- Не знаю. И обсудить, скажем, с ребятами этот вопрос не решаюсь. Потому что тут такие тонкие категории, что ли, чувства. Трогать их нельзя. Даже и с добрыми намерениями. Не всякий себе в нутро лезть позволит. А тем более такой паренек, как Виктор Шагалов - увлекающийся, пылкий, самолюбивый.
- Ну, с ним попросту поговори.
- Только если сам придет. Странные вы все-таки человеки. Поговори, обсуди, воздействуй!.. А если индивидуум не хочет, чтобы с ним говорили о его сокровенном, что он, может, от самого себя прячет? Еще, чего доброго, Шагалова на педсовет вызовут. Ума хватит!
- Ну, а как учителя ко всей этой истории относятся?
- По-разному. Кто открыто возмущен, а кто, может, и возмущен, да ведь с завучем работать! Да и своя рубашка…
- Фаина Васильевна все болеет?
- Болеет.
- Надо бы навестить. Я ведь у нее учился.
- Слушай, Вика, может, она предотвратит катастрофу? Ведь это ж катастрофа, если парня на педагогическом совете допрашивать начнут!
- Я пригласила вас, чтобы поговорить, - сказала Фаина Васильевна.
Петр Анисимович сидел прямой, строгий.
- Девятый "в" волынит, Фаина Васильевна, - сказал он деревянно. - Если этот факт дойдет до вышестоящих организаций, будет чрезвычайный скандал. Всем придется отвечать. Немыслимо, чтобы в советской школе дети устраивали - страшно сказать - по сути дела забастовку.
- То есть?
- Они молчат на уроках. Их вызывают к доске, а они молчат. Все. Налицо нездоровый сговор. Что-то мы тут проморгали.
- Чего же они требуют?
- Хм… Требуют!.. Они не смеют ни-че-го требовать. На пустую парту повесили плакат: "Здесь сидели и будут сидеть Шагалов и Веселов". Или что-то в этом роде. Я приказал немедленно снять. Техничка сняла. Они повесили другой.
- Петр Анисимович, вам не кажется, что вы сами создали этот конфликт?
- Не понимаю.
- Нельзя было читать интимное письмо по радио.
- Позвольте. Это мое педагогическое право.
- Кроме педагогического права наказывать, есть еще и педагогическая обязанность щадить. Щадить ребячьи чувства и ребячьи души.
- Ну, знаете! Так мы далеко уйдем в педагогике, если всерьез будем воспринимать всякие записочки, шепотки, альбомные стишки. В нашу эпоху, когда все…
- Все, что вы намерены сказать дальше, я читала в газетах, Петр Анисимович, - перебила его Фаина Васильевна и слабо махнула рукой. Говорить было трудно. По телу разливалась предательская слабость. А говорить надо. И надо держаться. - Мне трудно спорить с вами. Я больна. Прошу вас немедленно вернуть в школу Шагалова и Веселова. Я не прошу вас извиниться перед Шагаловым, потому что понимаю, что вы этого не сделаете. Для того, чтобы извиниться перед учеником, надо иметь человеческую душу и человеческое сердце. У вас их нет. Но отменить свое решение о недопущении к занятиям вы должны. Понимаете? Обязаны.
Петр Анисимович уставился на Фаину Васильевну с любопытством.
- Я не могу понять одной вещи: ведь вы на больничном листе, какое вам до всего этого дело?
Фаина Васильевна закрыла глаза. Сердце начало биться глухо и медленно, будто что-то мешало ему. "Держаться, держаться!"
- Прошу вас, уйдите. Мы договорим… в другой… раз.
- Пожалуйста, - Петр Анисимович поднялся со стула. - Вопрос с Шагаловым и Веселовым я попытаюсь замять. Мне так же не хочется скандала, как и вам, хотя все это плоды вашего воспитания. Я в школе человек новый. До свидания.
Фаина Васильевна не видела, как он вышел. Потолок начал опрокидываться, сползать на стену. Солнце померкло, все перемешалось. Сердце билось где-то у самого горла.
Виктор протянул Плюхе двухкопеечную монету:
- Сбегай.
Плюха сморщился. Он сидел на диване, сложив руки на груди крест-накрест и съежась, словно ему было холодно. Шестой раз Виктор гонит его звонить. К чему? Все равно ее нет дома. И известно, что она не ночевала дома. Ушла. Не иголка. Найдется. Плюха нехотя поднялся с дивана.
- Что я, казенный?
- Давай, Плюха, давай.
Виктор хмурился. На Плюху не глядел, будто Плюхин вид причинял ему страдание. А вид у Плюхи был самый обычный и даже не растерянный. И даже не огорченный, хоть и не пустили в школу, и денег на новые лампы добыть негде. У родителей не попросишь - совестно. И так еле сводят концы с концами.
Плюха пожал плечами, нехотя поплелся к двери.
Когда он ушел, Виктор бесцельно побродил по комнате, подошел к радиоле. Поднял крышку, пощелкал выключателями. Зажегся зеленый глазок. Виктор открыл ящик комода, где аккуратно в деревянных гнездах стояли грампластинки. Достал одну. Протер суконной тряпочкой. Бережно поставил на диск. Пластинка завертелась, на поверхности заиграли тонкие светлые блики. Очень осторожно Виктор опустил на нее иглу. Мягко зазвучали домры, тренькнули балалайки, высокий мужской голос запел:
Вдоль по улице метелица метет,
За-а-а метелицей мой миленький иде-ет.
Ты постой, посто-о-о-ой, красавица моя-а.
Дозволь наглядеться, радость, на тебя.
Ты посто-ой, постой, красавица моя…
Голос был чистый и сильный. Виктор склонил голову, вслушиваясь. Пел отец. Виктор не помнил его. Вернее, помнил очень смутно. Он умер, когда Виктору было четыре года. Он умер, а голос его остался жить на нескольких пластинках. Мать иногда, редко-редко, ставила их в проигрыватель. Сидела не шевелясь, слушала, и глаза ее останавливались, теряли блеск. В такие минуты Виктор жалел мать и сердился на высокий чистый голос, причинявший ей страдания, и не понимал его. Голос не доходил до души, до сердца, не тревожил. А только вызывал досаду. Потому что мать потом становилась молчаливой, и горькие морщины ложились возле ее рта. А однажды Виктор слышал, как она всхлипывала в темноте и вздыхала. И виноват был голос.
Потом, когда Виктор подрос, он как-то днем, когда был один, поставил пластинку, несмотря на строгий запрет. Потом поставил другую, третью… Потом снова первую. Он слушал и думал о матери и о себе, о том, что мать очень любила отца, если до сих пор голос его находит отклик в ее сердце. И о том, что счастье человеческое не только в вечной улыбке. Что есть на свете, кроме радости, и печаль. И если бы не было ни печали, ни боли, ни утрат, люди разучились бы радоваться, потому что радость и печаль стоят в жизни рядом, оттеняя друг друга. Мысли были смутными, не мысли - догадки. А голос отца, чистый и глубокий, выводил привычную мелодию.
В тот день вечером Виктор попросил мать поставить пластинки с папиными песнями. Мать очень удивилась, но пластинки поставила. Как завороженные смотрели они на черный, пересеченный тонкими бликами диск, будто ждали, что вот-вот возникнет на нем лицо певца. И у матери в глазах появилась знакомая печаль, но не надолго, потому что Виктор обнял ее за плечи, и она улыбнулась ему.
С того вечера мать разрешила Виктору ставить пластинки, когда ему захочется. Но он не злоупотреблял разрешением. Он ставил их только тогда, когда голос отца становился ему нужным сейчас же, немедленно. Когда было трудно и что-то не ладилось. Когда пришла любовь и все в нем сдвинулось с места, пошло вкривь и вкось, и мир вокруг будто обновили, и не знаешь, как быть с ним, с обновленным, удивительным миром!
Виктор слушал знакомый голос и думал об Оленьке. Как теперь все сложится? Где она? Ведь он обвинил ее в предательстве, сам тому не веря. Какую боль должна была причинить ей несправедливость!
Перед глазами маячило бледное огорченное лицо ее и синие укоряющие глаза. Сквозь землю готов провалиться.
Даже если она его поймет и простит, разве будет все так, как прежде?
"Подумаешь! Из школы выгнали! Да и сам не пойду, пока там этот…"
В дверь постучали.
- Да! - Виктор протянул руку, чтобы снять звукосниматель, оглянулся на дверь и замер.
В дверях стояла Оленька.
И в то же мгновение ветер за окном прорвал пелену туч, в окно хлынуло солнце. Виктору показалось, что он бредит. Он смешно зажмурился и потряс головой. Оленька не исчезла.
- Здравствуй, Витя, - сказала она.
И Виктор понял, что случилось невероятное: пришла Оленька, Оленька, Оленька пришла. Он шагнул к ней.
- Здравствуй.
Оленька вошла в комнату, осталась стоять посередине.
- Раздевайся. Садись.
- Я на минуту. Мне надо… Я… - забормотала Оленька, расстегивая пуговицы.
Виктор помог ей снять пальто. Повесил на гвоздик возле двери. Не хотелось выносить его на вешалку в коридор. Не хотелось, чтобы из глаз исчезало хоть что-нибудь, принадлежащее Оленьке.
- Я ни в чем не виновата. Это мама…
- Знаю.
- Знаешь?.. Вас с Плюхой из школы выгнали?
- Ерунда. Как сказал младший лейтенант, "за отсутствием состава преступления"…
- А я из дому ушла. Глупо?
- Не знаю. Наверно.
Виктор открыл ящик стола, достал оттуда несколько листков и протянул Оленьке.
- Вот, возьми… Твои…
Оленька узнала письмо и стихи. Посмотрела на Виктора благодарно.
А пластинка все крутилась и крутилась, тоненько шипя.
- Сними пластинку.
Виктор бросился к радиоле. Снял пластинку.
- Что это? - спросила Оленька.
- "Метелица". Папа поет.
- Твой папа? Поставь, пожалуйста.
Виктор заколебался. Но ведь Оленька просит!
И снова в комнате зазвучал мужской голос. Оленька слушала. А Виктор смотрел на нее и думал о том, что вовсе не солнце ворвалось в окно. Оленька принесла тепло и свет.
Дверь открылась, и вошел Плюха. Сказал громко:
- Зря ходил, нет ее до… - увидел Оленьку и замер с открытым от удивления ртом.
Так они и дослушали пластинку втроем. Когда она кончилась, Оленька повернулась к Плюхе:
- Здравствуй, Веселов.
- Здорово. Нашлась? А он меня шесть раз к автомату гонял. Лыцарь!
- Плюха!
- Чего - Плюха? Факт! А факт - штука упрямая… М-да… Ну, я пошел.
- Куда? - спросил Виктор.
- Дела, знаешь.
- Не треплись.
Плюха надул щеки и вдруг пропел:
Уйду с дороги, таков закон.
Третий должен уйти.
Оленька и Виктор рассмеялись.
- Садись, - сказал Виктор. - Садись, собрат по несчастьям.
Лева застал их мирно обсуждающими таинственные сигналы из космоса, о которых сообщали газеты.
- Я не помешал?
- Нет, что ты! Заходи, Лева, - обрадовался Виктор. Ему было приятно, что Лева застал у него Оленьку.
- Хорошо, что вы все здесь. Ты почему не была в школе?
- По глупости и слабости, - ответила Оленька.
- Понятно. А вас приказано допустить к занятиям. До решения педагогического совета. А вообще-то бояться нечего. Все правильно.
- Ага! - воскликнул Плюха. - Хорошо, что я своим предкам ничего не сказал. А то бы, выходит, зря всыпали.
- А я маме скажу, - задумчиво произнес Виктор. - Скажу все, как было. - Он посмотрел на Оленьку. - И про письмо, и про стихи, из-за которых сыр-бор разгорелся. Верно? Чего прятать? Нечего прятать. А если кто слово скажет!.. - Виктор сжал кулак и угрожающе потряс им над головой.
- Точно, - подтвердил Плюха. - И я добавлю! - Он сжал свои тяжелые рыхлые кулачищи.
- Не будут смеяться, - сказал Лева. - Собственно, над чем смеяться? Мой дед сказал, что тут не плакать надо, а радоваться, если у людей любовь. Извините.
Оленька покраснела, но не отвернулась.
Лева рассказал, как по закону скелета была устроена молчанка. И как пришел Петушок, но так и не смог воздействовать на ребят.
- Кто-то ему рассказал про закон скелета, так он раскричался: "тайное общество", "организованное хулиганство"! Обещал принять строгие административные меры.
- И откуда у людей такая жестокость берется? - спросила Оленька, болезненно морщась.
- Не знаю, - сказал Лева. - Скорее всего - от внутренней некультурности.
- А я думаю, что борьба за существование. Он боится за свою должность, за свою зарплату. И готов выслуживаться как попало! - сказал Плюха.
- Может быть, он продукт эпохи? - сказал Виктор. - Безобразное, рожденное рядом с прекрасным?
- Во всяком случае, это ужасно - жестокость, жестокосердность, - вздохнула Оленька. - Я пойду, мальчики. Мама, наверно… - Она не закончила фразы, направилась к висящему на гвозде пальто.
Виктор опередил ее, помог одеться. Оленька кивнула всем и ушла. А солнце в комнате осталось и грело ласково, по-весеннему. Ребята с минуту помолчали. Потом Виктор сказал:
- Я ее очень люблю. Понимаете? Раньше я бы этого не сказал, а теперь - не боюсь. Любовь не надо прятать, за нее надо драться. Драться!
Друзья понимающе кивнули.
Дверь открыл отец.
- Здравствуй, па, - сказала Оленька, проходя мимо него в переднюю.
- Здравствуй, - лицо отца было хмуро.
"Очень сердит", - подумала Оленька и вздохнула.
- Что ж ты стоишь?
- Я не стою, - она стала снимать с себя пальто медленно-медленно. - Я была у Фаины Васильевны.
- Известно.
Оленька наконец повесила пальто на вешалку. Куда идти? К себе или в столовую?
Алексей Павлович угадал ее мысли.
- Иди к маме. Она тут чуть с ума не сошла.
Оленька покорно пошла в столовую. Мать сидела в кресле, прижав руки к груди. Глаза у нее были вспухшие и растерянные.
- Здравствуй, ма, - сглотнув, сказала Оленька.
Елена Владимировна молча протянула к ней руки и вдруг заплакала.
- Я дура, Оленька. Я определенная дура. Только я хотела… хотела… тебя… уберечь…
- Лена, - повысил голос вошедший вслед за Оленькой Алексей Павлович.
- Хорошо, Алеша, хорошо… Я… не… не буду…
Оленьке стало жаль мать. Ну конечно же, она хотела добра. Надо было ей все рассказать, объяснить. А не уходить очертя голову.
- Прости меня, мамочка. Это было глупо.
- Хорошо, хорошо…
Оленька уткнулась в ее плечо и готова была сама разреветься.
- Организуем соленую Ниагару? - сердитым голосом сказал Алексей Павлович. Но сердитым был только голос, Оленька поняла, что он не сердится. - Отклейтесь друг от друга, девочки. Давайте-ка поговорим.
- Не надо, па. Все понятно. Молодости свойственно ошибаться, - сказала покорно Оленька.
- В школе ты тоже, видимо, не была?
- Нет.
- Что же ты думаешь делать дальше?
- Пойду в школу.
Ответ обезоружил Алексея Павловича.
- Ага. Проясняется. А письма эти страшные где?
- У меня.
- Если не хочешь, можешь мне не показывать.
- На, - Оленька протянула отцу листки.
Алексей Павлович ваял их и, все еще хмурясь, начал читать. И по мере того, как он читал, лицо его менялось, таяли морщины, веселели глаза.
- Так. Хм… И что же ужасного ты в них нашла, Лена?
Елена Владимировна посморкалась в носовой платок и не ответила. Она и сама не могла вспомнить, что напугало ее. И почему она так встревожилась, и побежала советоваться, и наделала столько глупостей.
- Вот так, девочки. Таким путем, - насмешливо сказал Алексей Павлович. - Ну, а с автором ты нас познакомь поближе.
Оленька кивнула, взяла листки и ушла в свою комнату. Там она села на диван и вдруг засмеялась, тихо, без видимой причины. Потом заглянула в зеркальце, сказала сама себе:
- Смех без причины - признак дурачины.
И снова засмеялась.
Петр Анисимович возвращался с педагогического совета пешком. Он шел прямой, заложив руки за спину, ступая прямо в лужицы на панели.
Педагогический совет был бурным. Выступили, кажется, все, даже новенький литератор, этот мохнатый желторотый оболтус, только что окончивший институт. Странные люди - учителя. Не понимают простых и ясных вещей. Все пытаются усложнить. Лезут в дебри психологии. Зачем? Василиса Романовна просто заявила, что, мол, завуч - чужого поля ягода и работать так дальше нельзя.
Странные люди.
Конечно, он со всей партийностью и принципиальностью отстаивал свои позиции. И как будто произвел благоприятное впечатление на инструктора райкома. Во всяком случае, она не выступала "против", хотя не выступала и "за". Отмолчалась.
В общем-то, неприятно. И все-таки он считает себя правым. Нельзя отпускать вожжи в таком ответственном деле, как воспитание подрастающего поколения. В райкоме это поймут.
Но и работать дальше в этой школе будет трудно. Надо просить перевода в другую. А тут пусть Фаина Васильевна играет с детьми во взрослых. Пусть нянчится с этими любовями и прочей мерихлюндией. Время покажет, кто из них прав. Время покажет.
Ныло сердце, то ли от усталости, то ли оттого, что не поняли его, и вот идет он один, чужой всем этим педагогическим хлюпикам. И обидно, что не нашлось ни одного человека, который бы понял его. Разве что Александр Афанасьевич. Но тот уже на пенсии - и от него мало пользы.
Дома тесть сидел на кухне с Костей и какой-то миловидной девушкой. Где-то он ее видел? Кажется, да, а может быть, и нет. Таких миленьких лиц много.
- Ну, Петруха, - сказал старик развязно. - Радость у нас. Костик женился.
"Опять он называет меня Петрухой", - сердито подумал Петр Анисимович и, поведя плечами, направился к двери, и только тут до него дошел смысл сказанного стариком. Он остановился, повернулся всем корпусом к тестю:
- Вы что-то сказали?
- Костя, говорю, женился, - повторил тесть.
- Какие у вас дурацкие шутки, папаша.
- Он не шутит, папа. Вот Люся, моя жена.
Петр Анисимович провел рукой по лбу и, ничего не сказав, вышел.
Когда Фаина Васильевна пришла в школу, ребята встретили ее радостно, а она шла по коридору все такая же строгая, в глухом черном платье, только была чуть бледнее, чем обычно.
На большой перемене она зашла в девятый "в".
- Ну, вояки? Отличились, нечего сказать! Взрослые люди! Какую же экзекуцию применить к вам? Или вы считаете, что все ваши художества за время моей болезни могут остаться безнаказанными?
Ребята почему-то улыбались.
- А усилитель мы починили, - сказал Плюха.
- Да? - насмешливо переспросила Фаина Васильевна. - А я собралась уже мастера вызывать из ателье.
- Фаина Васильевна, - сказал Лева. - Мы боролись за справедливость, как умели. Может быть, и не так, не теми методами. Что ж, мы люди, а людям свойственно ошибаться.
- И исправлять свои ошибки, - добавил Виктор.
- Так-так, Шагалов. Ну что ж, будем исправлять ваши ошибки вместе. Скажите честно, Иван Иванович в этом был замешан? - Она кивнула на скелет.
- Был, - ответила Лена Колесникова.
- Я так и предполагала. Так вот, друзья, сделаем так. Пусть Иван Иванович отдувается за всех. Передадим его в кабинет биологии. Кстати, он там нужнее.
Ребята молчали, а Фаина Васильевна кивнула и ушла.
- Эх, - вздохнул Плюха. - Жалко Ивана Ивановича. Хороший был человек, хоть и не подсказывал…
- Предлагаю сделать так: Ивана Ивановича отнести в кабинет биологии самим. И без лишнего шума, - сказала Лена Колесникова.
Кое-кто стал возражать.
- Ставлю на голосование. Кто "за"? Кто "против"? Иван Иванович?
Иван Иванович безмолвствовал.
- Закон скелета! - сказала Лена, поднимая большой палец.
- Закон, - дружно ответил класс.