Облачный полк - Эдуард Веркин 10 стр.


Мы помыли руки в старинном дребезжащем умывальнике и устроились за столом. Художник принес чугунок с кашей, разложил по мискам. Я сразу опознал по запаху – перловая. Целый горшок каши, еще теплой, из печи.

– Угощайтесь. – Художник пододвинул нам миски. – Суточная.

Наложил щедро, с горкой, мы стали есть расписными деревянными ложками – на каждой по жар-птице, и это оказалась, конечно, самая вкусная каша в мире, наверное, на самом деле суточная. Ее варили три часа, потом еще двадцать томили в горшке, задвинув поглубже в печь.

Миски непростые, кажется, самодельные. Точно – самодельные. Потому что не круглые. У меня треугольная, у Саныча вообще неправильной формы. Сначала я думал, что из таких мисок есть неудобно, но все оказалось совсем наоборот: никогда такой удобной посуды не видел – каша скапливалась где нужно и очень ловко зачерпывалась ложкой. И кружки тоже, между прочим, с затеями. Глиняные, украшенные завитушками, цветочками и звездочками. А вместо ручек змеи горынычи, кикиморы разные. В эти кружки художник налил чай. То есть не чай, а взвар – густой сладкий напиток, чем-то похожий на кисель, он очень хорошо подходил к каше.

Художник молчал. Смотрел на нас. А мы жевали. Так продолжалось долго. Становилось все темнее, лучины гасли, и темнота надвигалась странно, из углов. И вместе с ней из углов выступали неровные тени. Я еще раньше заметил – вдоль стен стояли чудные предметы, похожие на большие коряги; я думал, дрова, но сумрак придал им неожиданный объем… Или мое воображение, или то и другое вместе, но я видел совсем уже не коряги. Звери – нелепые, пугающие, непонятные, – они смотрели на меня глубокими мудрыми глазами, жалели. И мне их тоже было жаль, и спать еще очень хотелось.

После еды всегда хочется спать, особенно после каши. Мы стали зевать, и художник велел нам забираться на печь. Там лежали старые, вытертые до плешей полушубки, они мне показались лучшей периной. Уснул мгновенно и тут же мучительно проснулся, хотел разбудить Саныча, но его рядом не оказалось, только скомканные овчины.

Осторожно открыл глаза. Художник и Саныч сидели за столом друг против друга. Между ними стояли небольшие фигурки, вроде как шахматы, только с руками. С балки свисала лампада на медной цепочке, горела еле-еле, вращалась вокруг себя, покачивалась, запуская по стенам ленивые хороводы. Неплохо живет художник, маслом освещается. Хотя, может, запас заранее, еще до войны, афишу какую-нибудь нарисовал, а ему маслом заплатили. Или для гостей бутылку держит, мы ведь вроде как гости.

Почему-то работало радио, так мне почудилось со сна, но потом я вспомнил, что радио здесь совсем не может работать – столбы-то в виселицы переделали. К тому же радио не просто рассказывало, но еще и отвечало, тогда я догадался, что это они разговаривают, Саныч с художником. Сумрак менял голоса, добавлял глубины, покоя, в голоса вплетался сверчок, проснувшийся вместе со мной.

– А как же предатели? Почему они получаются? Ну, с героями все ясно, а предатели?

– Тут тоже все понятно. К сожалению, предатели были и всегда будут, тут уж ничего не поделаешь.

– А почему так много?

– Да нет, не много, – ответил художник. – Примерно каждый двенадцатый, это давно подсчитано.

– Каждый двенадцатый… Это много. Если в отряде шестьдесят человек, допустим, то получается, что в нем обязательно должно быть пять предателей?

– Примерно так.

– А без предателей никак?

– Никак, – сказал художник с сожалением. – Если есть герои, то всегда найдутся и предатели – таков закон.

– Неправильно, – возразил Саныч. – У нас в отряде нет предателей.

Чего это он откровенничает, интересно? Про предателей, про отряд. Он вот прямо так постороннему человеку признаётся, что состоит в партизанском отряде. Первый раз за ним такое наблюдаю.

– И что, так всегда было и так всегда будет? – спросил Саныч. – Ну, я про предателей?

– Нет, конечно, – явно улыбнулся художник. – Когда-нибудь они переведутся, я в этом уверен.

– Скоро?

– Мне кажется, что да. Лет через…

– Десять, – нетерпеливо закончил Саныч.

Художник промолчал.

– Десять лет – это долго, – возразил Саныч. – Мне кажется, раньше. Как война закончится, так и предатели все повыведутся. Кого шлепнут, кто сам задавится, не знаю уж, как там с ними разберутся, но не станет их, это точно.

Художник молчал.

А я согласен с Санычем – после войны предателей станет гораздо меньше. Может, и вовсе не останется, война тут нам в помощь – все, кто хотел предать, все это сделали, проявили себя. Так что после победы станет очень почище, вражины поменьше. Героев, конечно, тоже убавится, герои в любой войне самые первые гибнут… Надо спросить, как с этим быть? Как жить без героев-то? Художник, наверное, знает.

– А вон та картина, – Саныч кивнул головой, на стене изогнулись тени. – Она… Это кто?

Художник ответил, но совсем уже неслышно, так что даже Саныч переспросил:

– Какой-какой полк? Много, конечно, народу, но не полк совсем, рота, наверное… Рубашки смешные…

Художник повторил. Опять тихо, я уловил только окончание фразы:

– …стерегут, это ведь бесспорно. Все, павшие в боях… Да и не в боях, все честные и добрые люди, они представляют как бы…

Саныч недоверчиво засопел.

– А как они там живут? – спросил он с усмешкой. – Почему сквозь тучи не проваливаются?

Художник тоже хихикнул, задорно так, по-мальчишечьи; я подумал, что с возрастом я ошибся: он совсем не такой старый, как мне показалось сначала. Просто о жизнь поизмочалился, усы опали, поистрепался.

– Тучи гораздо тверже, чем нам представляется… А живут они очень хорошо…

Он опять перешел на неразборчивый шепот, стал говорить слишком быстро, что-то про большую беду. Когда придет большая беда, поднимутся павшие за други своя…

– А сейчас разве не большая беда? – перебил Саныч. – Больше уже не бывает, по-моему, почти до Москвы добрались.

Художник ответил, я расслышал только "грядет" и "заря", да и то не наверняка.

– Вы что, в это верите? – усмехнулся Саныч. Его я слышал лучше, наверное, из-за того, что к голосу привык уже. – Это же… суеверия.

Опять зазвучал художник: его голос крался вдоль стен, шептал из-за печки и с потолка, усыплял, я начал соскальзывать обратно в дрему, старался уловить хоть что-то.

Кажется, художник рассказывал про свет.

И показывал тоже.

Он что-то делал с лампадой, и свет становился неожиданно ярким, разливался по избе, и от его силы замолкал сверчок. Свет разделялся на отдельные пучки, и они плясали на стенах. Свет исчезал почти весь, за исключением бордовой полосы под балкой, и вдруг возвращался неожиданным пламенем. На стенах играли красные знамена, плескалась бирюза, коряги становились изумрудными, расцветало солнце, а потом все это съедала метель и зима. И прямо под потолком повисала плотная радуга с золотыми звездами внутри… впрочем, это мог быть уже и сон. Или фокусы: наверное, у художника был набор светофильтров или цветного стекла… нет, все-таки сон.

Утром в печи потрескивали угли, но тепла особого не было, русская печь только разогревалась, жарко часа через три станет, не раньше. Зато потом можно дня два не топить, жить накопленным уютом.

Саныч лежал на скамье, задрав ноги, приложив ступни к чумазой печи, к которой, судя по отпечаткам, часто прикладывался и художник. Самого его, кстати, видно не было.

– А где хозяин?

– Проснулся? – Саныч спустил ноги, достал валенки, сунул ноги в них, поморщился.

– Хозяин где? – спросил я снова.

– Ушел. Хочет нам еды у свояченицы выпросить. Не знаю, он какой-то… В бога, кажется, верит.

Я оглядел избу при свете. Икон не видно ни в углах, ни на стенах. Стены как стены, печь чумазая. Картины маленькие, разглядеть трудно, слишком темные. Коряги, плошки треугольные, ничего в них удивительного, дерево, глина. Даже уродливые. Наверное, для красоты нужен мрак, так как-то.

И еще одна картина, у окна, на большом грубо сделанном мольберте. Закрыта дерюгой, только верхний правый угол отдернут. Пригляделся: Саныч. Я проморгался – нет, на самом деле Саныч стоит…

– Пойдем отсюда, а? – предложил Саныч.

Я чуть не подпрыгнул – только что на картине его видел, а вот и сам он, и собран, и одет, в носу ковыряется.

– А что такое?

– А ну… – отмахнулся Саныч. – Он всю свою провизию нам собрал. Шубу еще дарил, как озверел просто. Еще за чем-то побежал. А сам на ногах не держится, неудобно такого обжирать. Пойдем.

Я быстро оделся-обулся, попил воды, и через десять минут мы уже шагали по дороге. Саныч молчал, оглядывался часто, точно ждал, что кто-то нас станет догонять. Когда удалились от деревни километров на пять, сказал:

– Сумасшедший попался…

И снова оглянулся.

– Что?

– Сумасшедший, говорю. Всю ночь мне ерунду разную рассказывал.

– Какую?

Саныч пожал плечами.

– Про царей каких-то… Греческих, что ли. Старинных, короче, тогда еще копьями воевали.

– Про царей? – удивился я. – А мне показалось, что про будущее. Я просыпался иногда…

Саныч кивнул.

– Про будущее тоже. Много врал, будущее совсем не такое.

– А какое? – спросил я.

Саныч не ответил сразу, пнул снег.

– Сумасшедший, точно…

– Почему?

– Да, много чего наболтал.

Саныч отмахнулся, стал рассказывать дальше.

– Как зовут, спрашивал. Откуда родом. А я думаю, а зачем ему знать, как меня зовут да откуда родом? Ну и соврал, чужим именем назвался. Зовут меня, говорю, Федор, а родом я из Кирякино, это на востоке. А он только рассмеялся. Не поверил. И вообще, я думал отоспаться, а он как запустился…

Саныч зевнул, продолжил рассказывать.

– Про царя, значит. Не про того, что у нас был, а про совсем древнего, они со щитами бегали, я говорил. Так вот, этого царя со своими дружинниками поставили охранять проход в горах. Вот они и стали охранять. Ты эту историю не знаешь?

– Не. Я когда Грецию проходили, скарлатинил как раз.

– А у нас вообще истории не было, – сказал Саныч со вздохом. – Не все время, конечно, а только в шестом классе, наверное, тогда и пропустил. Хотя мне греки не нравились совсем, у них рабство было…

– Это у римлян, – возразил я.

– Не, у греков тоже, я точно помню. Там они все друг с другом воевали, а потом друг у друга рабов выкупали… А ну его, припадочный просто. И еще надоедливый.

Саныч плюнул.

– У него там картина стоит, ты видел же. Странная картина, люди какие-то непонятные, смотрят как-то… Ну, не знаю… Как завучи. Целая картина одних завучей! Аж пробирает, глаза точно отдельно ото всего нарисованы… Глазастая картина!

Саныч поежился.

– Так вот, люди какие-то. Одеты странно, вроде все в рубахах белых, а если присмотреться, то и нет – из-под рубах другое просвечивает. У некоторых мундиры старинные, у других кольчуги, и в форме тоже есть. И это…

Саныч опять оглянулся.

– Темно, конечно, было… Но они как живые. Словно покачиваются. И сколько их, непонятно, вроде немного, но если долго смотреть… На самом деле, может, и полк. Художники – они как, все такие?

Саныч постучал себя по виску.

– Смотря какие, – ответил я. – Обычно нет. Если природу рисует, реку там или озеро, то с чего ему свихиваться-то? Он наоборот очень нормальный, денег много зарабатывает.

– Этот ненормальный. Ты бы его другие картины видел – ничего не похоже, какой дурак это купит? Я бы и даром такое на стену не повесил. А он пристает – говорит, давай нарисую, вот, говорит, для тебя тут справа местечко есть, в верхнем ряду. А я говорю: "А с чего это я должен тут быть нарисованным?" А он не ответил, стал какие-то краски разводить. И снова про своих царей.

Саныч поскользнулся на раскисшей колее, едва не упал, влип руками в грязь, ругаясь, полез вытирать ладони о сухую траву и о придорожные березки.

– Встань, говорит, как будто ты с копьем! – Саныч вернулся на дорогу. – А я ему говорю: "Как я встану с копьем, если я этого копья никогда не видел?" А он как взбесился, говорит: "Тебе просто никак без копья", затрясся весь, руки задрожали…

Саныч поплевал на ладони и вытер их уже о ватник.

– Ну, я тогда подумал, а чего мне, жалко, что ли? Дядька последнюю краюху отдал, чаем напоил, на печи уложил, а я не переломлюсь ведь, правда? "Хорошо, – говорю, – встану". Ну, встал в угол, рожу как на фотокарточку состроил, ухват сжимаю, стою. А он рисует. Быстро так, и похоже, ну, ты же видел. И звездочку пририсовал.

– А что? – сказал я. – Правильно, что сказал, тебе ведь давно за генерала полагается.

– Да я ему не говорил.

– Как? – не понял я.

– Так. Он когда рисовал, меня вообще ни о чем не спрашивал. И звезду так нарисовал, а я уж не стал поправлять, думаю, пусть, поскорее бы отделаться. Да он там многим звезды пририсовал.

Саныч поежился.

– Сумасшедший, что с него… Ему надо эту картину прятать, если увидят, то виселицу точно обновят. А она у него на самом видном месте. Какая сволочь стукнет – и все, больше не порисует…

Он остановился, ногой топнул, ругнулся гаже, чем когда в грязь попал.

– Что?

– Что-что, пистолеты забыли! – проскрежетал Саныч. – Теперь три километра назад возвращаться!

Глава 6

– Тут дальше осторожнее надо. Совсем уж фашистская территория начинается.

Саныч зевнул.

Фашистская территория ничем не отличалась от нашей. Та же дорога, те же елки. Снег. Такой же белый, как и у нас.

– Тут тропинка. К ключу, вон там, у камней.

Вдоль дороги действительно тянулась тропинка, хорошо протоптана, часто за водой ходят, видимо.

– Ключ целебный, считается, – сообщил Саныч. – Зимой не замерзает. И есть после воды неохота. Потом попьем. Вон видишь сосну? Нам к ней.

Мы направились к сосне, но, конечно же, не прямиком, а вкружную, чтобы следов не оставить. Постояли над ключом, он действительно не замерз, хотя и сделался похожим на ледяного ежа. Над водой поднимался пар, облачка всплывали, мы стояли дольше, чем стоило, и уходить не хотелось.

Попили. Холодная и какая-то железная, весь желудок заполнила, не вода, а еда.

Устроились между невысокими соснами, чтоб нас видно не было, а тропинка чтоб, наоборот, просматривалась.

Саныч достал часы.

– Полвторого, – сказал он. – Как раз.

– Зачем так рано-то? – спросил я. – Можно было поспать.

– В этих делах лучше не спать.

Саныч бережно снял вещмешок, растянул ремешок, начал выкладывать добро. Две большие трехлитровые бутылки самогона, каждая в аккуратной берестяной оплетке для крепости. Пять банок лендлизовской тушенки. Пять пачек махорки.

У меня то же самое: самогон, табак, тушенка.

Для обмена.

Саныч взял банку тушенки, надавил на крышку, жесть не вмялась. Хорошие американцы консервы шлют, лучше бы второй фронт открывали, сволочи.

– Жесть толстая. – Саныч постучал ногтем по банке. – Я блесен нарезал, хотел сегодня за судаком… Ковалец, между прочим, ни разу шарашить не ходил, говорит, что его немцы боятся. Его боятся, а нас не боятся, а? Я, между прочим, в три раза их больше набил, тогда в одном бою четырнадцать штук…

Саныч отставил тушенку, взял за горлышко бутылку с самогоном. Выдернул пробку зубами, плюнул внутрь, заткнул обратно.

– Глебов должен был нас к шоссе отправить, – сказал Саныч. – Мосты щупать. Но не отправил, сюда послал.

Настроение у него было не очень. Прямо скажем, поганое. У Саныча редко такое случается. Я его понимаю. Обидно.

– Так, может, это… – Я кивнул на тушенку. – Пойдем отсюда, а?

Саныч промолчал.

– Скажем, что никто не явился, – продолжал я. – Случается ведь, что не приходят?

– Случается, – согласился Саныч. – Но Глебов велел идти сюда. Значит, придут.

Саныч сказал это голосом, очень похожим на голос командира, – бесспорным.

– Непонятно все равно, – сказал я. – Вот мы, партизаны, шестьдесят седьмой отряд, все как положено. И идем меняться с фашистами. Это как?

– Тут все просто. Фашисты – они… – Саныч задумался. – Они как бы разные. По вредности. Есть те, которых в первую очередь надо бить: эсэсовцы, егеря, летчики, артиллеристы там всякие. А есть другие, не совсем настоящие. Вот взять Сталинград.

– Ну.

– Все настоящие фашисты там сейчас сосредоточены, а здесь у нас всякая мелкая дрянь: полицаи, доходяги германские – те, которых в армию не взяли, одна нога короче другой. Они воевать не очень хотят, нам с ними тоже особо возиться нечего – только патроны тратить. Наше дело копить силы…

Это он произнес не очень уверенно, но тут же поправился, прибавил голосу полагающейся строгости.

– Наше дело копить силы для главного удара, – повторил он.

– Зачем тогда рейды устраиваем? – удивился я.

– Я так думаю, для острастки больше, – ответил Саныч. – Чтобы фрицы не наглели. А потом ты заметь, рейды у нас всегда особые: мост подорвать, или там эшелон, или горючее спалить. Разведка опять же. А управы по селам громить смысла нет.

– Почему?

– Тут просто все… – Саныч поглядел в бинокль. – Просто… Стратегия. Вот, допустим, готовится наступление. Тут мы сидим в кустах и считаем вагоны. Не увеличилось ли количество, не проехало ли больше танков. Взрывать же нам пока ничего нельзя без приказа. И вот наступление началось. Немцы стали по железке силы свежие перебрасывать – вот тут мы и выходим. Эшелоны опрокидываем, мосты взрываем. Это гораздо важнее, чем фельдфебеля косорылого повесить, знаешь ли. Вообще, тут самодеятельности особой не надо…

Саныч продолжал смотреть в бинокль.

– Самодеятельность вредит, знаешь ли… Ну, прибьешь ты десяток фашистов, так они сюда карателей подтянут, зондеров всяких, отряд поприжмут, а то и разбомбят. И когда потребуется эшелоны валить, это уже некому делать будет. Ясно?

– А как же "Убей немца"? – не понял я. – Ты же сам говорил…

– Убей, конечно, – согласился Саныч. – Но с умом. И не сейчас, а потом, чуть позже. Вообще, немца нам лучше не убивать пока. Рано, так Глебов сказал. Нет, если всякая прибалтийская сволочь попадется, или власовцы там, или полицаи, то можно и сейчас – немцы за эти помои не шибко держатся…

Саныч сунул мне бинокль, достал штык, воткнул в снег.

– Конечно, иногда трудно удержаться, – сказал он. – Очень трудно…

– Сам-то ты уже почти семьдесят набил, – вздохнул я.

– Ну, это время такое было. Руководства никакого, понимания тоже… Узко мыслили. Зато сейчас у нас организация, каждый отряд своим делом занят. Партизанский край. Фашисты знают, где наши деревни, и туда не особо суются. По узкоколейке можно на дрезине спокойно ездить, самолеты прилетают, рация работает, лазарет задумываем, дороги под контролем. Полицаи по норам сидят, почти порядок.

Саныч скрипнул зубами, взялся за штык.

Вчера утром он ругался. Кричал, что ему надоело, что он в партизаны поступил не для того, чтобы с фашистами браткаться, что он сейчас пойдет, расскажет Глебову. И пошел, и рассказал, а потом вернулся в землянку совсем уж злой; сказал, что нас посылают шарашить и у меня есть пять минут, что Ковалец свинья, пусть бы сам хоть раз попробовал, сволочь… А сейчас вот мне про партизанскую стратегию рассказывает. Стратег.

– Партизанская война – это тебе не только стрельба, это еще и разложение.

– Что? – не понял я.

Назад Дальше