Красные лошади (сборник) - Погодин Радий Петрович 11 стр.


* * *

Сережка пришел к начальнику лагеря на следующий день в обеденное время. Спросил, оглядывая без интереса тесное начальниково жилье:

- Когда пионеры прибудут?

- Когда закончим ремонт. А когда закончим? Это же не ремонт, археология, понимаешь. Мумию оживить легче! - Начальник пододвинул Сережке макароны, сваренные прямо в комнате на электрической плитке. - Завтракай.

- Куда еще завтракать, я уже обедавши. Время-то…

Начальник его приструнил:

- Обедавши… Сиволапые вы, новгородские. Завтрак - красивое слово. - Он пододвинул макароны Сережке, поставил перед ним компот вишневый - консервный.

- Итак, тема! Тема обыкновенная…

Начальник привел Сережку в пустой беленый подклет, где он выгородил сырыми досками пионерскую комнату.

- Помещение, видишь, не Эрмитаж. В самом храме охрана не разрешает. Фрески там, понимаешь, да и неудобно для пионерской работы. Предрассудки в нас еще крепкие. А подцерковье не охраняется. Мы отсюда столько… выгребли. - Поймав себя на выражении антипедагогическом, начальник пояснил сурово: - В смысле всякого мусора. - Затем начальник оглядел беленые стены, бугристые от наслоившейся за века штукатурки. На какую-то секунду в голосе его появилась неуверенность. - У нас тут две разнородные организации: мы и "охрана памятников" с ружьем. Совместим, как ты думаешь?

- "Охрана памятников" без ружья, - поправил его Сережка. - У бабушки характер строгий, ей ружье не дают.

Лицо начальника сделалось меланхолически добрым, даже мечтательным, даже острый кадык обвис.

- Скоро нам лагерь построят хороший по замечательному проекту ленинградского архитектора Маслова. Так что мы здесь временно. Столовую в бывшей трапезной соорудили, ну а пионерскую комнату - тут, в подклете. Светло и чисто, а что касается предрассудков, мы, дорогой, не таковские. Пионеры - ребята сознательные. Хорошие ребята! - Голос начальника вознесся, посуровел, кадык снова выпер, как у паровозного машиниста, глядящего вдаль. - Так. На этой стороне изобрази природу и лагерный сбор у костра. На этой - линейку. Тут пионеры помогают совхозникам. В радостных, понимаешь, тонах. Все ясно?

- Ясно. Красок нужно побольше. - Имея характер застенчивый, Сережка поглядел в потолок, поискал глазами по углам и добавил со вздохом: - И еще… Чтобы никто пока не совался.

- Значит, вперед! - согласился начальник. - Как говорится, поехали!

- Можно, чтобы и вы покамест не приходили? - попросил Сережка, глядя в свеженастланный пол.

- Ясно. - Начальник лагеря потрепал Сережку по голове, принес ему ящик с гуашью, акварелями и другими порошковыми и уже разведенными красками. Карандаши дал и кисти. - Ясно, - повторил он, - не робей, делай! - И ушел, поощрительно подмигивая.

* * *

В льняной древней местности, где суждено было родиться Злодею, собаки плодились обильно, как бы возмещая своей многоликостью почти исчезнувшее лесное зверье.

Злодей был безобразен. На высоких прямых ногах, с беззастенчиво ухмыляющейся медвежьей мордой, с бородой, с почти голым хвостом - проследить родословную в его удивительном облике отчаялся бы самый упорный кинолог. Козлиная клочкастая шерсть Злодея отливала зеленым.

Известно, что даже в терпеливом собачьем племени, лишенном воображения, потому долговечном и многочисленном, являются иногда особи аморальные. Злодей не понимал собачьих законов: наделенный разбойничьим нравом, он уже в годовалом возрасте контролировал обширный участок реки. Бесстрашный, верткий и независимый, он возникал из кустов, как оборотень. В собачьи драки летел беззвучно, не дрался - кромсал. Но после быстрой победы тоскливо выл. На людей, пытавшихся подойти к нему, он рычал, как бы предупреждая: я к вам не лезу, не лезьте и вы ко мне.

Иногда в снах обдавало его холодной черной водой. Он сучил лапами, судорожно тянул шею к спасительному глотку воздуха. Вода забивала ему ноздри, сжимала глотку, ломала его и засасывала в пучину. Видение кончалось всегда одинаково: Злодей вскакивал, дрожа, обнюхивал себя, потом укладывал морду меж вытянутых передних лап и, не мигая, затаив свой страх, вслушивался в голос реки, которая в его сновидениях объединяла и небо, и землю, и ту черноту, что за ними.

В тот уже далекий злополучный час он все-таки выбрался на песчаный берег и упал в жесткую прошлогоднюю осоку.

Случилось это первого мая. Щенка уронили с нарядного белого теплохода, на котором играла музыка. Уронили из пахнущих духами объятий. Нашла его сука Сильва. Долго дышала над ним и кашляла, потом принялась подталкивать носом, пока щенок не поднялся на дрожащие ноги, и, подталкивая, повела вверх по откосу; нести его в зубах она не могла - щенок был грузный, трехмесячный. Щенок уставал, ложился на брюхо, по-лягушачьи распластав лапы и слезно скуля; она стояла над ним, понимая его усталость и страх, затем снова подталкивала.

Жила Сильва в Туровом монастыре, за сараем, в поваленной набок бочке.

Щенок отогрелся на соломе, вжимаясь всем телом в мягкое Сильвино брюхо. Когда он обсох, Сильва вылизала его и повела на задворки городской столовой добывать еду.

Сильва была слабой, застенчивой собакой с рыжеватой волнистой шерстью, словно расчесанной на прямой пробор от кончика носа до кисточки хвоста. Псы, сбегавшиеся к помоям, похожие благодаря смешению кровей на опереточных пиратов, рыкали на нее. Сильва стояла в сторонке, переступая с лапы на лапу.

Щенок поднял брови домиком, поглядывая то на них, то на Сильву. Потом вдруг ринулся к своре. Протиснулся, извиваясь, между разномастных напряженных ног, ухватил большой мосол из-под носа двух самых крупных и самых лохматых псов, столкнувшихся в постоянном соперничестве, и вылез обратно. Псы, заметив пропажу, сцепились друг с другом. Остальные, не обращая внимания ни на что, чавкали и лакали. Щенок улегся на мосол грудью, порычал немного, воображая, как с хрустом и ликованием раздробит мосол в порошок.

К нему подошла Сильва, почтительно и печально. Он и на нее рыкнул, но оставил ей недоглодыши и снова полез к помоям.

В этот день щенок получил трепку от поджарого полупинчера, но не пищал, не просил пощады, наоборот, оскалил зубы полупинчеру вслед. Потом ушел на реку, долго лежал один и плакал от злости и от обиды, накапливая в себе месть. Вечером он пришел к Сильве. Возле бочки стояла миска - щи с накрошенным хлебом. Сильва лежала, отворотясь от еды, и в глазах ее слезился материнский укор. Насупившись, ворча, щенок подошел к ней, толкнул ее носом, как бы пообещав: не тужи, я еще выпотрошу кое-кого, дай срок, - и принялся жрать Сильвины щи. Сильва дышала со свистом и хрипами. Печально помахивая хвостом, смотрела, как щенок пожирает пищу, как скачет по огороду пустая миска, словно этот разлапистый рахитичный бандит придумал вылизать ее до дырок.

Сильвина хозяйка, старая и согнувшаяся, опираясь на костылик, несла на спине ношу ольховых сучьев для топлива. Она перебросила ношу через изгородь, пролезла между жердями и, только выпрямившись и растерев поясницу, заголосила:

- Ах ты, Сильва ты окаянная! Ишь смотрит, зажравши. Я твоих щенков не успеваю топить, а ты пащенка завела! - Выкрикивая эти безжалостные слова, хозяйка половчее ухватила костылик и, кряхтя и хромая, бойко бросилась на щенка. - Не хватало мне еще тебя, лешего! А ну пошел прочь! - И, глядя, как неспешно он убегает, оглядываясь и показывая клыки, ворчала: - Ну злодей, ну зверь! Не то что моя Сильва - дура. - И не сердито, а, скорее, жалеючи ткнула прижавшуюся к земле суку костыликом, - Ишь глаза проливает, небось опять щенки будут.

* * *

Сережка сидел в солнечном, медленно кипящем пятне посреди отгороженного помещения. Неровные белые стены смыкались над его головой. Арки уходили куда-то, пренебрегая дощатой перегородкой, перегородка для них была как временная кисея или вековая, но тоже непрочная паутина.

Он сидел долго, вглядываясь в трещины, в бугры штукатурки и неожиданные карнизы выступающей плинфы - древнего новгородского кирпича. И странно, дощатая запруда, дивно пахнувшая сосной, вдруг придала движению стен и каменных сводов иллюзию бесконечности. Тени текли перед Сережкиными глазами, отдаляя видимые горизонты и предметы, отбрасывающие тень, словно он поднимался к некой вершине, откуда дано ему все узреть. Тени переливались по неровным лепным стенам, то сгущаясь, то ослабляя тон, то голубые, то сиреневые, то розовые, то в неожиданно светлую желтизну. Сережка смотрел и смотрел на них, пока не увидал гривы и мускулы. Он вздохнул, обмакнул кисть в жидко разведенную красную гуашь и принялся обрисовывать контуры лошадей. Иногда он ошибался, стена ломала, казалось бы, пластичные линии, не соглашалась с ним - их приходилось соскребать, забеливать и искать новые.

Уходя, Сережка замыкал пионерскую комнату на висячий замок и уносил ключ. К начальнику на довольствие не появлялся, а встречаясь с ним, опускал голову. На бодрый вопрос: "Как дела?" - отвечал:

- Кисти слабые, по известке быстро истираются. Я от конского хвоста нарезал. Вот. - И показал самодельные флейцы.

Лошади шли по одной, парами, объединялись в табуны, образуя цветные подвижные плоскости. Тонконогие жеребята пили воду в озерах. Жеребцы, встав на дыбы, сплетали гривы с гривами твердо стоящих кобыл. И золотистый навоз дымился, как некогда дымились золоченые купола сквозь туман на заре.

Роспись Сережка закончил через неделю, и так же, не поднимая головы, позвал начальника посмотреть.

Если бы начальник, как и Сережка, долго сидел посредине солнечного пятна, вглядываясь в движение стен и теней, уходящих в некую бесконечность, если бы он смотрел роспись в своем настоящем, подлинном звании, о котором читатель узнает позже, разговор между ними вышел бы по-иному. Но начальник пришел педагогом, поэтому скор был и громок.

- Конный завод! - закричал он. - При чем тут пионерская организация?

Лошади уходили туда, за дощатую стену. Невесомо скакали по бледной земле. Просвечивали сквозь монастырские стены и стены новых силикатных домов. Вздымались над лесом. Перешагивали через пионеров, помогающих совхозникам на уборке. Огненногривые, стояли в костре, и пионер, трубящий побудку, сливался с лошадиной ногой.

- Она ведь жеребая, - уныло сказал начальник, ткнув пальцем в красную кобылицу. - Я спрашиваю, почему?

- Наверное, срок ей пришел, - не поднимая головы, ответил Сережка.

- Я о другом. Я тебе тему давал? Давал. А ты?.. Почему везде лошади?

Сережка не ответил, он счел этот вопрос лишенным смысла. Более того, любую тему без лошадей Сережка чувствовал как пустую и недостойную красок.

- А пионеры? Почему пионеры квадратные?

- Они же в трусах, - ответил Сережка.

- А пионерки? Почему треугольные?

- Они же в юбках, - ответил Сережка.

Начальник лагеря ударил кулаком по испачканному красками столу.

- Я прошел путь от рядового пионера до начальника лагеря! Я не позволю всякому… сопливому… гению!..

Кадык его подскочил кверху, словно некий аварийный клапан. Излишек давления вышел из его вскипевшей груди затяжным кашлем, от которого шея надулась и посинело лицо. Печальные глаза паровозного машиниста заслезились, словно ветер подул. Сквозь кашель начальник кричал на Сережку, и в его возмущении звучала тоска по тому юному гражданину, что когда-то давно тронулся в сторону дороги, где паровозы пахли огнем и железом, где семафорами подымались простые надежды и конец пути был торжественно ясен.

- Побожусь, - сказал начальник, отдышавшись наконец, - я за свою жизнь не встречал еще такого наглеца, как ты. Они же твои товарищи, пионеры, а ты рисуешь их квадратными и треугольными. За что ты их так? Ты мне эти абстракции выбрось из головы! А это что? Жеребец…

- А кто же? - сказал Сережка.

- Понимаю… Голландская школа реализма… - Начальник покачал головой. - Ты мерзавец. Ты понимаешь, какой ты мерзавец?

Сережка собрал самодельные кисти.

- От ответственности уходишь, халтурщик. Иди, иди… - Начальник подтолкнул Сережку к двери. - Использовал мое доверие в своих абстракционистских целях. - Но когда Сережка открыл дверь, начальник позвал его: - Воротись-ка, живописец!

Сережка остановился в дверях, ему было чего-то жаль и не хотелось уходить от этого человека, который будто смотрит слезящимися от ветра глазами вдаль и гудит, гудит, словно зовет на помощь.

- Доволен? - спросил начальник.

- Не очень… В том бы углу старика надо нарисовать зеленого, а тут девок розовых. Будто они убегают и хохочут.

- Поди вон, - прошептал начальник тоскующим голосом, словно все путевые огни на его дороге погасли.

* * *

Игр у Злодея не было - только заботы.

Однажды он наблюдал, как два городских тонкобрюхих пса, ошарашенные невесть откуда взявшимися инстинктами, припадая на грудь, подбирались к лошади. Они подбирались к ней сзади, с двух сторон. Лошадь спокойно пощипывала траву, но Злодей видел, как ее темный большой глаз влажно поворачивается, следит за ними.

Дрожа от возбуждения, псы бросились к лошадиным ляжкам. Они завизжали уже в полете. И визжали и крутились, когда упали. Вероятно, они порицали бестолковую скотину, поясняя на высоких нотах, что с их стороны это была игра. Лошадь отработала долгую тяжелую упряжку, ее уши были заложены усталой дремотой.

Злодей подошел к лошадиной морде, повилял хвостом и в знак одобрения и солидарности попробовал поесть ее жесткой пищи. Уцепил клок травы, дернул вправо, дернул влево. Разрезал десну. Озверел. Он дрался с травой, пока не выдернул пучок с корнем и не выскреб когтями ямку. Лошадь дышала над ним, и, когда он, подрагивая и морщась, улегся, она шевельнула ему между ушей губами. Щенок зажмурился от приятности. Но пришел человек и увел лошадь.

Человечество Злодей осознавал чем-то вроде кладовщиков, приставленных возле еды, зажиревших на сытном месте и оттого плохо выполнявших свою основную задачу - кормить собаку. Подойдя к избе, он ждал, когда появится человек, вперялся в него глазами и лаял: "Вор! Украл! Отдавай жратву!" Иногда он и в избы заходил и разгуливал под столами. Сталкивал горшки, если мог дотянуться. Когда его заставали хозяева, бросался на них с обличительными угрозами, бывал бит и мечтал, побитый чем попадя, о счастливом дне Страшного суда, когда собаки восстановят на земле справедливость, отнимут у человека узурпированные им права на общую пищу.

- Злодей! - возмущались люди.

Повзрослев и уйдя от дворов, Злодей обнаружил другое племя людей. Обитало это племя или сообщество у костров. Шумные, похожие друг на друга и голосом и повадками, они всегда пели. Они возникали, как бабочки. Жили день-ночь, потом исчезали куда-то, может быть, уходили далеко по дорогам, может быть, умирали. Пищу они не жалели. Вываливали ее из котлов на траву. Бросали печенье, консервные банки, в которых дрожал мясной сок и крупчатые сгустки жира, бросались конфетами и краюхами хлеба.

Следуя за этими людьми, Злодей выбрал место на берегу, где они останавливались чаще всего, и тут поселился…

* * *

Злодей жрал макароны.

Почувствовав неподалеку чье-то живое тепло, он поднял голову.

На откосе стояла девушка. Растопырив и напружинив лапы, Злодей прижался к земле. Он обнажил клыки, и низко летящая хриплая нота пробилась из его нутра. Девушка не шелохнулась. Она смотрела на реку, словно не видела Злодея, словно он был мал, глуп и совсем безопасен.

Злодей подскочил к ней, нацелился цапнуть ее за лодыжку, но она по-прежнему не замечала его. Словно подталкиваемый сзади острым шестом, Злодей продвинулся к девушкиной ноге вплотную, коснулся кожи холодным носом и, вместо того чтобы укусить, лизнул. От девушки пахло чем-то далеким и нежным.

- Ишь ты, - сказала девушка. - Ишь ты какой…

Неуклюжий с виду, с высокими мощными лапами и разорванными в драках ушами, в клочьях облинялой шерсти, Злодей был так страшен, что уже не пугал. Девушка засмеялась чистым веселым смехом, похожим на искры росы.

Злодей посмотрел на небо, зевнул и лениво пошел под куст доедать макароны.

Девушка шагала легко, по самой кромке берегового откоса. Ее короткое платье, светлые волосы и слегка загорелое тело в движении создавали иллюзию солнечных пятен и полупрозрачных теней, возникавших от солнца и ветра. Снова, как в тех тяжелых снах, навалилась на Злодея чернота реки. Он завыл тоскливо. Потом с одышкой, лежа на брюхе, доел макароны - подобрал все до последней крошки. Зная по опыту, что, если сейчас побежит, его вывернет наизнанку, он заполз поглубже под куст и там, тяжело дыша, растянулся на боку.

Возле самого его носа оказался кусок сладкой булки. Злодей вытянул шею, взял булку в зубы и уснул. Он вздрагивал, рычал и повизгивал, не выпуская сладкого куска. Во сне он все же хотел укусить ногу девушки…

Вдруг, чего-то боясь и жалея, Злодей вскочил, проглотил булку и затрусил по береговому откосу, по следам, которые пахли детством, а может быть, чем-то лучше детства.

Назад Дальше