Пять веселых повестей - Анатолий Алексин 17 стр.


Помчался туда со всех ног отдохнувший и выспавшийся шпиц Берген. Он так радостно крутился и вертелся на одном месте, пока я засовывал ему под ошейник свою короткую записку, что я даже подумал: "Нет, это неверно, что собаки всегда чувствуют настроение своего хозяина и радуются с ним вместе, и вместе грустят. Иногда, может быть, и чувствуют, но не всегда…"

Дедушка пришёл очень быстро. Его палка напряжённо и гулко застучала по ступенькам крыльца, и я сразу почувствовал, что дедушка волнуется. Когда он не волновался, его палка легко касалась ступеней. Дедушка даже забыл о том, что я уже почти целый месяц был его главным помощником и медицинским братом, - выгнал меня из комнаты и стал один осматривать Андрея Никитича. А я шагал по крыльцу - от одних перил до других - и думал о том, что нет такой вещи на свете, которой я не сделал бы, чтоб только выздоровел Андрей Никитич. Пусть бы дедушка поручил мне самое сложное дело, самое невыполнимое на свете задание…

Но он поручил мне самое простое: сбегать на почту и дать телеграмму дяде Симе.

- Один я не справлюсь, - словно сам себе, не замечая меня, шептал дедушка, выйдя из комнаты на крыльцо. - Это уже второй! Второй инфаркт… Второй звонок… Я не специалист в этой области… Так-с… Что же делать?

Я впервые видел дедушку растерянным и даже немножко беспомощным. В руках у него был листок бумаги такого же размера, как мои регистрационные карточки. Я подумал сначала, что это рецепт, что нужно срочно бежать в аптеку.

- Дайте, дедушка! Я - мигом…

Тут только он вспомнил обо мне, сразу как-то взбодрился и сказал:

- Сейчас же дай телеграмму - Симе, в Москву. Тут всё написано. Пусть приезжает. Побыстрее!..

Последняя фраза в телеграмме такой именно и была: "Приезжай побыстрее!" Почти то же самое, что мне совсем недавно писал Саша. Но на самом деле всё было другое… И от того, как скоро соберётся в дорогу дядя Сима, зависело очень многое.

Я побежал на почту…

Ещё недавно то, что происходило в нашей домашней поликлинике, казалось мне иногда всего лишь забавной игрой. Но сейчас от игры ничего не осталось. Всё сейчас изменилось… Я понял, что и от меня тоже немножко зависит жизнь человека, которого я очень полюбил (только сейчас я по-настоящему понял это). Если бы всё тут зависело именно от меня, только от меня, Андрей Никитич стал бы самым крепким, самым здоровым человеком на земле. Но от меня, к сожалению, зависело очень немногое… Я понимал это.

За стеклянной перегородкой сидела та самая телеграфистка, у которой на кончике носа умещалось сразу двое очков и которая хорошо знала мою маму в детстве. Телеграфистка, как и раньше, читая телеграммы, глядела поверх очков, и, как и прежде, мне было непонятно, зачем же она обременяет свой нос.

Подчеркнув в телеграмме каждое слово, она повернулась ко мне и, видно не узнав меня, не поздоровалась, а коротко сообщила, сколько мне нужно платить. И тут только я вспомнил, что у меня нет ни одной копейки…

Сказать об этом просто так было неудобно, и я стал выворачивать все свои карманы, словно деньги у меня были, но куда-то запропастились. Сердитая телеграфистка терпеливо ждала.

- У меня… нет денег, - еле слышно сознался я наконец. - Забыл дома…

- Забыл? - спросила она так, словно в этом не было ничего особенного, словно большинство людей, отправляющих телеграммы, всегда забывают деньги.

Потом вновь прочла текст дедушкиной телеграммы, которая была подписана очень коротко и странно: "Твой Петя" (ведь дедушку-то моего звали Петром Алексеевичем, а для дяди Симы он, должно быть, с детских лет и навсегда остался просто Петей). - Значит, нет у тебя денег? - тихо, не желая позорить меня перед мужчиной, ставшим за мной в очередь, ещё раз переспросила телеграфистка. - Ну, да ладно… Завтра занесёшь. Я её сейчас же отправлю. Не волнуйся.

И тут я, набравшись смелости, тихо попросил:

- Допишите, пожалуйста, ещё два слова: "Приезжай немедленно!"

- Но тут ведь уже написано: "Приезжай побыстрее"…

- Побыстрее - это, может быть, и завтра, и послезавтра. А надо - сразу, немедленно!

- Зачем же дописывать? Я просто зачеркну слово "побыстрее" и напишу "немедленно"! Ты согласен?

- Согласен!..

И ЕЩЕ ПРЕКРАСНЕЕ…

Я никогда не думал, что неторопливый и рассудительный, одним словом, глубоко интеллигентный дядя Сима может так быстро собраться в дорогу. Уже через день он был в Белогорске…

Встречать его на вокзал поехала тётя Кланя. И дедушка тихонько попросил, чтобы никто из нас с ней не ездил. Оказывается, дядя Сима и тётя Кланя знали друг друга чуть ли не со дня рождения, дядя Сима даже был влюблён в Сашину бабушку "светлой юношеской любовью" (так мне сказал дедушка), он посвящал ей стихи, когда был всего года на два или на три старше меня. И дедушка не хотел, чтобы мы мешали их первой встрече после стольких лет разлуки.

Мы и не стали мешать. Но вообще-то я был очень удивлён этой "светлой юношеской любовью", потому что дядя Сима, такой обходительный, осторожный в каждом своём слове (не обидеть бы человека!), был очень уж не похож на суровую, прямую и даже чуть-чуть грубоватую тётю Кланю. Однако в их давно прошедшей "юношеской любви" можно было ничуть не сомневаться, потому что, отправляясь на вокзал, тётя Кланя сделала себе такую причёску, какой Саша не видел у неё ни разу за все тринадцать лет своей жизни, и надела такое платье, которого он тоже никогда не видел.

И дедушка мой очень волновался. Он при каждом автомобильном шуме выскакивал из комнаты на крыльцо. Это было напрасно, потому что шум автобусов, приходящих со станции, у нас в комнате не был слышен.

И всё же он не упустил торжественной минуты появления своего старинного друга у нас во дворе, несмотря на то что дядя Сима появился тихо, глубоко интеллигентно, без всякого шума. Но дедушка услышал или, вернее, почувствовал… Он не вышел, а прямо-таки выскочил на крыльцо, взмахнул руками, как никогда ещё раньше при мне не махал, и старые друзья несколько раз поцеловались. А потом стали, к моему необычайному удивлению, называть друг друга просто Симой и Петей. То есть я уже из телеграммы знал, что они так друг друга называют, но ведь одно дело прочитать, а другое - услышать своими собственными ушами.

Чтобы поразить дядю Симу, я с утра натянул на себя белый халат, подаренный Липучкой, нацепил на руку красную повязку и даже закрыл нос и рот продезинфицированной марлей, хотя в этом не было абсолютно никакой необходимости. А дядя Сима в первый момент даже ничуть не удивился. Он, кажется, вообще не обратил на меня внимания, а оглядывал только дедушку, да наш дворик, да ещё без конца повторял, что хочет скатиться (он так и сказал - "скатиться") вниз по холму на берег и всласть искупаться в Белогорке. То, что дядя Сима может скатываться вниз по холму и купаться всласть, было для меня большой неожиданностью. Но дедушка нисколько этому не поразился - значит, оба они, а может, ещё и вместе с Клавдией Архиповной, так раньше и делали: скатывались и всласть купались.

Дядя Сима и дедушка ещё несколько минут никак не могли прийти в себя: они похлопывали и даже поглаживали друг друга, будто не верили, что их долгожданная встреча состоялась, что они снова стоят рядом, разговаривают, видят друг друга. И глаза у обоих были помолодевшие, а дедушка даже два раза протирал платком своё чеховское пенсне. И тогда я подумал, что это очень здорово - дружить с самых своих детских лет и на всю жизнь! Я подумал и о том, что, может быть, вот так же, на всю жизнь, подружусь с Сашей, что мы тоже будем часто переписываться, а когда-нибудь встретимся и будем вот так же похлопывать и нежно поглаживать друг друга, не находя от волнения, с чего начать разговор.

Так будет когда-нибудь у нас с Сашей… А у дедушки с дядей Симой разговор сейчас мог быть только один: об Андрее Никитиче. И, когда минут через пять или десять старые друзья пришли наконец в себя, они об этом и заговорили. А потом пошли в комнату и там вместе очень долго осматривали Андрея Никитича. После уж я узнал, что это называлось не просто осмотром, а консилиумом. Я тайком видел сквозь окно, как дедушка показывал дяде Симе все анализы и длинную ленту, по которой можно было судить о работе сердца.

Потом они вышли из комнаты во двор и присели возле садового столика, на котором не было уже ни книг, ни газет, ни журналов, ни самодельных дедушкиных шахмат (приём больных в нашей домашней поликлинике был временно прекращён).

Они долго совещались, а я стоял в стороне в своём белом халате и с марлей, мешавшей мне нормально дышать. Дедушка несколько раз указывал дяде Симе на меня, и я в этот момент весь вытягивался и поправлял красную повязку на белом рукаве, думая, что меня вот-вот позовут на помощь. Но позвали меня ещё не скоро, когда всё уже обговорили и обо всём переспорили.

Я подошёл к садовому столику и тут заметил, что дядя Сима после возвращения из комнаты от Андрея Никитича стал каким-то совсем другим. И даже не очень похожим на глубоко интеллигентного человека: он был суров, говорил резко, будто приказания отдавал, и, кажется, совершенно не интересовался тем, что другие, то есть в данном случае я, ему ответят. Он и не ждал никаких ответов… Куда девался его медленный, размеренный тон, его подчёркнутая, даже немного утомительная внимательность к каждому слову своего собеседника. И от того старинного дедушкиного друга, который стоял на крыльце всего час назад, тоже ничего не осталось: он уже не собирался скатываться к реке и купаться в Белогорке, и по сторонам не оглядывался, и не смотрел на всё вокруг, как смотрят на любимого человека после долгой разлуки.

Дедушка мой тоже менялся, когда происходило что-нибудь серьёзное. Вот, например, тогда ночью, когда мы везли его на плоту. Но дядю Симу я не узнавал совсем…

И поэтому я с ужасом подумал, что Андрею Никитичу, должно быть, сейчас так плохо, как не было ещё никогда: ведь это его болезнь, его состояние так изменили вдруг старинного дедушкиного товарища, сделали его совсем другим человеком.

- Марлю вы можете снять, - сказал дядя Сима. (И я стянул с носа свою продезинфицированную повязку.) Он продолжал называть меня на "вы" - и это, пожалуй, было единственным, что осталось от прежнего дедушкиного друга. - Пускать к нему никого нельзя. Лежать надо без движений. Как вы его тащили от крыльца до кровати?

- Осторожно, - ответил я.

- Это, быть может, было роковое передвижение…

- Но ведь он стоял на крыльце, надо же было…

- Да, я понимаю. И всё-таки… Ухаживать будут трое: дедушка, я и вы. Поскольку, как я узнал, у вас уже есть опыт. Ну, и, разумеется, медсёстры из больницы.

Тут я набрался храбрости и тихо возразил новому, совершенно незнакомому мне дяде Симе:

- Он так не сможет… Он захочет знать, что делается в городе. И вообще обо всём! Он не сможет…

- Да, он не сможет, - поддержал меня дедушка.

- Что ж, не следует отключать его от того, что будет доставлять ему радость. Не волнения, не заботы, а одну только радость… Это ясно?

- Ясно…

- Кстати, и Клаша ведь может немного помогать, - обернувшись к дедушке, сказал дядя Сима.

Голос его при этом на миг дрогнул, стал мягким, прежним, и я внезапно представил себе дядю Симу сочиняющим стихи для той, кого он только что нежно назвал Клашей. Значит, Сашину бабушку все величали по-разному: посторонние люди - Клавдией Архиповной, я и моя мама - тётей Кланей, а вот дядя Сима, пожалуй, нежнее всех - Клашей…

Смягчившись немного, дядя Сима рассказал нам о том, что телеграмма застала его дома просто чудом: он собирался вот-вот уезжать в отпуск на Чёрное море. Значит, мы оба - и дядя Сима и я - пожертвовали в этом году ради Белогорска морем, и южным солнцем, и кипарисами… И я, стоя возле садового столика в своём белом халате, впервые ясно почувствовал, что это очень приятно - пожертвовать чем-то значительным и знать, что твоя жертва принесла пользу людям. Пусть даже не очень большую пользу, но принесла…

С этого дня я стал для Андрея Никитича "главным источником радости", как выразился дядя Сима. Я пересказывал ему всё хорошее, о чём сообщали мне во дворе его многочисленные друзья. А приходили они без конца… И я сам узнавал из их сообщений очень много нового.

Раньше, например, я думал, что мы, пионеры, чуть ли не самые главные борцы за город высокой культуры. И я очень гордился этим. Но, к сожалению, было немножко не так… Оказалось, что взрослые делают гораздо больше нас, а мы им вроде бы только помогаем.

Меня, например, просили сообщить, что "многие врачи-энтузиасты в городе поддержали ценный почин" и что горсовет собирается отвести специальное помещение для приёма и консультаций отдыхающих на общественных началах. Я даже подумал, честно говоря, что в городе может просто не хватить пациентов для всех врачей-энтузиастов, которые так горячо поддержали почин моего дедушки. Рабочие с ремзавода просили передать, что они твёрдо решили своими собственными силами, работая на воскресниках, построить ещё один клуб с читальней и комнатой для игр. А дедушкины сослуживцы из городской больницы сообщили о том, что они репетируют оперу в четырёх актах с прологом и покажут её на смотре художественной самодеятельности.

- И многие у вас поют? - недоверчиво спросил я.

- Многие. Твой дедушка, например.

- Мой дедушка?!

Я знал, что он собирает марки, выжигает и выпиливает по дереву, обтирается по утрам холодной водой, но что он ещё тайком от меня поёт - этого я даже не подозревал.

- И вы сами будете петь целую оперу? Которая в Большом театре идёт?

- А чего ты удивляешься? У нас свой театр будет: народный! Так и передай Андрею Никитичу… Когда ему легче станет, мы здесь, во дворе, или прямо в комнате устроим для него генеральную репетицию!

Но Андрею Никитичу не становилось легче. Он внимательно выслушивал меня, но я чувствовал, что слушать ему тяжело, а отвечать всё труднее и труднее…

И я рассказывал только о самом главном. И ещё обо всём, что придумывала наша "пятёрка".

Да, конечно, взрослые делали гораздо больше, чем мы, но Андрей Никитич почему-то особенно хотел услышать именно о наших, пионерских делах. И я ему подробно рассказывал о том, как Веник стал приучать ребят к классической литературе, читая им вслух в библиотеке "Записки охотника"; и о том, что у Кешки-Головастика родилась ещё одна неплохая мыслишка: подружиться с ребятами из Песчанска и ездить друг к другу в гости - с концертами самодеятельности, с выставками стенгазет и просто так - без всяких концертов и выставок. Саша и Кешка уже ездили туда на переговоры, которые прошли, как пишут в газетах, "в дружеской, сердечной обстановке".

Андрей Никитич до того любил обо всём этом слушать, что дядя Сима даже разрешил нашей "пятёрке" ежедневно навещать его. Родителей Кешки - брата Андрея Никитича и его жену - самых, так сказать, ближайших родственников, пускали в нашу домашнюю поликлинику, которая стала теперь домашней больницей, всего два раза в неделю, а нашу пионерскую "пятёрку" - каждый день. Правда, ненадолго, но пускали…

За порядком и дисциплиной следил я сам. Ребята входили в комнату по моей команде, а как только я замечал, что Андрей Никитич начинает уставать, так сразу же распоряжался, чтобы все потихоньку уходили. И меня слушались. Мне подчинялись тут же, сразу, ещё беспрекословнее, чем Саше, хоть командиром "пятёрки" был он, а не я.

Из всех частей суток для меня раньше быстрей всего пролетала ночь, потому что я беспробудно спал и даже снов почти никогда не видел. А теперь я узнал, что ночи - очень длинные, почти бесконечные, и очень мучительные, если не можешь уснуть. Мы с дедушкой теперь укладывались на полу, а дядя Сима - на моей раскладушке, головой к окну. Готовиться к ночи дедушка и дядя Сима начинали ещё днём: они применяли всё, что только возможно, чтобы Андрей Никитич пораньше и поспокойнее засыпал. Но болезнь не пускала к нему отдых и сон… И ночам, казалось, не было конца.

Мы по очереди дежурили у его постели. Он уговаривал нас не дежурить, притворялся даже, что спит, но мы по дыханию его определяли: нет, не приходит покой.

Однажды ночью я спросил его:

- Может быть, написать письмо? Вашим родным. Помните, я ведь уже писал однажды, прошлым летом…

- Сестре и её сыну? Незачем. Если бы они могли помочь… А так, без толку, зачем же волновать?

И, почувствовав, что я хочу ещё о чём-то спросить его, но не решаюсь, он добавил:

- А других родственников у меня нет. Жена и сын при бомбёжке погибли. Три тяжёлых ранения было у меня на войне. А то было четвёртым… самым тяжёлым. Кажется, неизлечимым…

А ещё через несколько дней, вечером, дядя Сима молча, знаками вызвал меня на крыльцо и тихо, перейдя вдруг со мной на "ты", сказал:

- Устал ты, наверно: каждую ночь на полу… Может быть, сегодня переночуешь у Саши?

Я понял, что дело совсем не в моей усталости, и, с трудом произнося каждое слово, спросил:

- Что?.. Андрею Никитичу очень плохо?

- Да, плохо.

- Совсем плохо?

- Совсем…

* * *

Андрей Никитич прожил в Белогорске недолго… Но дело ведь не в том, сколько прожить, а главное - как: в городе его знали все.

Он хотел, чтобы город был прекрасен, чтобы людям в нём жилось радостно и солнечно. И ещё хотел, чтобы мы с Сашей помирились, чтобы никогда больше не ссорились и дружили ещё крепче, чем раньше.

И после того как его не стало, мы с Сашей все дни почти что не разлучались. Мы забирались на самую верхушку зелёного холма, откуда был виден весь городок. Солнце светило ясно и горячо, и опять ни одна тучка не наползала на него, и Белогорка петляла меж берегов так же весело и беззаботно, как прежде. Его уже не было, а кругом ничего не изменилось, и я удивлялся этому, хоть так, наверное, и должно было быть…

Мы с Сашей тихо мечтали о том, чтобы город наш и в самом деле стал "фабрикой здоровья", чтобы люди никогда не мучились, не болели, не погибали от бомбёжек и вообще почти никогда не умирали…

Мы верили, что городок станет когда-нибудь таким, каким хотел увидеть его Андрей Никитич. И даже ещё прекраснее!

Назад Дальше