– Не серди меня…
– Мне без тебя в школу не велено приходить, – сказал Митька, исподлобья глядя на мать.
– Подрался?
– Придёшь – узнаешь.
Он ожидал, что мать рассердится, раскричится на весь дом и даже ремнём выдерет, но ничего подобного не случилось. Мать не нахмурилась, не встала из-за стола, даже не посмотрела в угол, где на гвозде, по старой памяти, висел широкий отцовский ремень. Она ела картошку и, кажется, не собиралась Митьку ругать.
– Хочешь, яичек сварю? – сказала мать. – Худой ты… Одни глаза остались.
Она подсела к нему и погладила рукой по голове. Рука ласковая, шершавая.
– Один ты у меня, сынок.
Голос у матери тихий, душевный. И Митька почувствовал, как недавняя злость и недовольство стали улетучиваться. Но он держался, стараясь не поддаваться на ласку.
– Чего вы по ночам на мельнице делаете? – спросил он, постукивая вилкой по сковороде. – Богу молитесь, да?
– Молимся, Митенька.
– А почему трясётесь и орёте страшными голосами?
– Это дух святой нисходит на нас.
– А как он нисходит? С неба, что ли?
– Дух святой везде… И на небесах, и на земле.
– А почему люди его не видят?
Мать взъерошила Митьке волосы, подула на них.
– Две макушки у тебя, сынок… К добру ли это?
У неё снова задёргалась левая бровь, уголки губ опустились, круглый подбородок дрогнул.
– Митенька, родной, окрещу я тебя в новую веру? Вещает мне бог во время святых бдений, что потеряю я тебя, если не примешь водное крещение…
Глаза у матери сначала затуманились, потом влажно засияли. Слеза обожгла Митьке шею. И вдруг жалость острой иглой кольнула сердце. Мать-то у него одна. Никого больше нет. Окреститься… Не хочет он, Митька, никаких дел с богом иметь. Ему и без бога неплохо жилось, пока отец… Окрестись, а потом жизни не будет.
Он вспомнил, как в прошлом году кто-то из ребят на переменке увидел на шее у Анютки Мосиной крестик. Сколько смеху было!
Ребята окружили худую бледноволосую Анюту и давай её дразнить: "Анюта-Монашка в церковь пошла – бога нашла…" Анюта молча стояла в кругу, и тоненькие пальцы её сучили нитку на юбке. К ней подскочил Огурец и хотел выхватить крестик. Анюта зажала в кулак кофту на груди и не своим голосом закричала: "Не трожь! Меня бабка убьёт!.."
Митька помнит её глаза в тот момент: широко распахнутые, и в них ужас. Нет, он не хочет этого… Конечно, он не Анютка. У него бабки нет, а если бы и была, он бы её всё равно не испугался. Да и Огурцу не спустил бы, если бы тот сунулся к нему…
– Небось и крест на шею повесишь? – спросил он.
– Что ты, Митенька! – обрадованно зашептала она. – Никаких крестиков… Бог, он и так видит, кто верит, кто нет.
– А как же у Анютки был… и у всех есть крестики?
– У них есть, а у тебя не будет.
– Это почему так?
Мать бросила растерянный взгляд на ящик комода, где лежала кожаная библия, и сказала:
– У них другая вера, сынок… другой бог, а у нас новая вера, самая правильная.
– У кого у вас? У тебя и у Головастика? – со злостью спросил Митька. – Она набрехала тебе, мам. Она брешет, а ты уши…
Митька недоговорил – мать зажала ему рот рукой и, глядя сразу опустевшими глазами в потолок, зашептала:
– Слышит он… Грех!
– Пускай слышит! – Митька высвободил голову из её рук. – Не хочу креститься… И точка!
Опять день пропал. Судя по всему, мать в школу не собиралась, а без неё Митьке там делать нечего. Сан Саныч твёрдый человек; сказал: "Не приходи один", – значит, всё – не приходи…
Митька, ломая осоку, пробирался к своему камню-валуну. Неприветливый был сегодня камень: мокрый и скользкий. Меж колючих лап старых елей застряли большие клочковатые хлопья тумана. А с реки туман куда-то исчез, растворился, и вода в Калинке словно стала чище, светлее. По воде всё плыли и плыли к запруде вялые листья. Осень раскрасила их по-разному. Юркие берёзовые листочки напоминали маленькие языки пламени. Пятипалые кленовые листья были прозрачно-жёлтыми. Листья осины плыли стайками, и издали казалось, что по реке движется грязно-зелёный островок. Прожили свою недолгую шумливую жизнь листья и вот плывут на своё кладбище – к запруде.
Зашуршала прибрежная осока, кто-то зашлёпал по мелкой воде. Митька лениво повернул голову: к нему с удочкой приближался знакомый рыбак. Штанины брюк он подвернул, белые волосатые ноги потешно подгибались.
Митьке захотелось спрятаться, прыгнуть в воду. После того как он увидел "рыбака" на мельнице, мальчик догадался, для чего ему понадобилось столько свечей. Но было поздно: рыбак заметил его и, приветливо улыбаясь, помахал рукой. Сегодня он совсем другой. Не похож на того, что стоял на коленях и задирал бороду в потолок…
– Тут рыба не клюёт, – сказал Митька. – Вот у запруды – это да!
– Бог с ней, рыбой, – вскарабкался к нему на камень рыбак. – Жалко мне её… Тоже божья тварь. – Он посмотрел своими треугольными глазами на Митьку и спросил: – Что, брат, нос к земле опустил?
Митька с любопытством взглянул на него.
– Вы же всё знаете.
– Знаю.
– Что знаете?
Рыбак положил удочку, ладонями скрутил бороду в тоненький жгут, хитро улыбнулся:
– Мамку обманываешь? Портфель под мышку – и в кусты…
"Знает, – подумал Митька. – Как пить дать колдун…"
Они замолчали. Рыбак нанизал на крючок половину червя и, свистнув удилищем, забросил.
– Божья, говорите, тварь, – угрюмо усмехнулся Митька, – а ловите…
– Ловлю, брат, – сказал рыбак. – Занятное это дело. Грешен, люблю.
Он с серьёзным видом посмотрел на Митьку и сказал:
– Это что у тебя?
– Где?
Рыбак небольно прищемил пальцами Митькин нос:
– Поди ж ты, нос! А я думал, пуговка от штанов…
Митька хотел было сказать: дескать, на себя посмотри: отрастил волосищи, как тётка какая-нибудь, и думает, хорошо, но сдержался. Странно шутит дядя… Чудак какой- то! Спереди – мужчина, а сзади – женщина. Ясно, поп. Чего же он тогда на мельнице делал? Митька совсем запутался: попы в церкви служат, у них чёрные до пят платья, а этот и на мельнице был в своём пиджаке. В полосочку.
– Как звать-то вас? – спросил Митька.
– А зачем тебе?
– Да так… Вместе рыбачим.
– Зови дядей Егором.
– Эй, дядя… Егор! – воскликнул Митька. – Поплавок.
Рыбак пружинисто приподнялся с камня, резко качнулся вперёд. Штанина на его ноге ещё выше задралась, и Митька увидел чуть повыше колена синюю татуировку: женскую голову и крупную надпись: "Жизнь отдам за Марусю".
"Нет, не поп… – подумал Митька. – В бога верит, а не поп…".
Дядя Егор между тем выдернул из воды крупного краснопёрого окунька и стал суетливо снимать его с крючка. Окунь мельтешил хвостом, бился в руках. Он уже успел наживку с крючком заглотнуть. Рыбак с силой дёрнул, и крючок вместе с рыбьими потрохами вывалился. "Как же, рыбу жалко… – про себя усмехнулся Митька. – Ишь, рвёт с мясом…"
Дядя Егор уселся на камень, пополоскал в воде испачканные в рыбьей слизи пальцы и долгим взглядом посмотрел Митьке в глаза.
– Знаю, брат, о чём думаешь. – Он нагнулся к Митьке так близко, что его борода защекотала лоб. Треугольные глаза жёстко, в упор смотрели в лицо.
– Прими водное крещение, брат Митрий, – тихо и торжественно сказал дядя Егор. – Так твоей матери и богу угодно…
Ошеломлённый Митька сполз с камня в воду и, глядя на дядю Егора широко раскрытыми глазами, попятился в осоку, к берегу. Именно об этом вот уже с час неотступно думал он.
10. ПАРТИЗАНСКАЯ ЗЕМЛЯНКА
В воскресенье рано утром кто-то постучал в окно. Мать вскочила с кровати, отодвинула занавеску и кому-то кивнула. Неслышно двигаясь, оделась, поплескалась у рукомойника и собралась было уходить.
– Ты куда, мам? – зевая, спросил Митька.
– Нужно, – сказала мать. – Поешь вчерашних щей… Картошка в чугуне. К вечеру приду.
Мать ушла. Митька встал и, продирая сонные глаза, подошёл к окну. Так и есть, у забора маячила круглая, закутанная в три платка голова тётки Лизы. Голова, освещённая косыми утренними лучами, медленно поворачивалась навстречу матери. Митька прикинул, что если из форточки пульнуть из рогатки свинцовой картечиной в эту голову, то и платки не помогут… Митька даже прищурил левый глаз, предвкушая, как его картечина звонко цокнет Головастика по темени.
Мальчишка поставил на стол чугун. Картошка была холодная: тонкая мокрая шкурка липла к пальцам. Ну куда мать ушла? А он, Митька, один, как дурак, торчи в избе. Уж который раз мать оставляет его без обеда. "Поешь, – говорит, – щец холодных…" Да от холодных щей уже рот на сторону воротит!
Митька пополам разломил картофелину и с сердцем бросил в чугун: гнилая!
Злой, встрёпанный, метался он по избе, не зная что делать.
Вытряхнул из портфеля на неубранный стол книжки и тетрадки, полистал дневник. По литературе пятёрка… Он давно получил её. Как на крыльях, прилетел домой. Протянул матери дневник.
– Погляди!
Мать взяла дневник, равнодушным взглядом скользнула по раскрытой Митькой странице, на которой красовалась пятёрка, спросила:
– Подписать?
– Ага, – чуть не плача, сказал Митька и отвернулся. Так и не заметила мать в его дневнике пятёрку по литературе…
Вышел Митька на крыльцо и, усевшись на нижнюю ступеньку, стал дразнить Никанора – ярко-рыжего петуха, с лихо заломленным набок гребнем. Хвост у Никанора напоминал связку разноцветных серпов. Петух был отчаянный драчун. Соперников у него поблизости не водилось, и он налетал на всех: на кошек, собак, людей. Один раз так долбанул Митьку своим железным клювом, что на ноге с неделю сидел синяк.
– Петь! Петь! Петь! – позвал Митька. – Иди, я тебе хвост выдеру…
Петух оставил курицам хлебную корку, исклёванную вдоль и поперёк, и бочком-бочком двинулся к крыльцу. Немного не доходя, остановился, распустив жёлтый веер крыла, воинственно скребнул по земле шпорой и, высоко подскочив, налетел на Митьку. Но тот ловко пихнул петуха в грудь. Никанор, хлопая крыльями, отлетел, опрокинулся на хвост. Тут же вскочил, стыдливо повёл злобным чёрным глазом на кур: не заметили ли его позор? И, нагнув голову к самой земле, так что розовые серёжки поволочились по пыли, снова стал подступать к Митьке. Огненные перья вокруг шеи распушились, здоровенный клюв полураскрылся. Прыжок – и снова петух забарахтался в пыли.
– Попало, рыжий дурак? – ликовал Митька.
Никанор размашисто крест-накрест почистил клюв о землю, чиркнул острой изогнутой шпорой по крылу и показал Митьке хвост.
– Петь-петь, – позвал Митька, но петух даже гребнем не пошевелил. Покликал своих кур и, окружённый ими, гордо направился к сухой коровьей лепёшке, над которой назойливо жужжали синие мохнатые мухи.
Рядом с крыльцом стояла большая пузатая бочка. Вода в ней была зелёная и вонючая. Под солнцем вода испарялась, и тогда особенно резко бил в нос застойный, гнилой запах. Когда шёл дождь, с крыши снова набегала в бочку вода. Весной в бочке жили головастики, а сейчас она опустела. Митька прошлым летом попробовал было рыбу разводить в бочке. Поймал сачком штук двадцать мальков и запустил туда. С вечера мальки беспокойно шныряли в воде, а утром Митька всех их увидел на поверхности. Мёртвые были мальки. Видно, не по вкусу пришлась им старая дождевая вода.
На дороге послышался оживлённый говор. С крыльца не видно было, кто это идёт, но разомлевшему Митьке не захотелось вставать. Он терпеливо ждал, когда люди перейдут мостик. Первым показался на дороге не кто иной, как Тритон-Харитон. Волосы на его голове стояли дыбом и под солнцем огнисто сияли. Синие парусиновые штаны подвёрнуты до колен, белая рубаха расстёгнута.
– Нас ждёшь? – издали крикнул Стёпка.
Вслед за ним на дорогу высыпало человек десять ребят, Митькиных одноклассников. "Куда разбежались?" – удивился Митька.
– По грибы, что ли? – спросил он.
Ребята, галдя, остановились напротив Митькиного дома. Стёпка перевесил через закрытую калитку свою лохматую голову.
– Это хорошо, что ты дома, – сказал он.
– Зачем я вам понадобился? – с деланным равнодушием спросил Митька.
– Вылазка… – Стёпка ещё ниже перевесился через калитку, пальцами достал задвижку и открыл. Не успел он сделать и трёх шагов, как на него налетел Никанор. Тритон-Харитон опустился на корточки и, тараща на петуха озорные светлые глаза, заорал:
– Ку-ка-ре-ку!
Никанор с перепугу так и присел. И глаза прикрыл белой плёнкой. Стёпка преспокойно взял его в руки и забросил на крышу сарая: "Погуляй".
Тритон-Харитон уселся на ступеньке рядом с Митькой, сплюнул в бочку.
– Ты вот что – собирайся… – сказал он. – В общем, вылазка в лес.
– Я порыбачу…
– По партизанским местам. В разведку.
– Утром у мельницы здоровая бултыхнула!
Стёпка приподнялся и снова сплюнул в бочку.
– Лягухи здесь, что ли?
Помолчали.
– Мы тебя командиром нашего отряда выбрали, – сказал Тритон-Харитон.
– Меня командиром?.. Врёшь!
– Спроси у ребят.
Митька вскочил со ступеньки, юркнул в коридор и через минуту снова показался с башмаками в руках.
– Давай оружие, – сказал он.
Стёпка достал из глубокого кармана синих штанов тяжёлый пистолет. Он хотя и был испорченный, но настоящий. Стёпка нашёл его на дне лесного ручья. Дня три отмачивал ржавый пистолет в керосине, отчищал наждачной бумагой. После всех его усилий пистолет, наконец, заблестел, но стрелять всё равно не стал.
Едва вступили под сень деревьев, как сразу стало прохладно. Солнечные лучи с трудом пробивались сквозь мохнатые еловые ветви; вернее, не лучи, а жёлтые дымные столбы наискосок сверху падали на усеянную сухими иглами дорогу. Еловые стволы плотно стояли по обе стороны. На некоторых из них тележные оси содрали кору до самой древесины. Две колеи местами выбили лесную дорогу до древесных корней. Между колеями рос пыльный подорожник. На его овальных, простроченных белой жилкой листьях чернели маслянистые капельки дёгтя.
Дорога вела в дальний хутор Смехово. Почему так назвали небольшой хутор, никто не знал. Как раз на полпути протекала узкая мелкая речушка. Чем ближе к ней, тем больше стало попадаться берёз, осин, кустарника. Седой жёсткий мох сменила буйная высокая трава. Она словно зелёными островками окружала толстые бледно-белые стволы берёз, выбивалась из самой середины кустов.
– За поворотом речка, – сказал Митька.
Ребята шли молча. Лесная величественная тишина как-то не располагала к разговору. Даже первый в классе говорун Петька-Огурец молчал.
Из-за кустов показался деревянный мост. Грубо отёсанные перила обвалились, на проезжей части чернели провалы. Это тележные колёса продолбили подгнившие доски. Когда-то речка была широкой, а теперь превратилась в светлый ручеёк. По берегам стояли невысокие копёнки с набросанными на верхушки ветками ёлок.
Сделали привал. Ребята расселись на краю моста, свесив ноги. В воде меж камней стояли тёмноспинные рыбины и лениво шевелили прозрачными плавниками.
Митька вытащил из кармана пистолет и негромко сказал:
– Я иду первым, за мной Стёпка, Огурец – последний.
– Не хочу последним, – сказал Огурец. – В середине хочу.
– Ты будешь охранять.
– Сам охраняй.
– Прогоним! – пригрозил Тритон-Харитон.
– Я ж охраняю тыл… Чего взъелись? – Огурец сошёл с дороги.
Сразу за мостом Митька свернул в лес. Ребята, растянувшись длинной цепочкой, шли за ним след в след. Ноги утопали в мягком мху, кусты то и дело преграждали путь.
Не слыша за собой шагов, Митька оглянулся. Позади никого не было.
– Стёпка-а-а! – заорал он, шаря глазами по кустам. – Эй-й, где вы-ы?
Кусты закачались, расступились, и на тропу вышел Стёпка.
– Сказано было – не отставать! – На Митькином лице выступил румянец. – А вы…
– Не кричи, – миролюбиво сказал Стёпка, – змею увидели…
– Командира бросили, а сами…
– Какой ты командир! – усмехнулся Огурец. – Отряд врага уничтожает, а он прёт себе и ничего не чует.
Митька молчал. Он только тут заметил, что у него нет пистолета. Не подавая вида, осмотрелся: пистолет, уткнувшись дулом в мох, блестел у куста. Митька незаметно подобрал его и, не глядя на ребят, спросил:
– Убили?
– Уползла.
До партизанской землянки оставалось километра два. Митька по-прежнему шагал впереди, но теперь поминутно оглядывался на ребят. И, когда они, увидев залитую солнцем брусничную полянку, с ходу попадали в пружинистый мох, Митька тоже присоединился к ним. Переспелая, чуть сморщенная осенняя брусника была сладкой, как варенье. На каждом глянцевом брусничном листочке сверкало солнце.
– Хватит ягодами обжираться, – сказал Стёпка. – Этак мы никогда не доберёмся до места… Эй, командир, веди!
По воротнику Стёпкиной рубахи ползла букашка, в вихрах запутались жёлтые сосновые иглы и сучки. Хотя Стёпка сегодня был и не командир, ребята ему всё равно подчинились. Даже Огурец и тот, швырнув напоследок в рот пригоршню брусники, сразу встал и пошёл охранять тыл. Стёпку и не надо выбирать в командиры, он и так у ребят первый командир. Митька понимал, что его слушаются потому, что так хочет Стёпка, а если бы не было Тритона-Харитона, его в жизнь никто бы не послушался. И вряд ли даже командиром бы выбрали. Какой из Митьки командир? Днём и то ему в лесу не по себе…
Тропка стала чуть заметной. Мох кончился, и кусты сомкнулись, схоронили от глаз тропу. Раздвигая ветви, Митька упрямо продирался вперед. Вот и сосновая опушка. Если встать на середину, лицом к восходу солнца, то справа должна быть видна огромная ель с раздвоенным стволом. На этой ели между двух макушек партизаны оборудовали "НП" – наблюдательный пункт.
Митька велел ребятам остановиться, а сам не спеша вышел на середину опушки. Сухие, выгоревшие на солнце шишки захрустели под ногами.
– Здесь "НП", а лагерь – прямо, – громко сказал он.
Ребята бросились на полянку, обступили Митьку.
– Где "НП"?
Митька смотрел на них и улыбался. Сейчас он чувствовал себя настоящим командиром.
– Маскировка что надо, – сказал он.
Подошли к самой ели и только тогда рассмотрели среди густых колючих ветвей чёрный деревянный настил. Ребята обступили ствол, щупали его, ахали:
– Толстущий-то!
– Как партизаны забирались наверх?
– Смотрите! – Стёпка подпрыгнул, уцепился за какой-то короткий сук, потом за другой и через минуту притоптывал ногами по шаткому настилу.
Ребята, раскрыв рты, смотрели на Тритона-Харитона.
– Залезайте сюда-а! – крикнул Стёпка. – Всё кругом видно-о!
Огурец попытался дотянуться до первого кривого сука, торчавшего высоко над головой, но ничего из этого не вышло.
– Стёпка длинный, ему хорошо, – сказал он. – А меня подсаживать надо.
– Давай подсажу, – предложил Митька.
– Я тяжёлый, – сказал Огурец и отошёл в сторону.
– Тритон, – крикнул Митька, – слазь!