У меня есть теория, по которой осенью холоднее, чем зимой. Но сейчас холоднее даже, чем осенью. У меня размокли кости, и по утрам мне кажется, что я разучился ходить. Я уже два раза падал. Хорошо, что не на глазах у мамы, а то бы она заплакала. Поэтому я притворяюсь, что ленюсь вставать с постели, и лежу, пока у меня это не пройдет. Я лежу и вспоминаю, как надо переставлять ноги по очереди, и чем дальше осень, тем это все труднее.
Была одна ночь, когда понаехала тьма машин, целых четыре. И все из милиции, они арестовали нашего соседа по затмению и еще двоих, которые были связаны с теми, из лесу. А я всю ночь крутился в ярмарочном колесе, пока не сообразил, что четырехклассный голос, который мы подслушали, когда ехали на велосипеде в пижамах и с прищепками, был нашего соседа, а другой - дяди Аристики. Так я и сказал моему брату. Утром к нам в гости пришел отец Алуницы Кристеску. Он принес весть, что те же четыре машины арестовали дядю Джиджи и дядю Аристику. А он сам завтра уезжает на Черное море, потому что достал чемодан, и пришел пожелать нам счастливо оставаться.
Я спросил его, увидит ли он Алуницу Кристеску, и он сказал, что да. Я хотел послать ей письмо, как я один пересчитал журавлей и устроил бал в сарае, но потом успокоился и собрал ей просто посылку: счастье и еще несколько марьян, на память.
Мы сидели за столом до поздней ночи. Когда дождь застучал по крыше, мне стало грустно, и от грусти я заметил, что к окнам со двора прижались тени и смотрят на нас, как мы пьем цуйку и молчим. Я чувствовал, что больше не могу, скорее бы пришли синицы и зима, к нам на выручку.
Я подумал, что Алуница Кристеску ходит сейчас раздетая. Я однажды видел фотографию с морем, и там все люди были раздетые и смеялись, неважно, взрослые или дети. На самом деле я рад за Алуницу Кристеску, что она ходит раздетая и смеется, но, по-моему, в тот вечер я называл ее по имени почти без остановки.
Ее отец давно уже ушел с чемоданом, а мы все никак не могли заснуть. На столе осталось от взрослых еще немного подогретой цуйки, и Санду сходил за ней. Я бы тоже мог, под кроватью-то больше никого нет, но у меня снова размокли кости. Урсулика выл, так что мурашки шли по коже, мы помянули Гуджюмана, чокались тихонько, чтобы не услышали мама или дедушка. Как бы я хотел уехать далеко-далеко!
Мой брат объяснил мне, Как он догадался, по консервной банке и по окурку, кто украл у нас ружье. Но только я сегодня вечером соображаю еще хуже, чем обычно. Я не понимаю, зачем людям родиться бандитами и ненавидеть друг друга. Не понимаю, чем мы провинились перед дядей Аристикой, что он заставил соседа по затмению украсть у нас ружье, и почему тот согласился, когда он должен быть нам благодарен, что мы услали его жену на курорт? Я не понимаю, зачем человеку родственники, и, если все же они есть, почему мы должны отдавать им орехи и фасоль? Почему папа в тюрьме, почему разваливается забор, почему надо любить теть, если их все равно что и нет, почему я один на один с тенями за окном и с иконой, почему мне страшно и грустно, ведь я никому ничего не сделал, почему я разучился ходить, почему я убил Гуджюмана, почему?
Господи, почему никак не вернется папа?..
Хорошо, что в коровьем календаре осталось только две недели. У меня голова просто раскалывается от боли.
Все-таки я собираюсь дать бал в сарае. Нарочно, чтобы не пригласить Шушу, а когда он меня спросит почему, плюнуть ему во второе ухо, хотя я уже не помню, какое было первым.
Надо бы подумать про наших дядей, которых забрали. Может быть, раз они теперь там, нам отдадут обратно овец? Но мне больно думать. Гораздо больнее, чем от собачьик глаз, и дождь превратился в шаги, подошел к окну и смотрит на меня. Икона начинает расти и пахнуть чем-то знакомым, в ней открывается дверца, я вижу хромого черта, я не видел его с затмения, он меня манит, зовет слушать трубу. И вдруг я понял, какой он подлый, и нет у него никакой трубы, и никогда не было, он меня морочил с пеленок. Я допил цуйку и запустил в него кружкой. Он кинулся на меня, но, слава богу, в эту минуту въехал папа на белой лошади. Он курил папиросу и лег рядом со мной. Икона захлопнула дверцу, сделалась совсем маленькой и дала мне уснуть.
Утром, когда я открыл глаза, мне захотелось плакать, и я не знал почему, пока не увидел папу. Он совсем не сердился, что я разбил икону. Он сказал мне "привет", как большому, и протянул кулек с помадкой, которую я ел только во сне, с елки. Мне было тепло и все время хотелось плакать, и, чтобы не расплакаться, я попросил его еще раз войти в дверь - для меня. Он вошел, и все смеялись. Как он похудел!
Пока я ел помадку, мама плакала, потом она подмела пол и накрыла на стол с салфетками, как при гостях. Мне дали еду в постель, потому что я снова разучился ходить. Брат рассказал мне все. Как он первым увидел папу и даже испугался, как Урсулика его не узнал и хотел укусить, а папа рассердился и прибил его, и что папа похудел, и какая у него большая складка между бровей. Я его не перебивал, хотя все знал сам, но, когда лежишь, всегда так: кто-то должен тебя развлекать разговорами.
К обеду я уже смог ходить, и мы пошли гулять по улице с папой и моим братом, потому что было воскресенье и мы были счастливые. Мы шли серьезные и нахмуренные. И все смотрели на нас, как мы ничего не говорим, хотя воскресенье. Все с нами здоровались, и жалко только, что мы не встретили товарища милиционера, я бы ему сказал в глаза, что трижды три равняется девяти.
Хмурым быть трудно, у меня болели все мышцы лица, а складка между бровей все равно не получалась. Зато когда мы вернулись домой, на нас напал хохот, и мы хохотали, пока папа не достал белую лошадь и не дал нам. Тогда хохот прошел, потому что мы не знали, как делить эту лошадь, она одна, а нас двое, но в конце концов мы вспороли ей брюхо, посмотреть, из чего она сделана, увидели, что из опилок, и потеряли к ней интерес.
Мы зажили очень хорошо, назло холоду и дождю. Нам опять продают молоко, потому что мы уже не враги народа. Забор тоже починен, но мама все равно плачет вечером, когда видит нас всех за столом.
Как мы смеялись, когда однажды пришел фельдшер Тити делать нам осеннюю прививку, а папа его не пустил! Как хорошо было!
Только дождь так и не перестал, и зима никак не наступит.
Когда к нам пришли поплакаться тетя Чичи и тетя Ами, слава богу, у нас еще оставалось несколько салфеток. Они уверяли, что ничего не знали про ружье, и каково им теперь расплачиваться за чужие грехи, это им-то, которые соблюдали все посты и сделали столько добра!
Когда папа спросил их про овец, они сквозь плач сказали, что овец больше нет, их конфисковало государство. Дальше я не слышал, потому что был в сарае и только подглядывал в щели. Я завел часы на звон и думал об Алунице Кристеску, как она ходит раздетая и смеется.
Потом, когда тети ушли, я прочел несколько приветов с Черного моря и подумал, что остался на зиму без счастья и что весной надо будет что-нибудь приискать, а то у меня, кажется, испортилась голова. Приходится даже отложить бал в сарае.
Теперь уже до весны, если весна вообще наступит.
Вчера мне привалила такая радость, какой я совсем не ожидал: пришла посылка с Черного моря. Она была перевязана голубыми нитками, нитками для сережек, и внутри лежали две пары носков. Меня бросило в жар, я не знал, что сказать папе, который смотрел на эти носки с изумлением. Потом я подумал, что Алуница Кристеску даже не подозревает, что папа вернулся, и что надо ей написать, хотя я не знаю адреса. Носки я положил на сундук в сарае, рядом с часами, чтобы смотреть на них по воскресеньям и думать об Алунице Кристеску.
С тех пор как вернулся папа, нас уже не так уважают ребята. Конечно, теперь у нас и теть гораздо меньше. Всего две, в сущности: тетя Ами и тетя Чичи. Только они нас и навещают и рассказывают маме, как им тяжко живется и как у них то того нет, то другого. Они все время улыбаются к месту и не к месту и спрашивают нас, как жизнь, но ответа не ждут, боятся, как бы мы не сказали, что хорошо. С тех пор, как их мужья в тюрьме, они любят нас гораздо больше. Как-то в воскресенье они даже помогали маме шить шубы. Папа вернулся из тюрьмы в тулупе до пят, мама отрезала от него полы, чтобы справить нам по шубейке. Может быть, теперь, в шубе, как у папы, у меня получится и в дверь входить!
Плохо только, что небо спустилось совсем низко. От этого все листья опали.
Скорее бы снег.
Я написал Алунице Кристеску по адресу: "Алунице Кристеску. Черное море". Но не послал. Я поблагодарил ее за носки и сообщил, что папа вернулся в тулупе и что я пересчитал журавлей. Что улетели все, кроме того белого, из учительской. Что у меня больше нет пианино, папа починил им забор, но зато обещает купить мне такое, чтобы играло вслух, и что я вообще счастливый.
Весной я думаю перебраться в сарай. Я сосчитал марьян: хватит, чтобы купить кровать. Мне обещал достать один знакомый. Пижама и часы у меня уже есть.
И вчера же произошло ужасное событие. То есть произошло оно давно, но стало ужасным вчера: в школе была инспекция, и на стене среди ученых нашли дедушку. Правда, весь ужас пришелся на утро, когда его нашли и когда наш учитель сказал папе. Вечером, когда папа рассказывал маме и смеялся, ужаса было поменьше, и я уснул спокойно, хотя собачьи глаза снова разламывали мне голову.
На самом деле, причина огорчаться есть только одна: что я совсем не умею играть на пианино. Мое-то пианино было деревяшкой, и папа никогда не сможет купить мне настоящее, хотя я точно знаю, что настоящие бывают. К тому же непонятно, как мне жить теперь, когда стало тихо. Хромой черт как получил кружкой по башке, так больше не появляется, трубу его я больше не слышу и, что делать с тишиной, не знаю.
В воскресенье я нарисовал хромого черта и попросил его явиться, но он и не подумал, и, кроме дождя, ничего не слышно, скоро он заберется в дом, просочится сквозь крышу, перельется через порог, и нет на света ничего такого, что бы его остановило. Разве что зима.
Мне страшно, хотя папа с нами и наш дедушка - священник.
Но в конце концов ничего плохого не случилось, и, как я и думал, зима все-таки пришла. Вот только у меня стала пухнуть голова, прямо с первого раза, как пошел снег. Сначала я почувствовал за ухом маленького червячка. Он мне снился несколько ночей подряд, пока его не заметила и мама. "Что это такое у мальчика?"
Папа шел менять подстилку нашей старой корове, которая наконец-то собралась родить, и, только когда он вернулся через час и отряхнул снег с ботинок, он ответил: "Ума не приложу". Я подождал, пока все люди прошли в церковь и от их шагов снег нарушился. Протопталась хорошая дорожка для салазок. Я прокатился двадцать раз от церкви до улицы. Потом сел на трехногий стульчик и стал прислушиваться к службе. Когда она кончилась и царские врата закрылись, я стал со всеми здороваться. Первыми выходили женщины, они семенили и цеплялись за воздух руками, как вороны крыльями, когда сильный ветер. Мне никто ничего не отвечал, было не до того. Как только все вышли, я полил водой дорожку, чтобы упал хотя бы дьячок - он никогда не выйдет, пока не наложит в корзинку кутью для своих свиней, они у него породистые.
Когда я отнес ведро обратно к колодцу и растирал лицо снегом, потому что мне было плохо, по дорожке прикатил мой брат, звать меня домой. Я не хотел идти, но он нахмурился, как папа, и снова сказал: "Не знаешь - научим, не можешь - поможем, не хочешь - заставим!"
Мы закрыли за собой калитку, но вместо обычного скрипа услышали вскрик, такой громкий, что Урсулика залаял, как на волка. Это дьячок все-таки упал у колодца, и кутья размазалась по нашему забору. Он зачертыхался, поминая Христа, и Пречистую матерь, и Вавилонскую башню, пока не скрылся за поворотом. Я думаю, он и за поворотом чертыхался, потому что его сын из седьмого говорит, что он все время чертыхается, если не читает газету.
Прошло еще несколько дней, я делал каждый день по сорок концов на салазках. Это моя норма. Я катаюсь один, потому что мой брат стал совсем серьезный, весь день занимается.
Голова у меня понемногу пухнет. Червячок больше не снился, потому что к вечеру я устаю. С тех пор как зима, я очень занят ездой на салазках. Однажды вечером папа привел фельдшера. Мы уже легли и считали, сколько раз протрещат дрова в печке, чтобы завтра узнать, кто уснул первым. Папа сдернул с моей головы одеяло.
- Что с мальчишкой? - спросил он у Тити, и тот стал меня ощупывать, но только одной рукой, в другой он держал портфель. Потом пожал одним плечом, и они ушли в большую комнату пить горячую цуйку.
Мой брат подслушивал под дверью и, когда вернулся в кровать, сказал:
- Отодвинься, у тебя скарлатина.
На другой день я пошел кататься по дорожке и сказал ребятам, что у меня скарлатина.
- Вот бы мне тоже! - позавидовал Шушу, который неизвестно как там оказался, мы ведь в ссоре.
Голова распухает и распухает, я перестал выходить из дому, потому что ни одна шапка на нее не лезет, и потом я боюсь, что меня не узнают товарищи.
Папа снова привел Тити и снова спросил:
- Что с мальчишкой?
Они выпили подогретой цуйки, и потом Тити велел папе делать мне на голову компрессы с теплой солью и плеснуть ему еще тепленькой.
Все бы ничего, если бы голова дальше не пухла, но она пухла, и это мне совсем не нравилось. Я сидел взаперти, мне было ни хорошо, ни плохо, и однажды, когда еще не рассвело, я проснулся и сказал папе, что мне снова приснился червячок. Папа ругнулся и полез в шкаф за хорошим костюмом. Пока он одевался и брился, мама растерла меня цуйкой. Я немного опьянел. Была еще ночь, и петухи кричали от холода. Кошка жалась к окнам снаружи и просилась в дом. Санду перевернулся на другой бок и спросил меня:
- У тебя сколько раз протрещало?
До меня не скоро дошло, что это он про дрова, потому что я смотрел, как икона прячется под красный рушник.
Мы оделись в шубы и долго напяливали мне на голову папину шапку. Он сказал, что мы идем в город. Я сразу загордился: у нас и подковки были новые на ботинках, одно удовольствие поцокать ими по городу. Я посмотрел на Санду, как он расстроился. Что поделаешь, не все такие везучие, как я: с раздутой головой.
Кошка приласкалась к моим ботинкам. Мама и Санду остались на пороге, а мы с папой пошли по твердому снегу. Папа держал меня за воротник, чтобы я не поскользнулся. Один раз я обернулся назад и крикнул маме:
- Видно нас?
Она помахала рукой.
Когда мы прошли один лес, взошло солнце, и снег помягчал. Папа нанял на чьем-то дворе лошадь с санями. И мы поехали через другой лес. Мы не ехали, а мчались, и солнце мчалось вровень с нами и брызгало мне в глаза, когда натыкалось на деревья. Папа привязал меня к сиденью, чтобы я не вывалился, и смотрел, нахмуренный, лошади в загривок. Снег слетал с веток.
Папа даже не сказал мне, когда мы въехали в город. Город был совсем как фотография, но я в фотографии не верю, там все подстроено, то есть все всегда смеются. Было очень красиво, и жалко, что мы ехали так быстро. В повозках были плюшевые сиденья, народ шел толпами, и стояла статуя с бородой, я такую даже на ярмарке не видел. У забора с железными досками папа спрыгнул с саней и сказал мне:
- Пошли, посмотрим, что там у тебя.
Он поднялся на крыльцо, потом вспомнил, что я привязан, и отвязал меня. Внутри было много народа, мы сели на лавку, папа сидел и жевал свой ус.
Какая-то тетя сказала на меня: "Какой миленький!" - и погладила по голове. Я подумал: значит, раньше, с нераздутой головой, она меня не видела. Она спросила, в каком я классе, но я не ответил, потому что уже не знал.
- Он у вас немой? - обратилась она к папе, но он ей тоже не ответил.
- Они немые,- обиделась тетя.
Мне больше не нравилось в городе.
В приемной была докторша, такая маленькая, что едва доставала папе до третьей пуговицы на рубашке.
- Что у него? - спросил ее папа.
Она меня повертела, рассмотрела вблизи, руки у нее были мягкие, как кошка. Посмеялась, что я пахну цуйкой, и отвела папу к окну. Она что-то ему говорила, а он гнулся на глазах и в конце концов стал меньше нее. Мы оба вышли нахмуренные.
- Это глухонемые из деревни приехали! - сказала кому-то обиженная тетя.
- Пошли погуляем, а потом я тебя отведу на операцию.
Такой радости я не ожидал: мало того, что посмотрю город, еще и операция! Будет потом что рассказать на дорожке ребятам.
Мы прогулялись в толпе до статуи и вернулись к железному забору. Поели в санях и вошли в ворота. Папа держал меня за руку, чего раньше никогда не случалось, а лошадь смотрела вслед, в щели между железных досок. У ворот был привратник в большой шапке, и он спросил нас, куда мы идем. Папа показал на большое здание с крыльцом, припорошенным снегом.
- Я с больным ребенком.
- А хоть бы и так,- сказал привратник.
- Разве это не больница?
- А хоть бы и так,- сказал привратник и подмигнул кому-то рядом.- Деревенские? - спросил он с ухмылкой.
Папа взял его за грудки и выдернул из-под шапки, шапка оказалась без головы и упала на снег.
- А хоть бы и так,- сказал папа прямо ему в лицо.
И слава богу, еще не послал вдогонку за шапкой.
В больнице было красиво, как в церкви, и все говорили шепотом. На стенах висели портреты бородатых людей, а от шагов шел гул, как от колокольни. Папа посадил меня ждать на лавку. Мимо прошла толстая тетя в белом. Я встал и сказал:
- Здравствуйте!
Она вздрогнула, уставилась на меня, потом поклонилась. Как в церкви.
Папа привел маленькую докторшу, но она была чем-то расстроена.
- Вы меня не будете оперировать?
- Будем, будем,- ответила она.
- Спасибо.
Пришел какой-то человек в голубом костюме. Несимпатичный: все время пожимал плечами.
- А где направление? Мы не можем его положить! - сказал он.
Маленькая докторша рассердилась:
- Какое направление, он чуть не при смерти! Вы что, не видите, что нужно оперировать немедленно?
Я обрадовался, что меня будут оперировать немедленно. Значит, к вечеру мы уже попадем домой. Папа смотрел на этого человека, как будто на него молился, и мне это не понравилось.
- Пошли домой, папа, мне расхотелось оперироваться, можно и в другой раз.
Маленькая докторша погладила меня по голове и завела в комнату с ванной, с деревянной решеточкой на полу и с зелеными стенами. Что это ванна, я догадался, хотя видел ее в первый раз.
Я не знал, что делать. Посмотрел в окно. Там были елки в снегу. Не окно, а картинка. Вошла толстая тетя, которая мне кланялась в коридоре, и стала смеяться, что я в шубе. Я хотел выйти, дать ей выкупаться, но она ухватила меня за воротник и вынула из шубы. Потом сняла с меня свитер и рубашку. Я хотел спросить ее, кто она такая, чтобы меня раздевать. Раздевает и даже не спросит, как меня зовут. Но потом я подумал, что это у нее профессия такая - раздевать. Называется: сестра. Вода была горячая, и когда она терла мне спину, то дула на меня, как на суп.