.
Это голос мамы. Она жалуется на меня папе.
- Помчалась в город в жару. Бабушка говорит, какая-то подруга рожает. Ума не приложу, кто бы это мог быть?
- А я уверен, что поехала провожать Севу.
Это отвечает папа. Удивительно, до чего они меня не знают.
Я отхожу от окна. Беру пустой кристаллизатор. Насыпаю в него икру из темного пузырька, который я взяла сегодня на кафедре гидробиологии, и заливаю ее тонким слоем воды.
Здесь дней через восемь вылупятся маленькие науплиусы пресноводного рачка бранхипуса.
Глава IV. Хороший заяц, который стоял в очереди
В углу стоит альбом. Он живой. Вернее, в нем, в альбоме, живут два существа, два рачка. Когда я раскрываю альбом, рачки начинают рассказывать. В воде рачки не умеют говорить. В воде они плавают, едят, любят. А здесь, в альбоме, рачки научились разговаривать. Для этого каждый день, много дней подряд умирали рачки, умирали под покровным стеклом в капле воды, умирали в разных позах, умирали для того, чтобы возродиться на бумаге. Каждый рачок отдавал черточку, точку, линию - и вот они создали двух новых рачков.
Два рачка переговариваются между собой. Я не всегда понимаю, о чем они говорят. Иногда я совсем перестаю их понимать, тогда я сержусь, и мне кажется, что они замолчали. Но я ложусь спать и утром, открыв альбом, снова слышу их речи.
В раздевалке я встретила Севу.
- Сева! Какой у тебя портфель! Модный…
Я люблю смотреть, как Сева смущается и старается скрыть свое неудовольствие от моих, как, вероятно, он считает, "бестактных реплик". Сам Сева всегда безукоризненно тактичен. Если вдруг оказывается, что я чего-то не знаю, что должна знать, Сева находит способ это сгладить. Меня такое отношение и трогает, и злит. Возможно, поэтому я нарочно стараюсь быть с ним бестактной. Сева не выносит, когда говорят о его одежде. Он всегда одет лучше всех. Но такое впечатление, словно он от этого страдает. Словно он с удовольствием носил бы совсем другие вещи, но, увы, их нет. Кто-то приобретает, кто-то покупает, а он, несчастный, должен носить. Поэтому все вещи, даже самые модные, самые красивые, на нем висят. И кажется, будто Сева движется сам по себе, а вещи сами по себе.
- Сева, ты торопишься? Я хочу тебе показать альбом. В дипломной кто-нибудь есть?
- Нет.
Мы поднимаемся на четвертый этаж. Заходим в дипломную. Давно я здесь не была. Почти полтора месяца. Писала дома первые главы: постановка вопроса, методика…
Развязываю альбом. Сева смотрит рисунки.
- Железно, - говорит Сева, и я понимаю, что альбом ему нравится.
Глубоко в земле лежат черепки. Роют землю, находят черепки и узнают, как когда-то жили люди. Я ничего не рою, не нахожу никаких черепков, я просто смотрю, как развивается обыкновенный рачок. Современный рачок. Рачок двадцатого века. А должна узнать, как когда-то, много веков назад, одно живое существо превращалось в другое.
- Сева, сейчас я тебе что-то скажу, но об этом никто не должен знать. Ты мне даешь слово?
- Конечно.
Я знаю, Севе можно довериться, на него можно положиться. Так же, как на себя.
- У меня катастрофическое положение. Установить, кто от кого произошел, я, по-моему, не смогу.
Сева очень удивлен:
- Но ведь ты давным-давно все установила.
Я не знаю, как лучше Севе объяснить, чтобы он меня понял, чтобы поверил. Ибо сейчас, когда я еще не могу привести в свою пользу никаких доказательств, мне нужно, чтобы мне поверили на слово, чтобы поверили в меня, в мою интуицию.
- Понимаешь, Сева, меня и Николая Ивановича обманули мои первоначальные рисунки. Они точно соответствовали классической схеме. Но теперь я сделала все рисунки. Казалось бы, ничто не изменилось. Новые рисунки отвечают той же схеме. С оговорками, с допущениями, но отвечают. Однако может же быть так, что факты, соответствующие определенной схеме, но имеют с ней ничего общего. Пойми, все эти рисунки сделаны мной. Для меня здесь каждая черточка и каждая точка живая. Я их физически ощущаю. И пусть все, да, пусть все считают, что я доказала, будто пресноводные рачки произошли от соленоводных, а я чувствую, понимаешь, чувствую, что ничего не доказала и доказать не смогу.
- В науке думают, а не чувствуют. Почему-то там, где надо, ты ничего не чувствуешь. А там, где не надо…
- Ну, а если мы здесь столкнулись с простым приспособлением личинок к различной среде их обитания? - говорю я Севе, делая вид, будто не поняла, что он мне только что сказал. - Личинок артемии - к соленой воде, а личинок бранхипусов - к пресной.
Сева думает. Прикусил нижнюю губу и думает. То, что он сейчас от меня услышал, - гипотеза. Но все дело в том, что если эта гипотеза верна, то она разом уничтожает все мои прежние результаты. И этого Сева не понять не может. Я жду.
- Надо все рассказать Николаю Ивановичу. - Сева что-то сегодня необычайно решителен. Даже костюм на нем перестал висеть.
- Ты же знаешь, что этого делать нельзя.
- А оставаться в такой ответственный момент без руководителя можно?
Сева, конечно, прав. Но ведь Николая Ивановича отозвали с кафедры для какой-то очень серьезной работы. Его освободили от всех дипломников. На особом заседании кафедры решалось, что делать со мной. Николай Иванович заверил всех, что мой диплом готов, и только поэтому его оставили моим научным руководителем. Мне Николай Иванович после заседания сказал: "Ира, не стесняйтесь; если нужно, приходите". Но одно дело прийти посоветоваться по поводу какой-нибудь мелочи, а другое - прийти и сказать: "Моя работа никуда не годится. Надо все начинать сначала".
- Нет, к Николаю Ивановичу я не пойду. Я не могу к нему пойти.
- Тогда нужно, чтобы тебе дали другого руководителя.
- Другого?
Сева ищет выход из положения, но то, что он предлагает, не реально. Николай Иванович у нас на кафедре единственный специалист по сравнительной морфологии. И значит, нового руководителя надо приглашать из института Северцева. Это можно было сделать в начале учебного года, но ведь сейчас уже середина февраля.
- Тогда я не знаю, что делать. Нет выхода. - Сева говорит это так, будто речь идет о нем, о его работе.
Мне очень дорого это. Сейчас, когда рядом нет Николая Ивановича, мне важна любая поддержка, даже просто сочувствие.
- Выход только один. Еще раз попробовать разобраться во всем самой.
Сева смотрит мне прямо в глаза. Это так необычно для него. Глаза у Севы все-таки очень красивые…
- Ты думаешь, я не справлюсь?
- Ирине Морозовой привет! - В комнату входит Виктор. - Ваше сиятельство назначило мне свидание - и я явился. - Рассматривает альбом. - Как жалко, Морозова, что Северцев существовал до тебя! Иначе мировая известность тебе была бы обеспечена.
- Ладно. - Я закрываю альбом.
Виктор развязен и весь дергается. Виктор вообще дергается, но сегодня особенно. Нервничает.
Сева берет со стола красивый модный портфель и уходит.
- О чем же пойдет речь? - спрашивает Виктор.
- О Тане.
- Я так и знал! Я видеть ее не могу.
- Но ведь у вас было все так хорошо.
Виктор вспыхивает:
- А ты откуда знаешь? Ты же с нами почти не виделась. Кстати, ты уже наконец поцеловалась с кем-нибудь?
Отвечаю очень спокойно:
- При чем тут я? Речь идет не обо мне.
- А при том, что я помню, для тебя это всегда был удивительно серьезный вопрос.
- Но ты же к Тане тоже относишься серьезно.
Виктор встает и начинает нервно ходить по комнате из угла в угол.
- С десятого класса ты стараешься вбить в голову мне и Тане, что я ее люблю.
- А разве ты ее не любишь?
- Да, не люблю и тянуть больше не имею права. И знаешь что - хватит об этом. Считай, что ты свою благородную миссию выполнила. А тебе я советую все-таки поцеловаться с кем-нибудь… Ведь время идет, сколько тебе уже?.. Двадцать один есть?.. Так ты со своими "открытиями" жизнь пропустишь.
Я понимаю, Виктор сейчас нарочно старается меня обидеть, чтобы прекратить неугодный ему разговор. Я терплю. Для меня сейчас Танька важнее собственного самолюбия. Только я никак не могу понять, если он никогда ее не любил, то что же это тогда было? Нет, он врет мне.
- Витька! Я тебя прошу, я тебя очень прошу: помирись с Таней.
- А я тебя прошу устраивать свою судьбу. Кстати, как поживает твой новый друг Алеша? Я что-то давно вас не видел вдвоем. А вы вместе хорошо смотритесь. Певица Люба права… Кажется, вы наконец разозлились, свет Григорьевна. Теперь я могу спокойно уйти.
Маленький, желтый, гладкий шарик плавает по воде. Поверхность шарика мелко-мелкозернистая. Но все равно кажется, что каждое зернышко шарика отражает свет самостоятельно. Слишком уж сверкает и переливается этот шарик на солнце. Шарик лопнул, и из шарика выплыл науплиус. Выплыл и запрыгал. Сначала он прыгнул вверх, потом вниз, потом снова вверх. У науплиуса есть науплиальные ножки. Он вытягивает их вдоль тельца по швам и устремляется вверх. А потом наоборот - взмахивает ими и падает вниз. Вверх - вниз, вверх - вниз, прыг-скок. Науплиус маленький и, как все маленькие, очарователен. У науплиуса есть голова, один так называемый глаз науплиуса, две антенны (это два уса) и маленькое симпатичное тельце. У науплиуса все есть. И он такой хорошенький, что хотелось бы, чтобы он навсегда остался таким и прыгал возле берега в прозрачной соленой воде. Но науплиус не может остаться науплиусом. Науплиус обязательно должен превратиться в метанауплиуса. А метанауплиус не так прекрасен, как науплиус.
В пресной воде тоже плавают шарики, только они не гладкие, как те, которые плавают в соленой. Они похожи на покрышку от футбольного мяча…
- Ира, тебе звонит Алеша. - Это голос папы.
- Скажи, что меня нет.
- Но я уже сказал, что ты дома и занимаешься.
Беру из папиных рук телефонную трубку и кладу на рычаг. Потом, словно ничего не произошло, спокойно отправляюсь на кухню за супом. Наливаю суп и сажусь к столу. Мама уже доела суп и сидит перед пустой тарелкой. Папа грызет кость. Раздается пронзительный свист - папа старается втянуть в себя содержимое кости. Свист сначала долгий, потом прерывистый, потом захлебывающийся - мозг пошел. Папа причмокивает языком.
- С интересом наблюдаю за развитием твоего романа, - говорит папа и снова принимается за кость. Папа отличается удивительной способностью - он умеет разгрызать кости любой толщины. - А тебе не кажется, что ты зря так поступаешь?
- Я не знаю, о чем ты говоришь.
- Положим, ты знаешь, но мне не трудно пояснить: только что тебе позвонил Алеша - ты бросила трубку.
- Значит, иначе было нельзя.
- Я же не спорю. Я просто высказываю тебе свои интересные наблюдения. - Папа берет салфетку и вытирает руки, - Моя тетя, как ты знаешь, она была старой девой, так вот она тоже…
Чтобы не разреветься, я встаю и выхожу из комнаты. Я слышу, как мама ругает папу, как папа оправдывается, говорит, что не понимает, почему я обиделась, ведь мне же не тридцать лет. А он не виноват, что у него тетка была действительно старой девой. И вообще все эти наши тонкости не для него. И кстати, он прекрасно знает, почему мама сейчас устраивает ему этот скандал: не из-за дочери, о которой он думает не меньше, чем она, а из-за кости.
- Да, да, из-за кости! Я прекрасно все видел по твоему лицу. Ты не переносишь, когда я грызу кости. Так будь последовательна: либо не давай мне их, либо…
Итак, я старая дева… бросаю трубки… А ведь мы вместе "хорошо смотримся", "Люба права"… Еще бы, ведь это она познакомила меня с Алешей, хотя я очень этого не хотела.
Как-то Люба позвонила мне и попросила прийти на премьеру спектакля, которую она поставила в красном уголке при ЖЭКе, где Алеша руководил кружком "Юный изобретатель". У Любы после очередного похода на концерт снова разболелось горло. И Макс решил, что она никогда не научится терпеливо слушать, когда другие поют. Поэтому они с Алешей начали уговаривать ее поступить на режиссерский. Меня Люба вызвала, чтобы я ей сказала правду: действительно ли у нее есть способности к режиссуре.
Любин спектакль мне понравился. Я сказала ей об этом, когда, переодевшись (Люба играла фею), она вышла в "зрительный зал". В ответ Люба подвела меня к Алеше и потребовала: "Скажи этому красавцу, что я гениальная женщина". Вот так я познакомилась с Алешей.
Я не люблю красивые лица. Некрасивое лицо всегда загадочнее. Неизвестно почему, оно вдруг может стать ужасно красивым. А красивое лицо всегда одинаковое. Привыкнешь к нему, и оно становится для тебя обыкновенным.
Алеша пошел меня провожать. Я шла и злилась. Ведь это ужасно, когда человек тебя провожает не потому, что ему хочется, а потому, что твоя подруга шепчет ему на ухо: "Я тебя прошу, проводи ее". А я была уверена, что что-нибудь в этом роде Люба шепнула Алеше. На своих днях рождения она всегда что-то шептала своим знакомым, после чего они меня приглашали танцевать.
Прощаясь, я спросила у Алеши:
- Почему вам дали такую маленькую роль?
Я хотела хоть чем-то досадить ему за лицемерные проводы.
Индеец, которого он играл, за весь спектакль говорил одно слово: "Ги-ги". С криком "Ги-ги!" он врывался на сцену и тут же убегал.
- Я как-то не задумывался над этим, - ответил Алеша, - по, вероятно, никому не захотелось кричать "Ги-ги".
А через несколько дней Алеша позвонил. Оказалось, ему нужна юридическая консультация и он хочет познакомиться с моей мамой.
- Ты подумай, - восторгалась моя мама после ухода Алеши, - работает конструктором, увлечен своими изобретениями и при этом не только не бросает кружок, которым руководил, когда был студентом, а старается вникнуть в судьбу каждого кружковца, готов каждому помочь.
Моя мама тоже любила помочь. И они начали перезваниваться по нескольку раз в день.
Когда Алеша приходил, он всегда приносил маме цветок. А мне - сказки. Потому что папа как-то вспомнил при Алеше смешной случай из моего детства. Это было сразу после войны. Папа попросил меня рассказать ему сказку. И сказку я начала так: "Один хороший заяц стоял в очереди".
Алеша над этой историей очень смеялся, а я оправдывалась, что мне мои родители мало рассказывали сказок.
- Но, может быть, заяц стоял в очереди за счастьем. Тогда это уже не такое плохое начало, - успокоил меня Алеша. И после этого стал дарить мне сказки.
По воскресеньям Алеша ходил по магазинам покупать для очередного занятия кружка разные проволочки, колесики. А вечером он иногда приглашал меня в кино или в театр. Но с нами обязательно шел кто-нибудь из его маленьких изобретателей в красном галстуке. Алеша теребил его, гладил… Алеша мог вдруг погладить и меня по голове или по руке. Он делал это так, будто не замечал, гладит он меня или своего ученика. И мне тоже ничего не оставалось, как не замечать. Только однажды, когда мы шли в метро и Алеша начал вдруг водить рукой по моей спине, я не выдержала и сказала "приятная шуба" (я была в шубе). Он тут же убрал руку и в тот вечер больше до меня не дотрагивался. И хотя я до этого все время про себя возмущалась его "непроизвольными движениями", но когда их не стало, мне сделалось тоскливо. И я вдруг подумала, что, вероятно, я для Алеши - просто одно из его добрых дел. Только меня ему поручил не ЖЭК, а Люба.
"…Я хочу любви". Алеша сказал это в декабре. За неделю до нового года. Это ни к кому не относилось. Просто люди шли вместе и разговаривали, шутили.
Я посмотрела на Алешу. Я не ожидала от него таких слов даже в шутку, и мне казалось, что я должна увидеть не Алешу, а кого-то другого. Но Алеша был все тот же.
И все-таки я не отнесла этих слов к себе. После истории с Кириллом я постановила: больше никаких выдумок, никаких самообманов. Когда я любила Кирилла, я была маленькая, ни в чем не могла разобраться, цеплялась за всякую ерунду. Теперь я взрослая, умудренная… Теперь я должна видеть все так, как оно есть, а не так, как мне хочется.
- О, это совсем просто, - ответила я Алеше, - познакомься с кем-нибудь, смотри, сколько симпатичных девушек кругом…
Конечно, я не думала так. Но почему-то мне казалось, что - именно так нужно отвечать в подобных случаях.
- Да, ты права - девушек много. А я вот…