Но вместе с тем я чувствовал себя храбрым. Я сумел бы пойти против всех, кто захочет обидеть Габулю и других маленьких детей. Я знаю, почему Йожо написал, что птицы делают мир более смелым. Птицы ничего не боятся, они поют, даже когда в долине лежит густой туман, густой как молоко, и никто ничего не видит. И птицы ничего не видят. Они ведь тоже могли бы бояться, но они не боятся, а поют еще громче, чтоб придать смелости всем остальным живым существам.
И вот я стоял посреди комнаты и не понимал, как это один и тот же мальчик может быть одновременно и грустным и счастливым, испуганным малышом и храбрецом. Я совсем запутался, и мне пришлось вслух назвать себя по имени, чтобы убедиться, что этот грустный и счастливый, испуганный и храбрый мальчишка - я! Потом я громко произнес имя своего брата. Йозеф Трангош, наш Вок, - поэт.
В эту минуту я стал еще и гордым.
Но тут же поскромнел, потому что сам-то я едва могу написать две фразы в рифму, а ведь это еще не стихи.
Наконец я сдвинулся с места, схватил все Йожкины одеяла и принялся изо всех сил трясти их, чтобы у мамы не было причины вспоминать про виселицу и чтобы хоть как-то отблагодарить поэта. Я ходил по комнате и топал, чтобы внизу в кухне слышали мои шаги. Я выбивал одеяла и складывал их. Но все время меня что-то мучило. Мне уже не хотелось слышать тихий шум дождя, я не мог больше лежать, лениво развалившись на постели.
Прибежала Габулька с яблоком и сразу же сунула свой нос в черную тетрадку.
- Исчезни, Габец, - сказал я ей вежливо. - Ведь читать ты еще не умеешь, значит, нечего зря совать свой нос.
Она огрызнулась:
- Это я-то не умею? - и заглянула в книгу. - Это "э", а рядом с ним "а".
Я взглянул в тетрадь, и кусок яблока остановился у меня поперек горла. Я быстренько пробежал глазами строчки:
Печаль гнездится в кронах,
И подползает черный змей.
Чудовища одолевают,
Из ослабевших рук выпадает меч.
И звонит погребальный звон.
Тебя со мною нет.
Я вырвал у Габки тетрадь из рук. Не хватало только, чтобы такие вещи читал пятилетний карапуз! У нашей Юли наверняка шариков не хватает. Надо же - учить такую малышню алфавиту!
- Беги скорее! Не слышишь, что ли, - начал я представление, - тебя Крампулька зовет!
К счастью, в этот момент Крампулька действительно раскудахталась во все горло. Габка забыла про чтение и выбежала вон. Крампульку она любит больше всех кур на свете.
Стихи были короткие и совсем не такие, как те два. Меня удивило, что наш Йожа все-таки побаивается, когда ночует в лесу один. Хотя все равно торчит там до самого утра. А я-то думал, что у него железные нервы. Когда перестанет лить дождь, влезу на дерево и поищу в его шалаше, нет ли у него там какой-нибудь сабли. Про погребальный звон это он все выдумал. Никакого звона у нас в горах не бывает. И в деревне тоже. В деревне вообще нет колоколов.
А последняя строчка не иначе, как про Яну из Ружомберока. Не хватало только нашей Габке это прочесть! Она, конечно, тут же кинулась бы к Йожке, начала приставать. Хорош бы я тогда был. Вока вообще нельзя ни о чем расспрашивать, а уж про Яну и вовсе. Ох и засыпался бы я!..
Меня взяло сомнение, правильно ли я делаю, что читаю Йожкины стихи. Если бы он хотел, чтобы кто-нибудь их прочел, то отдал бы в газету, за это платят. Так ведь зарабатывать легче, чем на строительстве дороги. И я сразу понял, что, застукай он меня здесь сейчас, не миновать мне пары хороших затрещин, хотя вообще он нас с Габкой никогда не бьет.
Я решил поскорей покончить с этим. Вот вытрясу сейчас пыль из Габулькиных одеял и спрячу тетрадку обратно, где была. Я возился с одеялами, а Вок все не шел у меня из головы. Каким же разным, может быть человек! Наш Вок учится хорошо, а люди думают, что он туповат, потому что Вок очень молчалив и почти совсем не разговаривает. И не только чужие люди, я и сам так про него думаю. Одна только мама так не считает. Но о том, что наш Йожо поэт, ей даже и во сне не снилось. Это мое открытие.
Я не знал, что и люди умеют маскироваться, как животные. Наш Вок - словно горный орел. Когда орел сидит, он похож на уродливый серый кусок гранита, но стоит ему раскинуть крылья и подняться к облакам, каждому становится ясно, что над горами парит царь пернатых.
Я отдал бы, кажется, миллион крон, если бы мог обо всем поговорить с самим Воком. У меня, конечно, этого миллиона пока еще нет, но я знаю, что даже если бы и был, мне все равно ничего не поможет. Он такой, наш Вок! Ему наплевать почти на все - кроме Яны. А эта противная девчонка вот уже три недели не пишет. Если бы от нее пришло письмо, то хоть один денек с Йожо можно было поговорить, как тогда, когда он взял меня с собой на Седло. Правда, и тогда он был не бог весть как разговорчив. Но все равно с ним интересно.
Да только эта дура не пишет. Все девчонки глупы, как гусыни, они меня не интересуют. Ругать я их не ругаю, но мне с ними до одури нудно. Мне нравится только Моника из "И один в поле воин", та, что помогла французским партизанам. Но только ее сбил гестаповский грузовик, когда она ехала на велосипеде по дороге, и она умерла.
С Яной я не знаком, но охотно бы с ней встретился и сказал все, что о ее персоне думаю.
- Мамуля, - крикнул я из окна, - сколько пробило?
- Двенадцать, - высунула Юля голову и бросила мне наверх что-то завернутое в бумагу.
Я поймал. Сырая картофелина! Потом ко мне взлетел кусок пирога, но его я не поймал. Прибежала Крампуля, клюнула и принялась громко кудахтать, созывая цыплят. Медленно прошествовал Страж, рявкнул на квохтуху, цыплят словно ветром сдуло, а он деликатно заглотнул пирог.
Мы с Юлей рассмеялись: она внизу, я наверху.
- Значит, говоришь, двенадцать, наверняка не больше? - спросил я еще раз.
- Двенадцать ноль пять, - уточнила Юля. - Ты уже проголодался?
Еще чего, проголодался! Я просто хотел, знать, не бродит ли уже наш Йожо вокруг дома. Если двенадцать, значит, еще нет. С работы он приходит только в два.
Я снова достал его тетрадку со стихами, дав себе клятву, что только загляну в нее одним глазком и прочту всего один-единственный стишок. Тетрадь была почти вся исписана, но мне как-то не хотелось больше рыться в ней. Посмотрю только один-единственный, последний, тот, за которым уже идут пустые страницы. Самый последний!
Последнее солнце. Красное блюдце над всем вознесла
Белесая мгла.
Последний мой день. На гроб его
Зеленый венок.
Хочу уйти в великое одиночество.
И уйду.
В великое одиночество, где мамы уже не будет.
Где не будет тебя,
И тебя тоже,
Только я один, Счастлив, Безмолвен, Велик,
Каким никогда я не был в живых.
Я замер и целую вечность не мог сдвинуться с места. Мою голову раздирали страшные мысли.
Где наш Йожо? Кто знает, на работе ли он вообще! Ведь с самого утра идет дождь! А сегодня я его и вовсе еще не видал! Боже мой, что с ним?!
Я помчался вниз по лестнице, хотел узнать у мамы, но ведь ей я ничего не мог сказать! Через набитую туристами столовую я выскочил на улицу. Шел дождь. Крупный и редкий, но мне было все равно; даже если бы лило как из ведра, я все равно побежал бы искать Йожо.
Я мчался, а за мной мчался "последний дождь", прыгал "гроб", украшенный сосновыми ветками, катилось "кровавое солнечное блюдце". Йожо, брат! Йожо! Вок!!
В легких у меня что-то попискивало. Мне кажется, я даже плакал и причитал, что убью ее. Убью эту Яну, если этот день действительно будет последним Йожкиным днем!
У меня уже начало покалывать в боку. Но тут из-за поворота вынырнул участок дороги, на котором идет строительство.
Вокруг ни души. Ноги у меня стали свинцовыми.
Я кинулся к бараку.
И в этот момент из-за взорванной скалы показался Вок!
Голова и спина у него были прикрыты бумажным мешком из-под сахара. Он толкал перед собой по доске тачку, полную щебня. Доска под ним раскачивалась, и казалось, что он танцует. Мне даже послышалось, будто он насвистывает что-то в такт шагам. Я очень обрадовался. Хотел было броситься к нему, но тут же остановился, потому что, провалиться мне на этом месте, я просто не знал, что ему сказать.
- Ты как сюда попал, Дюро? - удивился он, увидав меня.
У меня мелькнула спасительная мысль:
- Тренируюсь в беге!
- Под дождем? - Он поставил тачку. - Ты что, рехнулся?
Честное слово, ничего другого мне не пришло в голову.
- Пошли домой, - заглянул я ему в лицо.
- Вот теленок, - сказал Йожо и двинулся дальше, толкая перед собой тачку.
А я и впрямь стоял как теленок. Мне совсем не хотелось идти обратно. Возвращаясь, Йожо оставил тачку и приказал:
- Сыпь в барак!
В бараке сидели двое минеров и пятеро рабочих. Весело потрескивал огонь в печи; они курили. Йожо вошел следом за мной, сбросил с себя брезентовую куртку и накинул ее на меня. Волосы я вытер носовым платком.
- Не надрывайся так, сынок, - сказал, обращаясь к Йожо, старый рабочий. - Не то перестанешь расти и останешься карапузом.
Все засмеялись. Ведь наш Вок уже и сейчас вымахал выше их всех.
- Или ты собираешься жениться? - принялся разыгрывать его другой. - И тебе нужны деньги?
Йожо покраснел как рак. Я оцепенел, но зря.
- Мне просто нравится работать, когда дождь идет, - вежливо ответил Йожо.
Скажите пожалуйста!
Потом он смерил меня с головы до ног, чтобы другие видели, что и он может кому-то приказать, и строго прошипел:
- В другой раз я швырну тебя в электропилу и ты покатишься на Быстру в виде полена!
Раньше я бы огорчился, что Вок на меня злится, но теперь-то я уже знал, что он совсем не такой, какого из себя строит.
Ну конечно! Он подмигнул рабочим и за моей спиной засмеялся.
Подумать только! И тут же все: и "последний день", и "кровавое блюдце", и "кустарник на могиле" - сразу исчезло. Как только я надел Йожкину брезентовую куртку, я сразу понял, и чем дело. В кармане шелестело письмо!
Теперь я буду повнимательней к его стихам.
В бараке было здорово! Полно дыма и блох. Одна уже прыгала у меня под майкой. Она так щекотала, что я чуть не лопнул со смеха.
Йожо отвез еще четыре тачки, а потом мы пошли домой. Он напялил мне на голову мешок из-под сахара. И всю дорогу мы разговаривали. Про стихи я, конечно, даже не заикнулся.
- Не знаешь, что сегодня на обед? - спросил Вок, когда между деревьями показался наш дом.
- Пироги пекли, а больше не знаю, - ответил я быстро, запихнул мешок под мышку и пустился бежать, как борзая.
Я мчался в пятнадцатую комнату спрятать под Йожкино одеяло его черную тетрадку.
Как жаль, что у Йожо еще нет часов. Он отметил бы время, и я наверняка заткнул бы за пояс Абеба Бекилу в беге на два километра!
* * *
Мы устроили за домом соревнования по прыжкам. Надо было прыгнуть и обеими ногами оттолкнуться от стены. К финалу пас оставалось только пятеро. Девять вылетело в предыдущих кругах. Это были главным образом брезнянчане из двух семейных автобусов. У одного из них был судейский свисток. Мы построились в линейку, лицом к стене. Он свистнул, мы все подскочили и оттолкнулись и одновременно опрокинулись навзничь. Иветта, наша двоюродная сестра, подняла страшный рев.
Ее услышала моя мама. Выглянула из окна кладовки и закричала:
- Я тебя так выдеру, Дюрка, что даже родной отец не узнает! Только попробуй порвать выходные штаны! В школу пойдешь с вырванным задом! Ни отдыха от вас, ни покоя… А ты, Иветка, иди домой! Не играй с этими озорниками.
Бедняжка мама притворяется. На меня вдруг накричала, хотя раньше этого никогда не было, а сердится она на что-то совсем другое.
Она просто недовольна, что приехали дядя Ярослав с Иветтой, да еще не известно, на сколько. Я собственными ушами слышал, как при встрече он неопределенно сказал отцу:
- Моя Тильдушка прихворнула и отправила пас на несколько дней к тебе.
- А что с ней? - спросил отец.
- Нервы, куманек, - ответил дядя серьезно. - Ей необходим покой и отдых. У нее такой нежный и деликатный организм…
Я не люблю тетю Тильду, хоть она и двоюродная сестра моего отца. Волосы мочит сахарной водичкой, чтоб лучше держалась прическа, и все время всем делает замечания; наверное, потому, что она натура деликатная. А по-моему, какая же она деликатная? Я сам видел, как она смолотила три бифштекса в один присест. Но если тетя Тильда утверждает, что у нее нежный организм, то, наверное, так оно и есть. Человек сам должен про себя знать, деликатный он или нет. Ведь не каждому на это наплевать, как мне или нашему Йожо.
Может, тетя Тильда и деликатна, но я все равно ее не люблю. На этот раз она, правда, не приехала, потому что в прошлом году мама с ней поссорилась. Из-за фруктов. Тетя сказала, будто бы мы Иветте давали мало фруктов. Мама рассердилась именно потому, что давала Иветте фрукты, даже когда для нас их не было, и мы с Йожо потихоньку ворчали себе под нос. Тетя Тильда тогда сказала: "Эта атмосфера не для моего ребенка. Больше я ее сюда не пущу". А мама воскликнула: "Ну и слава богу!" И отец отвез их в город.
Но "ребенок" снова здесь. И что еще хуже - не один.
- В таком случае с приездом, - сказал отец.
- А что касается твоей жены, - начал дядя и схватил отца за пуговицу, - Тильдушка просила тебе передать, что больше на нее не сердится. "Терезка женщина простая, - просила она передать, - но сердце у нее доброе. И я без колебаний вручаю ей самое драгоценное свое сокровище".
Не знаю, не знаю. Но мне кажется, что отец должен был на это что-нибудь ответить. Непременно что-нибудь ответить.
Тут дядя Ярослав погладил по головке свое "драгоценнейшее сокровище" и сказал:
- Иди, душенька, поздоровайся с тетей Терезой.
Ну и нервы же у моего отца! Иветта влетела в кухню и бросилась моей маме на шею. Совсем не "деликатно", а вполне нормально, так, как делают все, если кого-то любят. И мама ее потискала. Мама всегда жалеет тощего, зеленого ребенка. Она сейчас же забывает все обиды, а кроме того, у мамы есть поговорка, что дети не отвечают за своих родителей.
А по-моему, если Иветка наябедничала про фрукты, значит, она такая же, как и ее мамаша, ничуть не лучше. Но навряд ли она ябедничала. Иветта, конечно, плакса и за что ни возьмется, толку от нее чуть. Но мою маму она очень любит. Иветта у нас каждый раз поправляется по меньшей мере на три кило. А дома они едят только майонез да сосиски, но не какие-нибудь, говорит тетя Тильда, а деликатесные, франкфуртские.
Габка прыгала вокруг Иветты и сходила с ума от восторга при виде ее белой сумочки.
- Ах, - схватилась Иветта за прическу, - чуть было не забыла! Тетя Тереза, моя мамочка просила тебе кое-что передать.
Она раскрыла сумочку - там что-то щелкнуло - и стала делать вид, будто что-то ищет. И все это для того, чтобы Габка увидела расческу, зеркальце, вышитый платочек и жевательную резинку; чтобы Габка все это увидала и позавидовала. Наконец Иветта достала из сумочки надушенный конверт и подала его маме. На нем красивым почерком было написано: "Пани Терезке Трангошевой". Внутри был сложенный лист бумаги, и на нем стояло: "В честь примирения и за внимание к И.".
Мама нахмурилась. Листок бумаги тоже был надушен. Пахло довольно противно. Но я подумал, что теперь ненавижу тетю Тильду чуть меньше.
Бумага была сложена вдвое. Там было написано: "Еще немножко терпения". Потом сложена еще раз, и там снова: "Уже ближе". А на последней страничке печатными буквами крупно: "Уже!"
Из бумаги выпали сто крон.
Мама послала нас на улицу, а сама забралась в комнатку за кухней, и я не поручусь, что она не плакала.
Я подставил Иветте подножку. Она не упала, но с моей стороны это было, конечно, безобразие. Я прямо-таки бесился от злости, что никому не могу ничего сделать. Я пинал все камни по дороге. А потом в сарае разрубил сук, с которым никто не мог справиться. А когда моя злость немножко поутихла, я придумал.
Пусть только эта гнусная баба посмеет явиться к нам! Я поймаю рогулькой змею и не посмотрю, гадюка это или уж, и швырну ее прямо на тетю Тильду. Пусть помрет от страха! Она воображает, что нашу маму можно оскорблять только за то, что она из Бенюша и не окончила четырех классов гимназии, как эта дурища!
Потом я пошел к маме. Она уже хлопотала на кухне, заправляла овощами бульон и делала вид, будто совсем ничего не случилось.
Но отцу я скажу все, что я думаю! Я скажу ему все осенью, когда мы отправимся заготавливать дрова на зиму. Тогда все спокойно, мы там сидим на бревнах, никто никуда не торопится, едим прямо из котелков и беседуем. Там и я могу себе позволить все, что угодно.
Сейчас за большим кухонным столом нас усаживается восемь человек: двое детей (Габулька и Иветта), двое парней (Йожо и я), наши родители, Юля и дядя Ярослав. Все это я установил в понедельник, когда целый день на дворе лил дождь. Старые туристы уехали, а новые еще не приехали. Вот мы и сидели за ужином чинно все вместе. Не так как если за столом собираются одни ребята и пинают друг друга ногами под столом.
Мы отодвинули стол от стены, и дядя Ярослав тут же уселся на главное место. Интересно, он не забыл свой старый трюк?
Когда Юля принесла суп, дядя встал, поклонился маме, как в театре, и принялся декламировать:
- Хоть я среди вас и самый старший, но, полагаю, что это почетное место принадлежит нашей уважаемой кормилице-поилице, милой, дорогой Терезке!
И кинулся целовать маме руку. Значит, не забыл!
Мама, конечно, руку целовать не дала. С минуту они весело возились, а потом мама легонько стукнула дядю по склоненной голове и сказала, как говорила каждый год:
- Не такой уж ты старый, Ярослав. На тебя еще девушки заглядываются.
На самом же деле дядя Ярослав уже совсем не молод. А Иветта еще маленькая.
Я уже думал, что мама забудет про самое главное. Но она не забыла.
- А где ты сейчас работаешь, Ярко? - спросила она.
Она сказала "Ярко", чтобы подсластить неприятный вопрос.
Уж она у нас такая: может задать и неприятный вопрос, но постарается сделать это помягче.
Выяснилось, что нигде. Точно так же, как и в прошлые годы. Только на сей раз у него радикулит и он - бюллетенит. В прошлый раз дядя жаловался на желчный пузырь, а в позапрошлый - на нервы.
- И тебе очень худо? - поинтересовалась мама и сама ответила: - Наверное! Просто так ведь человек не выдержит целые годы без работы. Правда, Ярко?
Мы ели, отец молча обгладывал ребрышко. Он не любит дядю Ярослава, и я знал, о чем он сейчас думает: "Уж если мужчина кого-нибудь ненавидит, то все-таки не позволяет себе подпускать ему шпильки, как баба. Он или съездит дармоеда по физиономии, или промолчит".
Бить его отец не может из-за тети Тильды и поэтому предпочитает молчать.