18
За ужином Николай нажимал на материнскую стряпню, невестка ела только зелень.
– Пополнеть боюсь, – наперед объявила она. – Коля разлюбит, к молоденьким свистушкам побежит.
– Из-за пополнения, – подметил Кирпиков. – Теперь уж нет того, чтоб рады любой еде. Уж не думаешь, что на завтра.
– Как это не думаешь? – возразила невестка. – Конечно, купить стало доступнее, но денежки вынь да положь. Сходила в магазин – пятерка выскочила, съездила на рынок – десятки нет. А что купила?
Не хотелось Кирпикову плохо заканчивать день. Все-таки сын приехал, попахал маленько, дождик пробрызнул, в баньку сходили.
– Вот я вам про сушки расскажу.
– Ой, – подскочила невестка, – а ведь сижу, растопша, мужички-то наши, мамаша, всухую молотят.
– А вот он, ваш дорогой! – объявил Кирпиков. – Жив. – Он достал из шкафа коньяк.
Невестка снялась с места и убежала в переднюю.
– Коля! – позвала она оттуда.
– На фронте в сапоге Колькину фотографию носил, – сказал внезапно Кирпиков.
– Ты чего это про сушки-то? Ты плохо не рассказывай, – предупредила Варвара. – Было и было.
Невестка вошла, развернула и встряхнула коричневую кофту.
– Носите, мамаша, на здоровье.
Кофта явно была с плеча, иначе зачем бы Николай стал говорить:
– Не сочти за подарок, носи, и все.
– А много ли я ее носила, – вмешалась невестка, – да она ненадеванная.
– Спасибо, спасибо, – благодарила Варвара.
– Прежние назначаю в утиль, – сказал Кирпиков, глядя, как полнит рюмку скользящая струйка.
– Не нравится – сдайте, – обиделась невестка. – Игрушки приняли и слова не сказали.
– Я к примеру, – объяснил Кирпиков. – Это тоже наболевший вопрос – куда девать тряпки? Раньше подбирали нищие. А не нищим, так на половики. Сидим маленькими, на полоски рвем.
Кирпиков действительно вспомнил половики, эти разноцветные дорожки, по которым он мог бы убежать к началу своей жизни и дальше.
– Мать ткет, цвет подбирает: красное, черное, желтое, перебивки белым. Потом ползаем на коленках, узнаём: это штаны мои, это тятькина рубаха, это дедова еще гимнастерка.
– Что вы, папаша, все про раньше да про раньше? Вы б еще царя Гороха вспомнили.
– Верно, – поддержала Варвара. – Моя бы воля, запретила бы вспоминать.
– Как будто сейчас проблем нет, – добавила невестка.
– Пап, ты чего хотел про сушки-то рассказать? – вмешался сын.
Кирпиков сердито отодвинул рюмку. Рассказать про сушки хотелось. Это бы косвенно извинило его перед Николаем и немного бы дало понять невестке, как тяжело доставалось.
– История дает крепость и святость, – сказал он упрямо. – Вспоминать надо. За два метра ситца год, бывало, настоишься перед матерью.
– Вы говорите не по сезону, папаша. Если есть возможность, почему я должна себе отказывать? Другой жизни не будет. Вы рассчитываете на вторую?
Кирпиков вспомнил про тетрадку.
– Расскажи про сушки, – чуть ли не взмолилась Варвара.
– Сатинетовые штаны мать сошьет, катком выгладит, идешь по деревне, гордишься, а босиком. А про сушки – вот. Было четырнадцать мне, и ушел я тогда за деньгами. С парнем одним, ровня по годам. Возили в Мутной на завод паленьгу…
– Поленья такие огромные, – объяснил Николай жене.
– У хозяина жили. Полтинник в день и кормежка его. Кормил хорошо: вечером пельмени с капустой или грибами, утром оладьи. А домой ни писем, ни висем – и считали уж неживым. А кончался период нэпа – деньги были твердые, полтинник много значил. Через какое-то время рассчитал он нас. В обед. Под вечер пошли. Я набрал ситцу на рубаху, фунт сушек маме, двадцать пять рублей за пазухой. Дал хозяин по ржаному ярушнику, нажился же он на нас: возы с дровами, ровно с сеном, высокие, цепями затягивал – заводской человек. "Ночуйте". – "Нет, домой надо". Шестьдесят верст. Вышагали двадцать…
Варвара тихонько собирала посуду. Уж и тем была она довольна, что невестка не встревает.
– … Двадцать верст вышагали. Ярушники съели. Уж поздно. Батюшка милый, лес кругом, ночка темная, по четырнадцать лет. Пилы на плечах, фунт сушек маме несу. Еще десять верст. Сил идти нет, а ночевать страшно. Сторожка. Теплая еще, но хозяина нет. Постеснялись посидеть – дальше идем. Деревня. И вот не забыть: сидит мужик, лапти плетет, рядом сынок года в четыре, нога на ногу, сидит с самокруткой.
– Дикость какая, – вставила невестка, показывая, что слушает.
– Бедность у них, один чугунок с картошкой, а угостили. А сушки я не показал, берегу. Был кусочек сахару, опилышек, дал ребенку. Не берет, не понимает, ни разу не видел. Посидели. Утро уже. Дружок взял пилы, а я пять изб обошел с молитвой. Не помолись, так не подадут. Богато помнить и голод-батюшка заставлял. Дали два ломтя да три шаньги. Вышел к другу за полевые ворота, поели и пошли. Вышагали к ночи. А меня ведь уж, говорю, не ждали. Сгинул и сгинул, когда жалеть. Достал четвертную. Лошадь стоила двадцать рублей, корова четырнадцать. Отец не берет, не верит: "Где взял? Забирай деньги, уходи, не надо бесчестных". Тятя, говорю, тятя, дак ведь вот и вот что. Работал по полтиннику в день, кормежка хозяйская, маме сушек принес. Она ревет-уливается… Вот ведь как денежки-то доставались. В той же деревне – крынка молока семь копеек, а поскупились выпить: семь копеек надо сберечь.
– Вот именно, – сказала невестка. – Сейчас гляжу на этих оболтусов: кино, вино и домино. Дочь одну и погулять опасно выпустить. Правда, если что, и из окна крикну. – Заметив, что сбилась, невестка вернула разговор к деньгам: – Правильно, ценились деньги. Это сейчас как был стакан семечек десять копеек, так и остался. В десять раз дороже.
Выдумав заделье попросить закатку для консервов, пришла Дуся. Ее оставили пить чай. И она поддержала невестку, когда та сказала:
– Вы переживаете, что мало учились? А зачем? Не надо учиться, надо уметь жить. Сейчас как раз неученые лучше живут.
– Легкие деньги всегда не в пользу, – сказал Кирпиков, – к хорошему не приведут.
– Что-то я не видела, чтоб умным людям деньги вредили. Конечно, дай пьянчуге хоть тысячу, он и ее просадит.
– Да, да, – поддакивала Дуся. – А официанты?
– О! Это безработь, я их так называю, – сказала невестка. – А перед ними все добрыми хотят показаться. Доброта под градусом. Да если даже они чаевых брать не будут, а по копейке всего с человека, да у них их сто в день – сто копеек. Кто нам дает по рублю просто так? Кто? – Невестка разошлась. – Люди рвут и мечут. Умеют жить. Да даже в театре. У нас у одной сестра в театральной кассе, так там так: наденешь свой перстень, тебе платят, вот играйте вы в этой телогрейке комсомолку тридцатых годов, вам за нее заплатят.
Дуся недоверчиво засмеялась, но и сама вставила пример:
– А могилу копать, так слупят.
– Да! На смерти наживаются. А мясники! Сплошная пересортица, как там угадать, до какого ребра какой сорт? Где зарез, где рулька? – Невестка говорила отработанно. – А в Кисловодске я была по путевке, да поди еще достань эту путевочку, так там нарзанные ванны по четыре-пять рублей. Это уж дальше ехать некуда. Везде, везде так! – заключила она. – А вы говорите.
Получалось, что и Николай думал так же, как и жена, он сидел молча.
– Эти и подобные люди, – терпеливо сказал Кирпиков, – заметь на полях, последними войдут в коммунизм.
– А они уже вошли: живут по потребности.
– Вы тут спорьте, – встал Николай, – а я пойду сюрприз приготовлю.
– Хватит уж, – сказала Варвара, неизвестно что имея в виду: то ли хватит спорить, то ли хватит сюрпризов.
Дусе хотелось побольше услышать новостей, и она напомнила:
– Да неужели выкупаться пять рублей?
– Это значит, – сказал Кирпиков, – жизнь такая хорошая, что ничего не жалко, чтоб ее растянуть.
– Живут – будьте уверены, – продолжала невестка. – Меня на курорте один мужчина с Кавказа несколько раз на "Волге" подвозил… Коля, я тебе рассказывала, – повысила она голос, – так вот он говорил, что пока у него был "Запорожец", с ним соседи не здоровались. Так что, папаша, умеют жить, умеют. И без образования. Это не мы. Мы с Колей, если б не собрали на кооператив, так бы и жили в конуре.
– Четыре метра на человека – это еще не конура, – сказал из комнаты Николай.
– Ну и оставался бы, – отрезала невестка. – Кто как воспитан.
Дуся засобиралась, обещая на завтра помощь, отработку за сегодняшнее, и ушла, вздыхая, как тяжело жить. И Николай сразу же крикнул:
– Попрошу в кино!
– Ой, и точно! – вскочила невестка. – Ведь Коля проектор привез. Вы разве не помните, он снимал в прошлом году.
Пошли в комнату.
Николай направил луч на русскую беленую печь, получился хороший экран. Вначале пошли незнакомые места. Невестка стала объяснять:
– Это мы в Ялте. Пристань, это "Шота Руставели", делает круизы, плавает.
– Ходит! – поправил Николай.
– Ладно, моряк. А это подвесная дорога. Коля едет в следующей корзине. Это шашлычная, называется "Грот". Ты засветил? А, нет, там темно. Это еще одна пара, мы вместе отпуск гуляли. Море, ну это не видно, я… памятник в виде кольца погибшим, опять подвесная, вниз…
– Я тут прогоню, – сказал Николай.
– Да, тут вам неинтересно. Тут я на "Метеоре". Я говорила тебе: Коль, давай тебя поснимаю.
Экран запестрел, запестрел, вдруг остановился. Зима. Городской двор. Маша!
– Сверху снимали. Кричит: иди сюда. Мама с ней. Варежку ей надевает. Мама из магазина идет, закрывается. Машка опять. Я с ней. Коля говорит: сядь на санки, скатись для кадра. Я и села. Коль, скоро?
– Сейчас.
– Отец! – вскрикнула Варвара.
Их дом был на экране. Их дом. Самый настоящий их дом. Из калитки вышла Варвара и остановилась. Получилось как будто не кино, а фотография. Неподвижно. Потом появился Кирпиков в выпущенной рубахе.
– Папаша гуляет!
– Это ты мне сказал: снимай, Колька, я тебе все крестьянские работы перечислю.
– Выпивши был, – заметила Варвара.
На экране Кирпиков схватил топор и тяпнул по бревну. Потом схватил соху, подержал за ручки и бросил.
Потом сбегал к конюшне и там стал показывать руками. Камера придвинулась. Кирпиков хватал поочередно вилы, грабли, литовку, лопату и делал ими характерные движения.
– Чарли Чаплин, – сказала невестка. – Помнишь, Коля, ты пускал побыстрее? Мы лежали! Машка прямо укатывалась.
После черно-белой пленки Николай показал цветную – "Пес Барбос и необычный кросс". Словом, вечер получился удачным.
А Кирпиков ночью глаз не сомкнул. Ничего, что наприсбирывала невестка, не было обидно. Она так жила, но кино его пришибло. Он там дерганый, выпивший, клоун, петрушка, дурак дураком. Надо эту пленку сжечь, думал он, непременно. Да неужели останется от него только это, то, что он бестолково и глупо тычется по двору? Стыдища! Позорище! Но Николай-то, эх! Ни раньше, ни позже не спаузило его снимать. А он-то, он-то сунулся, выхвалился, ах, нехорошо. "Неужели я такой, вот этот чужой, неопрятный, лысый поддергай?"
Кирпиков застонал даже. Ну вот снимай бы он сейчас его, трезвого. И главное жгло – они там смеялись! Они пускали побыстрей, он дергался еще бестолковей, как на ниточках. И смотрела Маша. И смеялась? А что? Она могла из него веревки вить, может, думает, что он шутит и ее смешит? Надо так и сказать: специально.
Спал честной мир, когда Кирпиков встал, подошел к окну. Воздух уже не отдавал дымом, пожары кончились, редкие огни на столбах помаргивали, стоял туман.
За иконой на божнице лежали куриные косточки. Кирпиков положил их в карман, тихо-тихо вышел на крыльцо. Сильно хотелось курить, но скрепился. В темноте не нашел секретиков. Выкопал щепоткой новую ямку, положил туда свои фотографии, зарыл. Сел на бревна и замер. И как будто теплый последний дождь ждал его, висел на паутинках, сразу стал шелестеть, принизил туман. Легче вздохнулось и легче стало думаться, что сейчас все лучше в лесу, все тише, скоро не будет птиц, осядут к подножию листья, и каждая береза будет стоять над ними, как бы отражаясь в них, скоро пойдут снега, растают, снова пойдут. Сиротливо и бесхозно будет в лесу, а наутро по снегу будет видно, как много в лесу живья.
Утро долго потягивалось, как ленивый, но сильный работник. Наконец разошлось, нето-нето разгулялось. Обдуло, обветрило пашню, посыпались иголки с лиственниц, запоздало разорались петухи, будто им платили за силу крика, а не за точность его по времени. Петухи шаркали ногами возле каждой пустячной находки. Курочки бормотали благодарность, чинно кушали, но посяганий избегали. Другие курочки с утра пораньше неслись и отмечали это событие парадным кудахтаньем. Каждой из них подкудахтывал петух, напоминая миру и о своей кое-какой заслуге в рождении яйца.
Но раньше солнца, раньше петушиных криков были на ногах в доме Кирпиковых.
– У нас с Варварой, – весело говорил Кирпиков, – сорок лет борьба за первое место, кто раньше встанет.
– И как? – спрашивала невестка.
– С переменным успехом.
– А ты, Коля?
– Я просыпался, они уже на ногах.
Невестка работала лихо: трясла мешки, готовила ведра, обстригала ветвины. И кричала:
– Спать долго – вставать с долгом!
– Ишь чего знаешь, – похвалил Кирпиков.
– То ли еще!
Оба соблюдали правило – не перекоряться перед работой. В начале первого пласта Кирпиков подозвал сына, достал из кармана куриные косточки, отдал одну целую, вторую разломил и большую часть тоже отдал.
– Передай Маше. Она поймет.
Славный был день. Варвара только и просила Николая поменьше сыпать в мешки, чтоб не надорваться, но тот, довольный случаем показать здоровье, ворочал за троих. Невестка так ухватисто собирала обсушенные клубни, так шустро сортировала их на мелочь и крупные, что залюбоваться можно было.
Все мог простить Кирпиков за сноровистую работу. Когда он даже со стороны видел слаженные действия, он оживал, он видел, как хорошеют работающие артельно, как внутренне горды собой. И как плохо, что машины, заменяющие людей, разобщают их.
Не вытерпело и Дусино сердце. И хотя хотела она подтакать к окончанию, взяла и вышла. Даже перекура, который делается в бригаде с приходом нового человека, не устроили. И – смахнули одворицу.
– Как украли день, как украли, – говорила довольная Варвара.
Курицы свободно ходили по пашне, рылись в земле. Рано слепнущие, они клевали впустую. "Кормить да загонять", – сказала о них Варвара и тяжело пошла к дому, стараясь незаметно разломать уставшую поясницу.
– Чего это людей смешить? – спросила она.
Она увидела, что Николай укладывает только хозяйственную сумку. Обычно они увозили по три-четыре мешка, договаривались с проводником, а от вокзала брали такси. Невестка подскочила.
– Вам, вам, все вам. Еще не знаем, еще не решено, но, может, подкинем на зиму Машку. Может быть такой вариант, что Колю пошлют за границу. И я с ним оформляюсь. Если что, вы тут с ней построже. Если что, можно и ремешком. Разрешаю. А то нынешние много воли чувствуют. Деньги на содержание будем посылать.
Вот она как повернула. Заграница – это ладно, раз надо, хоть на Луну полетайте, но так преподнести, как будто они заранее отработали за дочь, снабдили ее картошкой, будто бы не нашлось чем кормить, – это было обидно. Больше о Маше не сказали ни слова. Игрушек Кирпиков покупать, конечно, не стал. Сели на дорогу. Невестка налила Кирпикову побольше, а мужу сказала:
– Коля, тебе в дорогу.
Николай отставил стакан.
– Допьете, – заметила невестка.
Она накрасила губы. И на станции, когда прощалась, поцеловала Кирпикова и вытерла рукой след поцелуя.
– Да, – спросила она, – что это у вас с водой было? На один колодец ходили?
Как раз на этом поезде приехал Пашка Одегов. Но толком не поговорили, неудобно было отходить от сына и невестки, и он спешил. Сказал только, что церковь, бывшую в Париже, видел, что лесничий крепко переживает.
Поезд ушел.
Вернулись домой. Смеркалось.
– Допей, отец, – сказала Варвара.
Кирпиков взял стакан Николая.
– Мать, что ты думаешь, неужели я дойду до допивок! – И выплеснул под порог.
Свой стакан слил обратно. В бутылке еще было.
– Мать, – сказал он через полчаса.
Она молчала.
19
У Васи не было денег, и за это все его поили.
– Милая, не доливай, – просил он Ларису, – все равно расплещут.
– Выкрою, – отвечала она. – Собирай кружки.
Вася слонялся по пивной и кричал:
– Теперь об этом можно рассказать!
Но всем уже надоело слушать, как жена издевалась над ним ("хазила", говорил Вася), как она получила за дом, попавший в землетрясение, страховку, а Вася остался без денег. "Зато я с вами!" – говорил он. "Тяни", – предлагали ему. Он "тянул" и объяснял, что слово "бар" произошло вовсе не оттого, что они сидят-посиживают, как баре, не оттого, что здесь можно разводить тары-бары, хотя и можно, а всего-навсего слово "бар" означает сокращенное слово "бардак". Он, рыдая, убеждал, что пора кончать, что дальше ехать некуда. "Пора! Некуда!" – поддержали его. "Бар"! – кричал Вася. – А переверните – получается раб. Мы – рабы".
Михаил Зотов сидел в компании с парнем, бывшим зюкинским сторожем. Возле стола вертелись собаки.
– Как хотишь, а порядок нужон! – кричал Зюкин.
– Нужон!
– Александр Иванович! – закричали враз и Вася, и Афоня, и остальные.
Пододвинули стул, притащили пива, он не хотел, но все так любовно упрашивали. Он отпил глоток, отступились.
– Ничего, Афоня, не осталось, – сказал Кирпиков, – ничего. Родных надо любить, а получается, чужие люди дороже. А? Свой своему поневоле друг. Поневоле!
– Вчера после бани, – говорил в свою очередь Афоня, – вы-то ушли, я одеваюсь, хватился – нет. А тут фотограф мыться пришел. Говорю: давай. Дали. Он в баню не попал, а я до укола напился. Мотор заглох. Тасю вызывали. Она говорит: больше ни грамма, а то лапти отброшу. Я слышу и думаю: после бани, Суворов велел, украсть, но выпить. Суворов зря не скажет.
Вряд ли генералиссимус мог предвидеть, что ему припишут столь энергичное высказывание о послебанной чарке, вряд ли поощрял пьянство, иначе как бы выиграл столько сражений, но велика ссылка на авторитеты. Вообще производство афоризмов – дело гениев. Изречения простых смертных или недолговечны, или приписываются тем же гениям. В этой же пивной Кирпиков изрек о красоте – природе жизни. И что? И кто помнит?
Собаки, одуревшие от дыма и шума, совались на улицу, но каждый раз отскакивали. Уже начинались объяснения в любви и ненависти; уже Вася сказал Кирпикову: "Как хотишь, а порядок нужон"; уже буфетчица устала кричать: "Певцы! Курцы! А ну марш!" – а все не было легче.
– Нищее сердце, не бейся: все мы обмануты счастьем! – кричал Вася и пускал слезу. – Александр Иваныч, маленькая собачка до старости щенок!
– Закури, – предложил Афоня. – Термоядерные, – сказал он о сигаретах. – Живем – и умирать не думаем. Ты смотри, ведь нигде, кроме как у нас, нельзя стрельнуть закурить. В любое время дня и ночи. У незнакомых. Но, – сказал Афоня, резко выдыхая дым и снова затягиваясь, – сделай пачку по рублю и иди стрельни – я погляжу.
– Живем плохо, умирать не хотим. А ведь никуда не денемся, умрем.