Красные лошади (сборник) - Погодин Радий Петрович 38 стр.


- Снимите вашу амуницию, - спокойно сказал старшина. - Интересно, сколько же вы отдали за нее на рынке?

Старшина был невысоким, узкобедрым, с внимательными глазами и какими-то изысканными движениями; обмундирование он носил командирское, времен начала войны. Алька определил его внешность, включая одежду, старинным словом "элегантный", которое его сверстники почему-то произносили с прононсом и стеснялись, произнеся. Старшина смотрел на Альку участливо - так высококлассные спортсмены смотрят на толстопятых старательных новичков.

- А вы фехтовальщик сами? - Алька ни с того ни с сего разгорелся улыбкой.

Старшина кивнул. Писарь вытаращился на него с удивлением и подобострастным восторгом, наверно, такое ему и в голову не приходило. "Ишь ты, морда-рожа, - злорадно подумал Алька. - Тебе бы к Лассунскому. Он бы тебя на каждом уроке вызывал для атмосферы: "Тургенев, к доске. Тургенев, расскажи нам, что такое демпинг. Не знаешь? Ишь ты какой упитанный! Ты, наверное, ешь сало с салом и, плотно пообедав, тут же принимаешься думать об ужине. Садись - думай о будущем… Аллегорий, перестань ржать…""

От старшины Алька вышел преображенным. Гимнастерка, брюки, шинель - все было впору. Пилотку старшина надел Альке лихо набок, она так и застыла.

Алька шел, в меру выпятив грудь, слегка подав плечи вперед, тощий, но осанистый. Позвоночник, привыкший за последнее время к сутулости, ломило, дыхание от этого затруднялось.

- Старшина, посмотрите, Швейка-то как вышагивает! Ишь резвый. Ишь какой экстерьерный. - Эти слова произнес писарь Тургенев, высунувшийся в дверь.

Алька не обиделся - в писаревой интонации слышалось доброжелательство, даже гордость.

Так они менялись в спортивном зале. Из сопливых шкетов, пацанов, гопников превращались в людей, с которыми полагалось говорить вежливо и убедительно. Они приходили в спортивную школу кто в чем, но одинаково серые, упрятанные в скучную одежду, как в шелуху. Гимнастическая форма: белые майки, синие брюки с красным пояском и черные мягкие туфли - вдруг делала их движения строгими и свободными. В сознании возникало острое ощущение гордости, предчувствие новых возможностей и нового языка…

- Швейка, ты чего этаким павачом ходишь?

Алька обернулся. На него нахально глядел и ухмылялся ординарец командира роты Иван - пилотка лепешкой, шея отсуютвует.

- Не Швейка - Швейк, - сказал Алька.

- Усвою. - Ординарец оглядел его со всех сторон. - Павач, между прочим, павлин. Интересное слово… Я тебя жду. Комроты велел отвести тебя к сержанту Елескину. Смотри ты, автомат тебе выдали натурально и запасную диску…

- Диск, - поправил Алька.

- Усвою. Стрелять-то умеешь?

Алька покраснел.

- Идем к сержанту Елескину - он к педагогике слабость имеет.

За спиной у Альки висел вещмешок, в мешке котелок луженый, крашенный поверху зеленой краской, и ложка - большая деревянная, вырезанная в Хохломе из мягкой липовой чурочки.

- Сержант Елескин, принимай стюдента, - сказал ординарец. - Башковитый стюдент.

Сержанту Елескину было за двадцать, он сидел, прислонясь к рассохшейся бочке, играл на балалайке "Светит месяц". Телосложение он имел бурлацкое, с тяжелой сутулостью, которая возникает не от возраста, не от согбенности перед жизнью, но от тяжести размашистых плеч, глаза голубые, с пристальным любопытством, такие глаза редко лукавят, но всегда немножко подсмеиваются. Оказалось, сержант Елескин не командует никаким подразделением, даже самым маленьким.

- У нас во взводе двадцать сержантов, - сказал он. - И младших, и средних, и старших. Даже трое старшин. Разведчики…

Весь день сержант Елескин обучался играть на балалайке и обучал своего "приданного" владению оружием. У него целый арсенал был. Кроме автомата, гранат, запасных дисков, ножа и трофейного пистолета, сержант владел ручным пулеметом.

- Нынче у нас особое будет задание… Светит месяц, светит ясный… Я пулеметик на всякий случай выпросил. Хорошая машина "дегтярь"… Светит полная луна…

Алька быстро освоил автомат и снаряжение автоматных дисков. Но вставить снаряженный диск в автомат сержант ему не позволил.

- У тебя еще руки торопятся.

Степан лежал на спине и, поглаживая балалайку, смотрел в небо.

- Ишь, - говорил он, - небо как разбавленный спирт. Бывает небо как чернила, бывает как болотная вода. У меня на родине небо такое уж разноцветное… У нас воды много - озер и болот. Не валяй затвор в песке. Песок оружию - рак. Здесь, Алька, вода не та. Здесь разделение. Вот вам вода - вот вам суша. А у нас разделения нет, везде сверкает, переливается, испаряется.

Альке этот монолог был понятен и близок. С детства он привык к городу, отраженному в воде: в реках, каналах, речках; к городу, который встает над водой куполами и шпилями и лишь затем вытягивается в узкую полоску - это когда плывешь на пароходе из Петергофа.

По особой психологической причине образ строгого города, отраженного в светлых водах, всегда заслоняли в Алькиных воспоминаниях сырые захламленные дворы, запах непросыхающей штукатурки, плесени и гниющих дров. Вероятнее всего, потому, что вырастал он и его сверстники в основном не в парках, не на широких площадках и проспектах, не на гранитных набережных, но во дворах, зажатых облупленными многоэтажными стенами.

В их доме было два двора. Один довольно просторный, даже с развесистым деревом, которое жило вопреки гвоздям и ножевым ранам, другой - задний, образованный глухими неоштукатуренными стенами соседних домов. Там стояли помойки и водомер, у стен были сложены доски, кирпичи, бочки с известью и гора булыжников. На заднем дворе зияла арка с закрытыми на тяжелый погнутый крюк железными воротами. Под аркой играли в орлянку, в пристенок - на этой сцене Шура плясал чечетку. Руки у Шуры, всегда спрятанные в карманы брюк, были тяжелыми, с кожей какого-то каменного оттенка. Чечетку он плясал с угрожающей виртуозностью. Подражая ему, мальчишки шлифовали булыжник подошвами, ходили расхлябанно, кривили рот в брезгливой усмешке, шепелявили, щурились и безжалостно отпускали щелчки малышам. Щелчок самого Шуры, по некоторым свидетельствам, валил с ног.

В начале сентября пятиклассники Алька, Гейка и Ленька Бардаров, имевший громогласную кличку Бардадыр, пришли во Дворец культуры имени Кирова. Они стояли перед заведующим детской спортивной школы в обвисающих майках, в трусах ниже колен - считалось: чем длиннее трусы, тем они футбольнее. Руки в цыпках, колени в болячках.

- Выдающееся пополнение, - сказал заведующий. - Расслабьтесь, я ваших глаз не вижу - сплошные брови… В какую же секцию вы устремились?

- Бокса! - отпечатал за всех Ленька Бардаров. - Будем Шуру лупить.

Но заведующий спортивной школой по каким-то своим соображениям записал их в гимнасты…

Когда смеркалось, сержант Елескин подал команду:

- Вали, Алька, за кашей. Солдат на фронте как сова: только в потемках пищу принимает. - И пропел: - "Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели…"

Ротная кухня потела в разбитом глинобитном сарае. Повара повыбрасывали оттуда издержавшуюся крестьянскую снасть, бережливо оставленную то ли для памяти, то ли для ремонтных целей. Все это валялось у входа, обруганное спотыкающимися разведчиками, но не сдвинутое даже на сантиметр.

- Куда у солдата глаза прицелены? - спросил сержант.

- На врага и на кашу.

Сержант Елескин внимательно оглядел большую Алькину ложку, причмокнул завистливо:

- Емкий прибор.

Ложка у Альки была гораздо больше сержантовой; покраснев, он отметил про себя это обстоятельство, но все же сдул с нее пыль и обтер, как сержант, о подол гимнастерки. Алька зачерпнул первый, круто, с горой. Сунул в рот распаренную перловку. Ложка не лезла, драла ему уголки губ. Он скусил кашу сверху, наклоняясь над ложкой и поставив под нее ладонь, чтобы на землю не просыпать. Дыхание остановилось. Зубы заныли.

Алька студил опаленный рот, часто дышал. И глядел: сержант обирал кашу с краев, понемногу; маленькая, видимо соструганная, его ложка так и мелькала. Слишком часто мелькала. Безостановочно. При этом сержант еще успевал говорить:

- Гречневая каша - та долго пар держит. А в пару аромат. Вот "шрапнель" - перловка - она без запаха. Пару в ней нет, она изнутри согревает.

Алька совался к своей ложке со всех сторон. Видя, как убывает в котелке каша, не щадил ошпаренного языка.

- Ты помедленнее ешь, - попросил он жалобным голосом.

- Так уже нечего, - ответил сержант Елескин, заглянув в котелок. В голосе у него было искреннее недоумение. - Может, Мухаметдинов ошибся, может, не на двоих дал, а только на одного тебя?

- На двоих, - сказал Алька. В голосе его были слезы.

- Может, паек убавили?.. Ступай на кухню, скажи - сержант Елескин добавку просит.

- Разыгрываешь? - пробурчал Алька, но пошел. Была в словах сержанта простота.

Алька потолкался у кухни, ежась от стыда не за то, что пришел добавку просить - просить ему приходилось, - стыдился Алька своей жадности, своего неумения есть из одного котелка, своего недоверия к человеку, который обучает его владеть оружием. "Боже мой! - мысленно крикнул Алька. - Откуда у меня такое взялось? Черт возьми! Ну и скотина я!" Он ударил себя кулаком по лбу.

- Эй, солдат, чего свой лоб не жалеешь? - спросил с татарским акцентом повар.

- А-а… - Алька рукой махнул. - Сержант Елескин добавки просит.

- Степка? Степке добавку надо. Такой конь. Чего ты сразу с одним котелком пришел?

В походной кухне было пусто. Кухонный наряд драил ее мочалкой. Повар открыл термос, навалил Альке в котелок каши.

- Ты стюдент, что ли? Следующий раз придешь, два котелка захватывай. Степка поесть горазд…

Когда Алька вернулся на задворки какого-то бывшего магазина, где располагался их первый взвод, и по голосу балалайки отыскал Степана, было уже совсем темно. Степан подал ему ложку, такую же небольшую и ловкую, как у него.

- Эти хохломчане - маляры они, а не ложечники. А может, стылую пищу любят. Ихними ложками только тюрю хлебать. - Степан устроился у котелка солидно, вздохнул, будто начинал серьезное, важное дело. - С краев обирай, - сказал он. - С краев прохладнее… Ух, какой дух…

Ночью бригаду подняли. Называлась она моторизованной, но моторов у нее никаких не было. Солдаты торопливо скатывали шинели, становились повзводно, сосали самокрутки "в рукав". На шоссе грохотали телеги, храпели кони. И всюду горбатились, колыхались спины с вещевыми мешками.

Капитан Польской обошел строй роты. Остановился перед сержантом Елескиным.

- Степан, пулемет взял?

- Так точно.

- А где стюдент?

- Здесь я, - сказал Алька.

Капитан посмотрел на него.

- Грудь колесом. Ну, ну… Скоро запоешь: "Как хороши, как свежи были розы…" Ма-арш!

Руки оттягивала железная коробка с пулеметными дисками.

- У нас с тобой все не как у людей, - сказал сержант Елескин. - У людей-пулеметчиков первый номер глазастый, прицельный и злой. Второй номер - "нечистая сила": неумытый, но мускулистый и покладистый обязательно. Чтобы на него тяжесть класть, как на телегу. Давай… - Он отобрал у Альки коробку, повесил ему на плечо свой автомат.

Сердце у Альки разрывалось не столько от ходьбы и тяжести, сколько от сознания своей причастности и тревоги. Пекло пятку. Жесткий рубец неумело обернутой портянки впивался чуть ли не в самую кость. Боль разгоралась, охватила ногу сначала до голени, потом резкой струей поднялась вверх, и теперь с каждым шагом жаркие молнии ударяли от пятки в бедро. Алька попытался наступать на носок. Стало еще хуже, сбился ритм, возникло чувство, что ему не дойти.

- Ходить в строю не люблю и окопы рыть ненавижу, - сказал Степан.

Дорога, казалось, усыпана раскаленной щебенкой, залита огненной лавой. Алька жарко, со стоном дышал. Губы и язык, похоже, обызвестковались. Ремни автоматов врезались в плечи, казалось, они уже протерли шинель. Вещмешок ломил спину. Алька думал, что вот-вот упадет, задымится и его расшвыряют ногами, как расшвыривают прогоревший костер.

Шаг - огонь… Шаг - огонь…

Алька не заметил, как притерпелся к этой обильной боли, может быть, блокада приучила его существовать отрешенно от телесных страданий.

Сержант Елескин шагал, подремывая. Алька попытался задремать тоже…

Его грубо толкнули, более того, как бы смяли, словно хотели смести с дороги.

- Куда?! - закричал Алька.

- Привал… На обочину-у…

Сержант Елескин улегся, задрав ноги кверху, упер их в какой-то неразличимый в темноте ствол дерева. Альке он приказал:

- Перемотай портянку. Разомни рукой натертое место. Никакой травы не прикладывай. Собьется в комок, еще хуже натрет.

Алька перемотал портянку: он разглаживал ее, ласкал, как котенка. Потом улегся и погрузился в темную воду сна. Вода была теплая, и девчонка Лялька прыгала с его плеч. После ее прыжка он терял равновесие, падал на спину - вода забивалась ему в ноздри, он кашлял, согнувшись. Лялька с визгом топила его и требовала: "Давай распрямляйся, я еще нырну". И снова взбиралась к нему на плечи. Потом она перелезла на Гейку Сухарева, ныряла с его плеч и его топила.

И опять в темноте:

- Становись! Марш…

И опять качаются перед глазами черные горбатые спины. Боль, разгораясь в ногах и в плечах, окружает его горячим тулупом; идти тяжело, и он задыхается. И возникает новая боль, ноющая, пока не страшная, она не объединяется ни с какой другой болью, и он понимает, что именно она отзовется, что она-то и есть беда.

К утру он уже не шел, не шагал - переставлял ноги механически, с бессмысленной обреченностью. Когда командовали: "Привал!" - ложился. Командовали: "Становись!" - вставал.

На рассвете роте разрешили отдых в рощице, на краю скошенного пшеничного поля. Алька закутался в шинель, и все ушло… Его растолкали. Он вяло приподнялся:

- Пора?

- Солнце вышло из-за ели, время в бой, а мы не ели.

- В бой?

- Я говорю, вставай, поедим. - Сержант Елескин поставил на землю два котелка. От одного пахло горохом, от другого - пшенной кашей с консервами. - Выспишься еще. Мы здесь до ночи проваландаемся. Днем "мессершмитты" шуруют.

Опираясь на руки, Алька подполз к котелкам - телу было удобнее передвигаться таким образом. Боли не было. Был стон всего тела. Алька улыбнулся этакой бодрой улыбкой, вытащил ложку.

Они аккуратно и молча ели гороховую похлебку. Затем пшенную кашу, горячую, как огонь. "Собственно, что такое огонь?" - Алька задал такой вопрос с иронией, но тут же представил танкиста на винтовом табурете, что ставят к роялям, и поперхнулся - язык обжег.

- Пятьдесят километров за ночь преодолели, - сказал Степан, облизывая ложку.

Алька не понял, много это или мало; на всякий случай, впрочем искренне, возразил:

- Рано стали. Могли бы и побольше пройти.

Степановы голубые глаза заголубели еще сильнее. Лицо его как бы расцвело.

- А что? - сказал Алька. - Я думаю, факт…

- Поди котелки вымой. Вон речушка под горкой.

Алька встал на четвереньки. Попробовал подняться в рост, но позвоночник словно разобрали по позвонкам. Зажмурившись, он все же рванулся, выпрямился, но шага сделать не смог - ноги не слушались, не желали.

- Ты их руками двигай.

Алька не рассердился и не обиделся, ему уже приходилось переставлять ноги руками, когда он, истощенный, поднимался домой по лестнице.

- Еще есть такая система, - сказал Степан, - хождение вилкой. - Он расставил два пальца и, ворочая кисть, пошел ими по днищу котелка.

Алька попробовал. Вот она, та ноющая боль. Мускулы разрываются волокно за волокном. Ему казалось, что он слышит треск и хлопки…

"Не делайте резко шпагат, - говорила в младшей группе их тренер - стройная перворазрядница, - растяните паховые кольца, и все, конец спортивной карьере… - Взмахивала ногой выше головы, прямо с такого маха садилась на шпагат и, проведя ногой плавный полукруг, выходила в очень красивую стойку на кистях. - Вообще у мужчин шпагат не глубокий, да он им, право, не нужен…"

Зато девчонки садились в шпагат, как в люльку, и стойку на кистях они делали на одном легком вздохе. В их движениях преобладали мах, прогиб, сложение дуг и спиралей в некое изящное подвижное хитросплетение. Иногда Алька ловил себя на мысли, что он не воспринимает девчонок в зале как девчонок, но лишь как людей, занимающихся другим, недоступным ему видом спорта.

"Мальчики приближаются к совершенству в гимнастике, когда девочки уже сходят со сцены известными мастерами", - говорила их тренер - стройная перворазрядница.

Алька двигался вилкой. Котелки гремели, кости и сухожилия стонали, мускулы выли…

Когда, помыв котелки, он вернулся, возле сержанта Елескина сидел ординарец комроты Иван.

- Молодец, стюдент. Далеко было слышно, как все твои жилы скрипели и верещали.

- Не дразни меня стюдентом, пожалуйста.

- Усвоил… Пополнение все обезножело. Столько пройти… Степан, ты бы коробку с дисками на телегу к старшине кинул… Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.

- Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю…

Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.

В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.

- Язва у него, - сказал Алька сержанту Елескину. - Блуждающая. Все время не заживает. Затянется - и снова в другом месте.

Рядом с командиром роты шагал старшина, легкий, вызывающе элегантный.

Ночью бригада вступила на местность, где накануне был бой. Пахло угаром, горелым валенком, пережженной печной глиной. Люди шли молча. До этого они тоже шли молча, молчали от дремы, от бесконечного однообразного ритма - сейчас молчание было другое: молча ложились на привалах, держали оружие в руках, изготовленное на всякий случай, - может быть, вон за той порушенной хатой разорвет тишину пулеметная очередь.

Когда случилась заминка в передних рядах, Алька сдернул с плеч автоматы; он совал Степану то один, то другой, с ужасом пришептывая:

- Который твой-то, ну говори же! Может, зарубку поставить?

- Нацепи бантик. - Сержант Елескин был очень спокоен, даже легкомыслен, так Альке казалось. - Чего суетишься, как клоп на ладони? Ненароком пальнешь - отделение в госпиталь, а то и к дяде Петру. Ночь спокойно переживем. Впереди танки. Фриц сейчас "драпен вестен", как нашпаренный чешет. Он на машинах, на полном газу. Мы на своих двоих. Этой ночью нам его никак не нагнать. Вдумайся, голову-то зачем наращивал?

Степановы слова Альку обидели, он губы надул, но тревога ушла. Алька почувствовал вдруг, что, кроме пожара, в воздухе пахнет яблоками, конским навозом, осенним лиственным лесом. Где-то драчливо промычал бычок, чертыхнулся женский охрипший голос, хлопнула дверь - наверно, загоняли бычка пинками в сарай.

- Берегут, - сказал Алька.

- Правильно берегут, - ответил Степан. - Им жизнь начинать надо. Колхоз заводить…

Назад Дальше