Юность Маши Строговой - Мария Прилежаева 3 стр.


Связь между жизнью народа и жизнью искусства открывалась перед нею все значительней и яснее. Так Маша пришла к Маяковскому.

"Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо!.."

Разумеется, она читала Маяковского и раньше, в десятилетке. И тогда эти строки ей были известны, но по-настоящему они зазвучали для нее только теперь. Только теперь она поняла: истинное искусство с народом.

В этом ее убеждали книги, над которыми Маша забывала о голоде. Стихи на газетных полосах, которые писались между боями, и, может быть, где-то в окопе, стиснув, как она, зубы, их читал Митя Агапов. Убеждали лекции профессора Валентина Антоновича.

В декабре радио принесло известие: начался разгром фашистов под Москвой.

Маша бежала институтским коридором, готовая кинуться на грудь каждому встречному.

- Под Москвой немцев бьют! Вы слышали? Наши гонят фашистов!

Вдруг она увидела Валентина Антоновича. Он шел навстречу, бледный, в пальто нараспашку, галстук сбит набок, колечки волос беспорядочно спутаны.

- Валентин Антонович! - закричала Маша и всхлипнула.

Он посмотрел на нее незнакомо, откуда-то издали, торжественным взглядом:

- Потрясены? Началось. Вспомните Пушкина. "Хмельна для них славянов кровь, но тяжко будет им похмелье".

Глава 6

Огонек коптилки жалко мигал, черная струйка дыма тянулась вверх. Огонек качался. По углам качались темные тени.

Ирина Федотовна сидела у коптилки, закутавшись в платок. Она не читала, не шила, а просто наблюдала, как тянется вверх тоненькая струйка копоти.

Утром Маша наспех приносила матери ведро воды и убегала в институт. Уходил Кирилл Петрович. Ирина Федотовна оставалась одна.

"Что сегодня может случиться? Ничего. Может быть, принесут письмо".

Иногда действительно приносили письма. Сестра Поля писала из Владимировки, что в деревне много приезжих ребят, эвакуированных из разных городов, в школе прибавилось работы, а по колхозу и вовсе.

Председателем выбрали Дуню Бочарову.

"Давно ли Дуня сидела у меня за партой, русоволосая девочка, бойчее всех решала задачки! - писала Поля. Теперь мы с ней вместе потруднее задачки решаем. Весна далеко, а придет… Мужиков в деревне почти не осталось, вот мы с ней и раскидываем, две бабы, умом. Бывало в моей жизни немало экзаменов, но такого еще не случалось".

"Поля, Поля! - с горькой улыбкой думала Ирина Федотовна. - Ты-то выдержишь и этот экзамен, а уж если кто баба, так, видно, я".

Писал Иван Никодимович с фронта.

Все друзья жили суровой, деловой жизнью.

Кирилл Петрович хмурился, видя пожелтевшее лицо Ирины Федотовны.

- Сходи к врачу. Тебе необходимо полечиться.

Ни он, ни Маша не догадывались, что Ирине Федотовне нужно не лечиться, а изменить свою жизнь, чтобы в нее вошли значение и смысл.

Однажды принесли письмо для Маши. Ирина Федотовна прочитала обратный адрес - полевая почта.

Несколько раз она брала в руки конверт, перечитывала адрес и весь день вспоминала далекий городок и свою юность за зеленым палисадом, где весной цвели вишни и яблони.

Письмоносец дергал у калитки колокольчик. Хриплым лаем отзывался старый пес Каштан. Ириша бежала через сад и у калитки разрывала конверт: "Действующая армия. Кирилл Строгов".

Теперь Маша…

Ирина Федотовна приготовила ужин. Она ждала Машу, хотела даже сходить за ней в читальню.

- Письмо! С фронта, - радостно сообщила она, едва Маша вернулась.

Маша сбросила пальто и быстро подошла к столу.

Ирина Федотовна из деликатности вышла, постояла несколько минут за дверью.

"Теперь можно", - решила она, тихонько толкнув дверь.

Маша сидела у стола, подперев ладонью щеку, и задумчиво рассматривала нераспечатанный конверт.

"Письмо не то", - огорчилась Ирина Федотовна.

Маша качнула головой, словно стряхнув задумчивость, и надорвала конверт.

"Здравствуй, Маша! Пишет тебе с передовых позиций друг твой Сергей Бочаров. Много ребят полегло на защите дорогой нашей столицы Москвы, а я остался невредимым и не тронутым пулей.

Устояла Москва и навеки будет стоять.

Маша, шлют ли тебе вести из деревни Владимировки? Спасибо Пелагее Федотовне: она мне пишет про все новости чаще родных. Мою мать назначили председателем колхоза. Пелагея Федотовна обнадеживает, что дело у нее пойдет хорошо, да и я в своей матери не сомневаюсь ничуть - она без отца нас, четверых, подняла и в общественной жизни мужику не уступит. А все-таки боязно. Ну, правда, Пелагея Федотовна иной раз подсобит, не без этого.

Маша! Помнишь ли ты нашу последнюю встречу? Здесь есть хорошие и геройские девчата, но у меня с ними отношения формальные.

Напиши, если не забыла меня.

С комсомольским приветом

Сергей Бочаров ".

Маша неосторожно вздохнула - коптилка погасла.

- Какая неловкая! - с досадой проговорила Ирина Федотовна, зажигая спичку.

Письмо лежало на столе.

- Очень мне грустно… Дай прочесть, что пишут с фронта.

- Что с тобой, мама? - удивилась Маша.

Ирина Федотовна прочитала письмо, налила Маше чаю.

- Что ты ответишь?

- Напишу: "Милый Сергей, я тоже не забыла тебя и Владимировку", - говорила Маша, задумчиво глядя на огонек. - Напишу, что горжусь им и его матерью. Очень горжусь!

- Как ты сказала? - переспросила Ирина Федотовна, опустив на колени полотенце и блюдечко.

- Что с тобой, мама?

- А если бы ты… если бы, положим, представь себе… - Ирина Федотовна с ожесточением принялась тереть сухое блюдечко полотенцем, - если бы ты вздумала написать ему про свою мать? Нет, интересно, что бы ты написала? Ах, боже мой! Все вы заняты своими делами. Разве вы можете понять!

Маша с грустной улыбкой смотрела на узенький язычок коптилки.

- Очень хорошо понимаю, мама. Я не решалась сказать тебе.

- Скажи! Ты должна сказать. Впрочем, можешь не говорить. Я знаю сама.

- Что ты знаешь?

- Знаю то… - Возбужденно размахивая полотенцем, сама удивляясь своей решительности, Ирина Федотовна призналась, о чем думала, оставаясь одна в сырой, нелюбимой комнате: - Я знаю, что, если бы работала, положим, и у меня было свое дело, а не только семья и не только дом, наверно, все уважали бы меня больше. Даже ты и даже твой отец. Может быть, поздно начинать… Но скажу тебе: я не могу больше так жить, незначительно, пусто.

В окно постучали. Маша, не успев ответить, побежала открыть дверь отцу.

- Папа, папа! - весело закричала она. - Посмотри на нашу чудесную мамочку, которая забастовала и не хочет больше варить нам на обед кукурузную кашу!

- В таком случае, - ответил Кирилл Петрович, - введем трудовую повинность и будем варить по очереди.

- Ты все шутишь, Кирилл! - смутилась Ирина Федотовна. - Кирилл! - позвала она. - Нельзя же так жить, как живу я: пережидать и спасаться.

Кирилл Петрович раздевался у порога. Он так долго возился, что Ирина Федотовна со вздохом сказала:

- Ну что ж. Как бы ты ни ответил, я решила.

Кирилл Петрович подошел к столу, где, по обыкновению, его дожидался остывший ужин из кукурузы, и опустился на стул. Он устал за день безмерно! Ломило больное колено, даже есть не было сил. Хотелось закрыть глаза и молчать.

- Ты права, Ириша. Спасаться стыдно.

- Слышишь, Маша! Я знала, как ответит твой отец.

В этот вечер в домишке под дырявой кровлей на окраине города долго горела коптилка. Ирина Федотовна и Маша до поздней ночи вели разговор.

Глава 7

Старостой третьего русского был Юрий Усков. Этот шумный, веселый, с широким носом и быстрыми глазами юноша отличался таким неугомонным характером и такой жаждой общественной деятельности, что ни одно событие в институте не обходилось без его участия.

Юрию до всего было дело. Он знал всех в институте, и его все знали. Он устраивал эвакуированных студентов в общежитии, раздобывал им талоны на питание или ордера на обувь, организовывал воскресники по оборудованию госпиталей, публичные лекции. Он же выполнял сложные обязанности посредника между деканатом и курсом.

При всем том Усков уйму читал. Голова его полна была цитатами, он сыпал ими на каждом слове. Все изречения, которые казались ему примечательными, Юрий выписывал в отдельную тетрадь и носил ее в толстом, плотно набитом портфеле.

Юрий Усков не призывался, потому что в детстве повредил на футболе правую руку, которая осталась короче левой и плохо двигалась в плече. Зато левая его рука почти непрерывно жестикулировала.

Девушки-третьекурсницы звали Ускова Юрочкой и весело с ним дружили, но с Машей у курсового старосты дружбы не получалось. Из-за Маши у Юрия Ускова поколебалось доверие и к Валентину Антоновичу: профессор, по мнению старосты третьего русского, занял в конфликте неправильную позицию.

Конфликт произошел на первом занятии семинара по Толстому, когда между студентами распределялись работы. Усков заявил, что давно облюбовал тему, наполовину обдумал, готов работать день и ночь и близок к выводам, в высшей степени интересным и новым.

Он с таким жаром говорил о желании писать доклад о "Севастопольских рассказах" Толстого, что никто не пытался оспаривать у него эту тему. Вдруг при общем молчании Строгова сообщила, что и она намерена работать над "Севастопольскими рассказами".

- Я думал, для вас не имеет значения, выберете ли вы ту или иную тему, а мне очень важно взять именно эту, - сказал Юрий с достоинством.

- Мне тоже важно. Может быть, даже важнее, чем вам.

- Прошу объяснить, - холодно предложил староста курса, зная наверное, что Строгова не сможет привести, подобно ему, столь красноречивые доказательства своих прав.

- Я должна взять эту тему, - настойчиво повторила она.

И - всё. Никаких объяснений.

- Почему? - спросил Валентин Антонович.

Вдруг он вспомнил Москву, бомбоубежище, Митю Агапова, как Митя вытащил из сумки книгу - это были "Севастопольские рассказы" - и как печальны и нежны были у Маши глаза.

- Послушайте, - шутливо обратился он к Ускову, - вам не хочется иногда по-рыцарски уступить девушке стул или, скажем, тему?

Усков от возмущения вспыхнул.

Ни стулья, ни темы он не намерен уступать никому! Он отвергает с презрением рыцарские предрассудки средневековья.

У Валентина Антоновича пропала охота шутить.

- Придется решать вопрос так: над темой будут работать двое - Строгова и Усков.

Ускова не устраивало подобное "беспринципное" решение вопроса. Он помрачнел. И несколько дней происходила путаница с аудиториями, куда-то затерялось расписание педагогической практики, преподавательница иностранных языков пожаловалась в деканате, что на третьем русском не деловое настроение.

Наконец Усков сделал попытку договориться со Строговой.

- Слушай, - сказал он вполне мирным тоном, - откажись все-таки от этой темы. Какой интерес работать вдвоем над одним и тем же? Я не спорил бы, но у меня, понимаешь, обдумано. Меня страшно увлекла эта тема. Неужели ты в самом деле не можешь отказаться?

Маше не хотелось огорчать Юрия; она охотно отказалась бы от чего угодно, но не от "Севастопольских рассказов".

- Нет, не могу, - повторила она с сожалением, однако твердо.

- Ах, так! - Юрочка вспылил и покраснел от досады. - Тогда объясните, по крайней мере! Я хочу знать мотивы.

- Да нет, что ж объяснять!

Усков смерил Машу враждебным взглядом. Девушка в закрытом коричневом платье. Светлые, зачесанные назад волосы. Неожиданно черные яркие глаза. Грустные губы.

Невольно он взглянул на свои рыжие, давно не чищенные ботинки - вместо шнурков они были затянуты бечевками.

Юрочке захотелось курить.

Поставив к ногам огромный, почти "доцентский" на вид портфель и скрыв таким образом ботинки, он вытащил левой рукой из кармана кисет.

- Прекрасно! - произнес он язвительно. - Посмотрим, что вы сделаете с "Севастопольскими рассказами". Уступаю. Пишите. Я-то справлюсь и с другой темой.

Он дымил из самокрутки, пока Маша не ушла. Тогда он поднял с полу портфель и еще раз огорченно осмотрел рыжие ботинки с бечевками.

"Любопытно, что останется от вас, товарищ Строгова, когда я выступлю оппонентом", - успокоил он себя, решив заняться новой темой.

Однако все "солидные" темы были разобраны, оставались эпитеты в творчестве Толстого. К эпитетам у Юрочки душа не лежала. Поэтому, может быть, он не мог подавить неприязнь к Маше Строговой.

"Вы читаете много, не спорю, - думал Усков, видя Машу в читальне, - но я не уверен в том, что у вас самостоятельный ум. "Что ему книга последняя скажет, то на душе его сверху и ляжет". Что же до семинарской работы, воображаю, какие там будут открытия!"

Так убеждал себя Усков в ограниченности Строговой и рад был бы случаю убедить в этом своих однокурсников. Случай представился раньше, чем он ожидал.

Дело в том, что Маша совершенно забросила старославянский.

На столе под зеленым абажуром лежала единственная тоненькая книжечка - "Севастопольские рассказы". Маша по нескольку раз перечитывала каждую строчку. Какая-то огромная, не известная ей раньше правда открылась и поразила ее своей простотой. Эти далекие люди - капитан Михайлов, Праскухин и Козельцовы, особенно Володя, у которых были обыкновенные чувства, иногда мелкие, иногда высокие, - стали живыми для Маши. Все, что пережил Володя Козельцов, мальчик, погибший на Малаховом кургане при обороне Севастополя в августе 1855 года, - все, что он испытал, было близко, понятно, как будто пережито ею самой. Чем бы Маша ни была сейчас занята, в глубине ее души совершалась скрытая работа, что-то большое поднималось и зрело в ней, и никогда-никогда прежде не любила она жизнь с такой силой!

Маша оперлась на кулак и задумалась.

Это было на первом курсе, в начальные месяцы занятий, когда первокурсники знакомились с институтом, присматривались друг к другу, сближались.

В стенах аудиторий бушевали веселые и грозные споры. В сущности, это были не споры: о Маяковском ли шла речь, о новой скульптуре Мухиной, о картинах Левитана или о профессии учителя (институт готовил учителей), возникал ли долгий, трудный разговор о философии - то была борьба не друг с другом, а с тем жестоким, непостижимо чуждым миром, который существовал наперекор юности.

Он не только существовал - в те дни он начинал наступление: первые танки фашизма двинулись на Польшу.

В первые же недели учения в институте Маша сдружилась со многими из однокурсников. Среди них был и Митя Агапов.

Темноволосый студент с продолговатыми глазами и крупным решительным ртом держался спокойней и тверже своих однокурсников, когда ему приходилось участвовать в обмене суждениями. Не мудрено: он до вуза работал и был на три-четыре года старше вчерашних десятиклассников.

Маша скоро заметила: Агапов почти все свое время отдает подготовке к философскому семинару. Он прочитывал груды книг по философии.

- Ты отстанешь по другим курсам, - благоразумно предостерегла Маша.

- Ничего, - улыбнулся Агапов, - остальное я подгоню, когда будет нужно. Сейчас мне важно это.

- Почему? - спросила Маша, разглядывая книги: Фейербах, Гегель, Маркс и Энгельс, Чернышевский, Белинский и Герцен, Ленин.

- Меня заинтересовало, что русская философия развивалась в борьбе с западным идеализмом, - ответил Агапов. - Я хочу уяснить наш спор с идеализмом.

Маша с нетерпением ждала доклада Мити на семинаре.

В первой самостоятельной работе студента ощутимей, чем раньше, и наглядно для всех проявилась способность Агапова выделять основные, важные линии и с решительной логикой доказывать ту идею, во имя которой и писалась работа. Он читал свой доклад, но иногда, отложив рукопись и немного прищурив глаза, словно стараясь что-то увидеть, начинал говорить.

"Диалектика Гегеля направлена в прошлое, диалектика Герцена устремлена в завтрашний день". Вся его работа неопровержимо говорила о том, что русская философская мысль была смелой, освободительной мыслью, и безнадежно трусливым выглядел рядом с ней немецкий идеализм.

…В тот вечер после доклада они долго бродили по улицам. Митя был возбужден, разговорчив.

Они забрели в один из кривых арбатских переулков: деревянный особняк с колоннами, липовый сад за забором - весной там, может быть, распускались фиалки.

- Вообрази, что мы с тобой живем в начале девятнадцатого века, - сказал Митя, остановившись возле дома.

- Ах, ни за что! - воскликнула Маша.

Она искренне испугалась. Митя рассмеялся:

- Да я тоже ни за что! Но ты хотела бы жить при полном коммунизме?

- Да, - согласилась Маша, - и сейчас и тогда.

Митя задумчиво сказал:

- Я люблю нашу страну и горжусь тем, что она - разбег в будущее.

- Люблю за все, - ответила Маша.

Они постояли около старого дома…

"Что же я делаю? - вздохнула Маша. - Нужно работать, а я вспоминаю и вспоминаю, а работа стоит".

Но это было неверно.

Как когда-то Митя, уясняя спор материализма с идеализмом, решал вопросы своего собственного отношения к жизни, так теперь для нее наступила та же пора.

Казалось бы, что тут решать - пиши спокойно доклад о Толстом.

Но если этот доклад - исповедь взглядов на жизнь и искусство, писать спокойно нельзя.

Маша не знала, как взяться за дело.

Но вот сознание осветила догадка, еще неясная, смутная, но уже чем-то счастливая.

Толстой показывает народ, когда в нем раскрывается основное, и тогда понимаешь, что народ велик…

Мысли Маши летели. В чем же цель и сила искусства? Не в том ли, чтоб увидеть народ в самый трудный, высокий период истории?

Маша так углубилась в размышления, что не замечала никого вокруг, не замечала она и Ускова, который сидел невдалеке и время от времени поглядывал на нее поверх внушительного сооружения из книг, возвышавшегося перед ним на столе.

Юрий тоже работал над докладом. С любознательностью истого ученого он решил подвергнуть исследованию все высказывания и труды об эпитете, имевшие когда-либо место. Необходимо уяснить, что в этой области науки о литературе было сделано до Юрия Ускова.

Юрочка предполагал, что сделано не все, и это его ободряло. Но то настроение радости и волнения, которое овладевает человеком, когда работа становится его жизнью, - это настроение не приходило. Юрий смутно догадывался, что идет каким-то неверным путем.

"Если ты пишешь научный труд, у тебя должна быть идея", - думал он. Он мог бы обратиться за помощью к профессору.

Но нет! Взял тему и справится сам. Во что бы то ни стало!

Однако пока дело шло плохо, и так как во всем была повинна Строгова, неприязнь к ней не убывала, а росла. Ее присутствие в читальне мешало Ускову сосредоточиться. Он заметил, что перед Строговой лежит книга, но она смотрит не столько в книгу, сколько на зеленый абажур.

"Интересно, какой это будет научный доклад и что она собирается высмотреть в абажуре?"

Юрочка злорадствовал. Хотя работа сегодня не спорилась, он досидел в читальне до закрытия и захлопнул объемистый том в ту самую минуту, когда Маша поднялась, чтобы уйти. Он догнал ее в вестибюле.

Назад Дальше