Елена Владимировна прикрыла дверь, постояла возле нее. А все-таки Оленька что-то прятала. Какую-то бумажку. И снова ею завладела тревога. Который раз! Наверно, так и должно быть, что мать вечно тревожится, и теряет покой, и ворочается по ночам, отгоняя видения завтрашнего дня. И сердце ее томится неясным предчувствием разлуки и все надеется, что девочка останется девочкой и никогда и ни с кем не придется делить ее судьбу.
Оленька открыла стол, достала из нижнего ящика толстую тетрадь в черном ледериновом переплете, полистала ее и, дойдя до чистой страницы, написала:
"Сегодня В. передал мне письмо. Я хочу быть самой доброй, самой умной и самой красивой. Для него. И никого не огорчать. Пусть люди будут счастливы. Все, все".
Утром, после того как Оленька ушла в школу, Елена Владимировна несколько раз подходила к двери в ее комнату. Стояла, прислушивалась, будто в пустой комнате кто-то мог быть, но входить не решалась.
Оленька уходит куда-то… Возвращается поздно… Была в кафе!.. Вчера что-то прятала. Определенно что-то прятала. У нее появились тайны. Она что-то скрывает. Раньше этого никогда не было.
У Елены Владимировны такое ощущение, будто дочь отдаляется, уходит. Кто-то взял ее за руку и уводит. А она ведь девочка еще, чистая, доверчивая, ребенок еще! Куда ее уводят? Кто? Куда идет она? Одна, без матери! Надо узнать, что она прячет. Обязательно узнать. Может быть, все выяснится, может быть, и страхи напрасны?
Елена Владимировна стоит у двери, а войти не решается. Может быть, благоразумнее не лазить в чужой столик, за чужими тайнами…
То есть как это чужой, чужие? Это ее дочь, родная дочь, кровиночка. Она выносила ее, вынянчила на руках. Она отдала ей себя, всю себя, свою молодость, свою жизнь, свою любовь. И если с дочкой случится беда - это ее беда. И она никогда, никогда не простит себе, что не вмешалась, не остановила вовремя.
А кто сказал, что время вмешаться? Может быть, благоразумнее ждать?
Ждать? Чего? Беды?
Елена Владимировна взялась за медную ручку. Холод ожег пальцы. Дверь открылась без скрипа. Елена Владимировна шагнула к письменному столу, потянула на себя дверцу тумбочки. Она не подалась, оказалась запертой на ключ. Никогда, никогда раньше Оленька не запирала стола. От кого запирать?
Елена Владимировна судорожно, как слепая в незнакомом месте, стала шарить по столу в поисках ключа.
Не найдя его на столе, принялась за стеллаж, стала переставлять книги и предметы на нем с места на место. Руки стали торопливыми и непослушными. Из дрожащих пальцев выскользнул краб. Брызнули осколки его стеклянного колпака. Елена Владимировна вздрогнула, беспомощно прижала руки к груди.
Да что ж это! Хоть бы Алеша был дома. От отца она не посмеет прятаться! От отца она не закроется! Елена Владимировна с обидой посмотрела на запертый ящик, будто в нем спряталась от нее сама Оленька.
Что ж делать?
Елена Владимировна стала перебирать мысленно знакомых, с кем бы можно было посоветоваться. И ни на ком не могла остановиться. Она уже пришла было в отчаяние, но неожиданно вспомнила о старом учителе Александре Афанасьевиче. Он на пенсии. Он много работал с детьми. Оленька у него училась. Оленька считает его скучным, но какое это имеет значение? У него - многолетний опыт. Он поймет, поможет.
Плюха поджимал губы, точь-в-точь как учительница по математике Василиса Романовна. Лицо у него при этом становилось еще более одутловатым, а нижняя губа почти совсем скрывалась под верхней.
Виктор изредка поглядывал на него, слушая объяснения математички, и аккуратно списывал с доски решение задачи.
Плюха тоже писал. Виктор видел, как он поставил скобки не там, где надо, хотел подтолкнуть его локтем, но сдержался. Вообще с Плюхой что-то творится. Никогда у него не было такого неприступного вида, никогда он не поджимал губ.
- Как тетино здоровье? - спросил Плюха Виктора на перемене.
- Спасибо, получше.
- Эх ты, - вздохнул Плюха. - Я тебя в кино видел… С тетей…
Виктор закусил губу:
- Ладно, Плюха… Ну, был в кино. Ведь не маленькие ж мы!
- Конечно. Только зря ты тетю приплел. Сказал бы, и все. А то: "тетя больна", "вирусный грипп", - Плюха повернулся и пошел по коридору, нелепо размахивая руками.
Виктор хотел окликнуть его, вернуть, но тут подошла Лена Колесникова.
- Шагалов, сегодня будем разбирать твое поведение на комитете. В связи с Иваном Ивановичем.
- Есть указание? - спросил Виктор с усмешкой.
- При чем тут указание? - нахмурилась Лена. - После шестого урока приходи в кабинет директора.
- А не приду?
- Ты с ума сошел! - Лена сделала большие глаза.
Виктор сморщился:
- Ладно. Приду.
Лена кивнула и заспешила по коридору с деловым видом, широко шагая длинными ногами.
У Виктора испортилось настроение. Не столько оттого, что будут его "прорабатывать" за шутку с Иваном Ивановичем, сколько из-за необходимости остаться после шестого урока. Оленька пойдет одна, и он не сможет проводить ее. Последние дни после уроков получалось так, что они выходили из дверей школы порознь, а сразу за садовой калиткой оказывались вместе. И шли домой более длинным путем, петляя по переулкам. Ни Виктор, ни Оленька не признались бы, что ищут встречи. Не сговариваясь, шестым чувством, по полувзглядам, полужестам, угадывали они ту единственную минуту, когда надо надеть паль то и выходить на улицу, чтобы непременно встретиться.
Черт бы побрал комитет! Вот взять да и не пойти!. Пусть "прорабатывают" сами себя, друг друга…
Виктор вконец расстроился. Подошел к окну, стал следить, как крупные капли недружно ударяют по ржавому карнизу.
Оленька гуляла по коридору с подругами, видела Виктора, стоявшего у окна с окаменевшим лицом, угадала: что-то произошло. Но подойти постеснялась. Прошла мимо не глядя, слушая и не слыша, о чем судачат подруги.
Заметил Виктора и вернувшийся Плюха. Подумал, что Виктор расстроился из-за него. Поджал губы: хорошо, хоть расстроился. Захотелось подойти к другу, сказать что-нибудь такое… Ну, что соревнования наконец могут состояться, каток подмерз.
Он бы подошел, если бы не подкатился к нему толстый Володька Коротков. Кивнул на Виктора:
- Видал? Посмурнел. Песочить будут. На комитете.
- За что?
- За Ивана Ивановича, - усмехнулся Володька.
Противно-резко зазвенел звонок. Он звенел двояко: резко на урок и весело - на переменку.
- Трепло ты, Володька, - сказал Плюха сердито и направился в класс.
- Здрасте. Я ему - последние известия, а он мне - трепло.
- Трепло. Сарафанное радио.
Плюха сел на свое место. Виктора еще не было. Он вошел в класс вместе с Иваном Васильевичем. И Плюха так и не успел выяснить, верно ли, что Виктора будут песочить, или Володька натрепался.
Одним ухом слушая объяснения Ивана Васильевича, Плюха достал из портфеля тетрадь, раскрыл ее, написал на чистой странице:
"Верно, что тебя будут песочить на комитете?"
Подтолкнул Виктора в бок. Тот прочел, пожал в ответ плечами.
Плюха приписал:
"Будут или треп?"
- Будут, - недовольно буркнул Виктор. И тут же ему пришла в голову идея. Он пододвинул к себе тетрадку, вырвал из нее листок, написал на нем:
"Всем! Всем! Всем!
Сегодня раба божьего Витьку сына Шагалова будут после уроков сечь публично на комитете за безгрешного Ивана Ивановича. Вечная Витьке память. Аминь".
И отдал листок впереди сидящему. Листок тихонько шуршал, переходя из рук в руки. Попал наконец к Оленьке. Виктор украдкой следил за ней. Вот Оленька прочла, обернулась, взгляды их встретились.
"Ты хочешь, чтобы я задержалась?"
"Да".
Вскоре записка, пропутешествовав по классу, вернулась к Виктору. На ней была надпись, сделанная круглым почерком Володьки Короткова: "И разверзнется хлябь небесная. И грянет гром".
Было по-утреннему сумрачно. Вчерашняя оттепель превратилась в гололед. Дул ветер, раскачивал лампы на фонарных столбах. И когда возле завода сменят древние жестяные колпаки? Свет метался по черной земле. Было зябко и тоскливо.
Люся ходила по скользкому тротуару туда и обратно, придерживала обеими руками поднятый воротник пальто, чтоб не задувало. Ей сегодня во вторую смену, днем, а надо, непременно надо поговорить с Костей. Пока не поздно. Пусть себе сердится, что пришла.
Костя появился из-за угла не один, с товарищами. Издали увидел зябко ежущуюся фигурку. Нахмурился. Люся поняла, что он заметил ее, и затопталась нетерпеливо на месте.
- Идите, ребята, я догоню, - сказал Костя, махнул товарищам рукой, перешел улицу наискосок, мимо Люси, и застучал ботинками по гулкому тротуару. Люся пошла следом.
Хорошо, хоть не лезет при всех. Соображения хватает. Костя повернул в поперечную улицу и замедлил шаги. Люся догнала его, пошла рядом.
Костя покосился на нее, усмехнулся:
- Люся! Вот так встреча!
- Ты думаешь, мне радостно на ветру маячить? Промерзла вся.
- А я просил?
- Мало ли. Погреться бы где.
- Денег нет.
- У меня есть немного. Рубля три.
- С такими деньгами только на прием к турецкому султану.
- Ладно тебе… Хоть чаю попьем.
- Хоть молока, - огрызнулся Костя. - Практика у меня, понимаешь?.. Некогда чаи распивать.
Она посмотрела на него странно. Глаза наполнились слезами. В них плавали испуг и мольба и еще что-то, от чего она казалась совсем беспомощной, как слепой щенок. Косте стало жаль ее.
- Ну, пойдем, горе луковое, - пробормотал он.
Неподалеку была закусочная-автомат. Они направились туда. Люся подошла к кассе, но Костя мягко отстранил ее.
- Такая сумма и у меня найдется.
Он купил жетоны. Принес к столику два стакана кофе, бутерброды с сыром и эклер. Люся любила эклер.
Кофе был невкусным, бутерброды сухими. Люся пила молча. Костя морщился.
- Пойло. Ну, что скажешь? Соскучилась со вчерашнего дня?
Люся глянула на него искоса. Опустила глаза. Длинные подкрашенные ресницы дрогнули.
- Поговорить надо.
- Говори.
- Народу много.
- Тайны мадридского двора?
- Народу много, - повторила Люся.
- Уйдем в катакомбы, - сказал Костя, улыбаясь.
- Все шуткуешь, - вздохнула Люся, и снова дрогнули ее ресницы.
- Допивай да пойдем. Ведь практика же. И еще мне надо в форме быть. Может, вечером соревнования. Знатно подморозило.
Люся молча допила кофе и встала.
- А пирожное? - удивился Костя.
И снова она посмотрела на него странно, передернула плечами:
- Сам ешь!
Костя хмыкнул:
- Ну ладно. - Он взял с тарелочки эклер. - Давай пополам.
Люся отвернулась, пошла к двери. Он двинулся следом, жуя на ходу пирожное.
Они прошли немного по улице, свернули в маленький голый сквер. Сели на деревянную скамейку. Невдалеке двое малышей под наблюдением закутанной в платок старушки безуспешно пытались вскопать лопатками смерзшуюся кучу песка.
Костя повернулся к ней всем корпусом:
- Ну?
Люся съежилась, прихватила руками воротник.
- Попалась я.
- Куда? В милицию?
- Поди-ка ты!.. - Люся зябко повела плечами. - Попалась. Как бабы попадаются.
Костя отодвинулся:
- Ну да?..
Люся смотрела на него не мигая.
- Этого еще не хватало, - сказал Костя. Он растерялся от неожиданности и до конца не мог еще понять, что произошло.
- Надо было раньше думать, - сказала Люся не то укоризненно, не то с сожалением. - Мутит, спасу нет.
- Как мутит? - спросил Костя, понимая, что спрашивать глупо.
- По-всякому.
Костя стал чертить ребром ботинка на дорожке; все это надо было осмыслить.
- Что ж дальше, Костя? - спросила Люся жалобно.
Что можно сказать? Это ж осмыслить надо! А Люся ждала от него какого-то слова, решения.
- Не жениться же нам!.. - вздохнул Костя.
Люся съежилась еще больше. Промолчала.
- Ну какие мы муж и жена? Ну посмотри ты на себя. Малявка еще. Так жизнь и загубишь. А обо мне и говорить нечего. Второй курс техникума. Да нас и не распишут.
- С ребенком распишут.
Костя рассердился.
- А ты пробовала? Рас-пи-шут! Так распишут, что сесть не сможешь.
Люся вдруг заплакала. Уткнулась лицом в варежки.
Костя беспокойно огляделся. Малыши все еще ковыряли песок. Укутанная старуха не спускала с них глаз.
- Утихни. Люди ходят. Некрасиво, - сказал он неожиданно ласково.
- Пускай ходят, - откликнулась Люся, всхлипывая.
- Ты не думай, Люся, что я тебя не люблю. Только нельзя нам сейчас. Вся жизнь кувырком будет. Понимаешь? Нам еще учиться надо. Пожить. Вот ты рестораны любишь, танцы и прочее. А ведь всему конец. Никуда уж не сходишь. Будешь как привязанная.
Люся достала носовой платок, утерла, все еще всхлипывая, глаза. Сказала вяло:
- Ладно, не уговаривай, не дурочка… Деньги нужны.
- Деньги будут.
- Когда?
- Сегодня будут. Да ты не огорчайся, Люся. Со всяким может случиться. За радости всегда расплачиваешься. Вечером выпьешь - утром голова болит.
- Радовались вместе, а расплачиваться мне, - зло сказала Люся.
Костя засмеялся. Она сжалась в комок и посмотрела на него испуганно. И что за парень! Беда, а он смеется. Может, и не любит он ее вовсе! Так только, время проводит.
- Пир во время чумы, - сказал Костя.
- Трепло ты. И чего меня к тебе тянет, какая нечистая сила? - Люся вдруг прислонилась к нему и замерла.
- Ну ладно, ладно, нежности, - пробурчал Костя. - Пойдем.
Он мягко отстранил ее от себя, поднял со скамейки, взял под руку и повел на улицу.
У решетки скверика они расстались, договорившись о встрече.
Костя заспешил не на завод, а домой. Черт с ней, с практикой. Отбрешется как-нибудь! Не впервой. Вот где денег раздобыть? Придется "толкнуть" кое-что из запаса. Только кому? Вечером сделать деньги - плевое дело. Вечером открыт клуб, филателистов развелось - навалом. Кому ж толкнуть марки?
Костя стал вспоминать знакомых филателистов. Одни неохотно расставались с деньгами, предпочитали менять. Другие любили приобретать марки по случаю, подешевле, а то покупать разрозненные коллекции оптом у неискушенных людей. На этом можно неплохо заработать. Костя сам предпочитает разрозненные коллекции. Честный барыш. Третьи вечно не при деньгах, а черт его знает, сколько надо Люсе? Не спросил.
Костя вздохнул. А не добудешь денег, еще Люська, чего доброго, к отцу припрется! Вот будет веселенькая заваруха! Костя представил себе, как приходит Люся к ним домой и говорит: "У меня с вашим сыном будет ребенок". Глаза у отца остекленеют, жилы на висках и на лбу вздуются. Интересно, что он скажет? Найдет, верно, какие-нибудь "правильные" слова. Мать, конечно, плакать примется. И дрожать будет, словно в лихорадке. А потом ляжет с мокрым полотенцем на голове и будет пить лекарства. По квартире поползет запах мяты и валерьянки. Мать - слабая. Жалеть будет его, Костю. А ему всегда жаль мать. Другой бы раз и огрызнулся, а сдержишься. Из-за нее. Расстраивать не хочется. И так в год, считай, месяца три-четыре в больницах отлеживается.
У кого ж достать денег? Есть, конечно, один человек, старичок, Александр Афанасьевич. Да только не влипнуть бы. С отцом знаком, в одной школе работали. Брякнуть может. Этот в марках знает толк, собаку съел. В крайнем случае, если покупать не будет, можно у него под залог марки оставить. Только бы денег дал!
Иные варианты не приходили в голову, и Костя, придя домой, аккуратно, пинцетом отобрал нужные марки, уложил в кляссеры и направился к Александру Афанасьевичу.
Александр Афанасьевич жил одиноко в большой комнате с давно немытыми окнами, забитой громоздкой мебелью, будто музейная кладовая.
Вдоль стен стояли темные, высотою чуть не до потолка шкафы. В них хранились пропыленные книги, комплекты старых журналов, перевязанные бечевками, папки, бронзовые безделушки, коробки, коробочки.
Справа от двери - широченная тахта с валиками и подушками, обитыми багровым бархатом. Обивка была в темных проплешинах. Задней стенкой к тахте стоял дубовый буфет, заслоняя ее от дневного света. К нему был прибит изъеденный молью пестрый ковер.
Середину комнаты занимал стол - памятник столам, окруженный угрюмыми стульями, на которых тускло поблескивали шляпки обойных гвоздей.
Между окнами - саркофагом - письменный стол, родной брат шкафов и буфета, такой же сумрачный и угластый, на двух незыблемых тумбах со множеством ящиков. Крышка его была оклеена сукном, кое-где сохранившим свой первоначальный густо-зеленый цвет. На столе стояла синяя пузатая ваза-лампа с выгоревшим розовым шелковым абажуром. Рядом - массивный письменный прибор: две квадратных стеклянных чернильницы на черной мраморной доске, украшенной чугунной пушкой и ядрами, два бронзовых шандала на таких же черных подставках, черное пресс-папье, которым можно было при желании оглушить слона, и мраморный стакан, полный огрызков карандашей. Еще на столе были альбомы с металлическими застежками и без застежек, хрустальное яйцо, желтый костяной нож, лупа в пластмассовой оправе, бюст Наполеона, бронзовая шкатулка для перьев.
На окнах висели тяжелые темные шторы. В комнате от этого стоял полумрак, и некоторые портреты на стенах казались зловеще живыми. А их было множество: стены над столом, над тахтой, простенки между шкафами были увешаны портретами полководцев, адмиралов, путешественников, ученых, писателей, царей. Комната казалась оклеенной обоями с изображениями знаменитостей.
В детстве Александр Афанасьевич восторженно рассматривал в "Ниве" фотографии сильных мира сего. Потом увлекся книжками о путешественниках и полководцах, о мореплавателях и миллионерах. Он как бы грелся у чужих бивуачных костров, слышал звон чужого золота, свет чужой славы ложился на его незаметную юность. Взбудораженный мозг по ночам рисовал желанные картины: то видел себя Александр Афанасьевич на вершине покоренной им горы, то мчался на корабле к неведомой прекрасной земле, то бросал швейцару в роскошных галунах и позументах золотые монеты на чай. И пел ему цыганский хор, и забегали министры посоветоваться о том о сем.
А потом приходило утро.
Дни складывались в месяцы, месяцы в годы. А мечты оставались мечтами и в конце концов переродились в страсть окружать себя великими людьми. Запестрели стены, шкафы заполнились открытками и вырезками, альбомы с металлическими застежками - марками. И отовсюду смотрели на Александра Афанасьевича умные, смелые, вдохновенные глаза. И чужая слава грела его старое завистливое сердце.
Дверь Косте открыла сухая сморщенная старуха, соседка Александра Афанасьевича.
- Александр Афанасьевич дома?
Старуха молча оглядела Костю с головы до ног, повернулась и, не ответив, ушла в темноту коридора.
Костя захлопнул входную дверь, и, вытянув руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь, шагнул вправо. Нащупал дверной косяк, холодную ручку. Постучал.
- Кто? - спросил Александр Афанасьевич.
- Это я, Александр Афанасьевич, Костя.
Александр Афанасьевич помолчал, соображая, что за Костя может стучать к нему. Сообразив, начал греметь и щелкать запорами, замками, ключами.