Орнитоптера Ротшильда - Николай Никонов 4 стр.


- Так вот, Генри, подходило время моего отъезда с западного берега Новой Гвинеи. Климат был очень тяжелый. Силы мои уже на исходе, ведь шел восьмой год моего проживания в тропиках. Здесь я к тому же опять заболел, и меня вечерами порядочно потряхивало, а хинин, сам знаешь, палка о двух концах. Он бьет по лихорадке и по тебе. Я чуть было совсем не оглох от этого снадобья и был весь желтый, как малаец. И вот когда я уже возился с упаковкой моих коллекций, тщательно заделывая ящики от термитов и муравьев, - мне вовсе не хотелось привезти в Англию хитиновую труху, - господи, сколько они у меня съели, а больше того испортили собранных с таким трудом экспонатов! А термиты грызут и хитин! ко мне явился папуас из селения в глубине леса, где жили двое отважных немецких миссионеров. Папуас принес мне экземпляр чернохохлого какаду. Такого попугая в моей коллекции не было, и я принял его с восторгом. Я хорошо вознаградил охотника, покормил его, и когда он, наевшись, достал свой бетель, смешал его с известью и принялся жевать эту странную жвачку, я спросил, где водятся такие попугаи. Он ответил, что попугаев таких "много-много". И он знает это место. Оно "близкоблизко". Что для коллекционера один экземпляр? Генри! Я загорелся, как порох, и решил добыть чернохохлых какаду. Папуас сказал, что в те места есть дорога. Представляешь? Дорога в тропическом лесу?! Мы договорились, что туземец проводит нас, меня и Аллена, до подножия вулканов, где обитают какаду. На другой день мы отправились в путь. Как всегда получилось, что "близкоблизко" для папуаса, то "далеко-далеко" для нас. Мы выступили на рассвете и шли без перерыва до полудня. Зной становился просто невыносимым. В лесу было, как в оранжерее, духота и влажность так изнурили нас, что я уже подумывал вернуться. Лес, которым мы пробирались, несмотря на тропу, был низинный, топкий, растительность выше всякой меры, тучи москитов, сырость, пиявки! Ручьи, которые мы то и дело переходили вброд. И хотя я без устали работал сачком, бабочки были более-менее обычные. Припоминаю, однако, что я добыл несколько новых ярко-пестрых нимфалид, крупных голубянок и сатиров. На тропе постоянно попадались голубовато-красные и расписные лягушки, красивые ящерицы из породы сцинков, один раз дорогу пересек крупный варан и перебежало несколько диких свиней. Никаких какаду не было в помине. Впрочем, попугаи редко держатся поодиночке. Это стайная птица. И тут в без того сумрачном лесу совсем затемнело, точно во время затмения. Мы и заметить не успели, как накатилась тропическая гроза. Вверху прокатился вихрь. И я понял, что сейчас грянет ливень или уже идет, ибо в таком лесу он сначала льет на кроны и, лишь насытив их, начинает водопадами сливать воду с деревьев вниз. Да тебе ли, Генри, столько лет прожившему на Амазонке, не знать, что такое тропическая гроза? И действительно, в течение нескольких минут, пока мы пытались поставить палатку и расчищали для нее место, вода хлынула с небес, а точнее, с деревьев водопадами. Я в жизни не видел столь ужасного ливня, казалось, лес поливали из чудовищного ведра, и спустя десяток минут все было кругом в воде. Какая палатка, когда земля словно пришла в движение, а тропа превратилась в русло потока, набирающего силу. Мы брели уже по колено в воде, а она лилась на нас с яростью. В таком случае думается, что мы прогневили каких-нибудь туземных богов или дьяволов. У этих тотемов такие страшные лики! И, конечно, у папуасов должны быть боги дождя или грома. Все это лезло в голову, пока мы топтались в воде, я и мой помощник, а папуас побежал куда-то в сторону и исчез, как провалился. Они, Генри, самые ненадежные проводники, потому что никогда не идут с вами, они шныряют где-то в стороне, уходят далеко вперед, если находят что-то съедобное, останавливаются и могут даже просто вернуться в деревню, не предупредив и полагая, что вы сами разберетесь по следам, куда вы зашли, и сможете вернуться. Ты же знаешь, Генри, как ориентироваться в тропическом лесу, хорошо, если есть просека и затески, а этого мы не делали, ибо шли по тропе, которая была очень старой, заросшей и все время терялась в этом полуболоте. Когда папуас шел впереди, я не очень следил за местностью. К тому же гроза, и все залито водой. Вода прибывает. Палатку набросили на себя, но что толку, были мокры, как пловцы, а гром глушил нас, как рыбу. Господи-боже! Какие раскаты отдавались в этом лесу! Наша английская гроза, самая сильная, жалкий треск по сравнению с новогвинейской. А молнии можно было видеть сквозь сомкнутые веки. Выручил нас все-таки проводник. Что-то крича, он появился и буквально потащил меня и Аллена в сторону от тропы, уже похожей на речное русло. Продираясь в лесу по колена в воде, волоча палатку, совершенно мокрые, облипшие, мы достигли какого-то полусклоненного дерева со множеством корней-подпорок, как у мангра, и влезли на эти контрфорсы. Может быть, это был баньян или панданус. Мы втащили тяжелый брезент, укрылись и сидели, как куры на насесте. Я был рад, что папуас не потерялся, но дальше было что-то невообразимое. Вихри с дождем сотрясали лес. Электричество бушевало. Мокрых, нас буквально прокалывало от близких разрядов. Гром ходил какой-то сплошной, черный, как обвал. Он даже не стихал - это было сплошное, катящееся громыханье, которому я не найду сравнения, разве как в начале светопреставления. Я надеялся только на то, что столь сильная гроза не может быть долгой. Но знал также, что начинается период дождей (потому я и уезжал с Новой Гвинеи, в дождь тут делать нечего, он идет неделями) и такие грозы как раз открывают сезон. Но все обошлось. Ливень внезапно почти оборвался. Тотчас засияло в прогалинах солнце. Закричали птицы! Запели цикады и лягушки. Послышалось совсем близко допотопное кудахтанье казуаров, и лес, дотоле угрюмый, как преисподняя, вдруг заулыбался невинной и даже шутовской улыбкой. О, природа, Генри! Как она непредсказуемо прекрасна. Она точно женщина, и притом красивая, и вздорная женщина! Даже на Новой Гвинее. Ну, так… Мы переждали, пока схлынут потоки воды, несущие всякий сор, листья и ветки, слезли с корней дерева, стянули ненужную палатку. И вот когда мы ее свертывали, я увидел совсем неподалеку, в кустарнике с жестко-блестящими глянцевыми листьями, какое-то коричнево-черное и пятнистое живое диво. Оно шевелилось, явно пытаясь взлететь. Я всмотрелся, приблизился и понял - передо мной огромная кофейного цвета бабочка с белыми перевязями на крыльях. Орнитоптера Ротшильда! Самка орнитоптеры Ротшильда! Вытаращив глаза, забыв про сачок, я кинулся к кусту и шляпой, Генри, шляпой накрыл. Руки мои тряслись, как в пароксизме, когда я взял ее. Ты не можешь себе представить, как я торжествовал! Бабочка была целая! Только влажная. Очевидно, ее снесло откуда-то с вершины теми вихрями, что сотрясали лес, или сбило ливнем. А в силу своего гигантского размера самки орнитоптер летают вообще плохо. Ты понимаешь, Генри, что я немедленно решил прекратить экспедицию к вулканам к великой радости моего Аллена и к недоумению папуаса-проводника, которого я тут же вознаградил. Но больше всех был вознагражден я сам. Ведь мне досталась самка орнитоптеры Ротшильда! Туземец тоже посмотрел на бабочку и сказал, что видел такую "один-один раз". Вот она, Генри. Я поместил ее в отдельный ящик красного дерева, и хотя впоследствии у меня было еще два-три экземпляра, этот я оставил себе. Смотрю и любуюсь! Вроде бы что уж такого? Бабочка и бабочка! Ну, пусть очень крупная, очень редкая. Для кого как… Но для меня… - тут Альфред грустно усмехнулся в седую бороду, поправил очки, - для меня, Генри, это весь остров Новая Гвинея, его дикие прекрасные леса, его синие вулканы, заливы с белым коралловым песком. Там и сейчас накатывают волны, бегают крабы, шумят пальмы. А в прозрачной воде видны прекрасные раковины. Кому что, Генри. Кому что… Картина эта всегда передо мной.

Слуга принес нам ужин. Зажег свечи. В камин добавили угля. И запивая паштет хорошим английским элем, я думал, припоминал и собственные путешествия, казавшиеся теперь далекими и легкими. Как удивительна человеческая судьба! Можно ли, с точки зрения здравомыслящего, ради каких-то пусть очень редких и красивых существ: жуков, бабочек, птиц, орхидей ехать на край света, рисковать жизнью, всем, что у тебя есть, забираться в такие дебри, что жутко вспомнить, годами жить там, томясь тоской по близким, по Англии, по ее милым сердцу пейзажам, дорогам, дубам, лугам и фермам под черепичными крышами, даже по прохладным ее дождям и ветрам, но все-таки терпеливо изучая тот чуждый и роскошный мир всесильного Творца, который дарит нам наслаждение в его открытии. И еще я думал, что, живя теперь дома, в Англии, я так же, как мой друг, подчас с тоской вспоминаю те далекие страны, моря, леса и острова. Как странно устроен человек, и особенно натуралист. Его стремления к познанию безграничны.

ВОСПОМИНАНИЕ ВТОРОЕ:
шиповник

Шиповник. Его нежно-розовые простые цветы с пятью лепестками, представлявшиеся мне голубыми (объясню почему) я узнал в самом раннем детстве. Как-то в воскресенье утром, а правильнее сказать, опять в "выходной", к нам явились гости: тетка, сестра отца, яркая манерная женщина-брюнетка с бровями в ниточку, считавшая себя художницей (тетя Зоя) и ее муж, следовательно, мой дядя, лысый весельчак с яйцевидной головой и ухватками неистребимого жизнелюба (дядя Вася). Там, где появлялся этот мой дядя, тотчас воцарялась атмосфера праздника, т. е. веселья, смеха, шуток, женского визга - дядя Вася словно носил с собой эту атмосферу, и все немедленно включались в нее, любили его, подчинялись ему, - все без исключения, а я, наверное, особенно, потому что не сводил с него зачарованных глаз, хоть дядя по моей младости и не уделял мне большого внимания, просто был веселый человек и даже смотреть на него было как-то весело.

Речь дяди Васи пересыпалась обычно какими-нибудь прибаутками, поговорками, присказками, какой-нибудь не слишком грубой "похабщиной", как называла его словоизлияние моя щепетильная мама, и даже незлобивой руганью. Дядя служил раньше, как говорила бабушка, в "гепеу", потом в "энкаведе" и в милиции, потому являлся к нам часто в военном, а перед войной в синей милицейской форме и в каске с двумя козырьками - "здрасте-прощайте", так он с хохотом называл ее сам, водружая каску на лысую голову. Впрочем, в этой каске, в гимнастерке с голубыми "шпалами" в петлицах, в ремне с портупеей он мог выглядеть и весьма внушительно, вся эта военная и как бы опасная по тем временам форма очень шла к нему, но как-то не считалась ни строгой, ни грозной. Просто без нее дядя Вася не был бы дядей Васей. Особенностью этого человека была еще привычка употреблять какую-нибудь смешную или малопонятную фразу - она была будто рефреном к его речи, вставлялась кстати и некстати, к месту и не к месту, и не она ли - фраза - настраивала всех на этот веселый смешливый лад.

Вот и тогда ясным июньским утром, отворив ворота, озадачивая трех наших собак (собаки на него не лаяли!), улыбась всем (и им тоже) своей дурашковатой и сердечной улыбкой, дядя уже кричал отцу, занятому тщательной укладкой свежеколотых дров:

- Григорей! (так он звал моего отца чаще всего) Гриша?! Кончай ты эту (тут далее непечатное и притом с особым дядиным "перевертом"). Нашел куда время девать… А? Григорей, я знаешь какую фамилию тут вчера в кино слыхал? А? - Туненетти! Ххо-хо-хо! Туненетти, Григорей, а? Ххоо-хо-хо! Где Лена? (это моя мать), Лена где? Туненетти… Григорей? Мы счас знаешь куда? Нет? Мы счас все за шиповником. Шиповник, понимаешь ты, цветет, туненетти! Вот Зоя мне сегодня говорит: Ты, говорит, Василий, давай, собирайся. Едрена корень… Кончай все. Поедем за город. Шиповнику надо набрать, из его чай - туненетти! Зоя говорит. От печени, и от всего! Счас же все кончай! У меня машина. Легковушка. Ну, зас… я, конечно, но - бегает. В своей, в легавке взял. (Дядя, повторю, не стеснялся ни в деяниях, ни в выражениях. Приходя к нам, чаще всего слегка "под турахом", то кричал, что он… самый свежий мужчина в Советском Союзе, то пел блатную, тогда распространенную "Мурку" (А тты под-шухари-ла, Высю на-шу ма-ли-ну!), то фокстрот "У самовара я и моя Маша", то хватал старую нашу кошку - звали Муська - и прямо из пузырька мазал ее валерьянкой, приговаривал: "Чтоб была ты неотразимая"). Григорей? Поехали немедленно… Лена? Чтоб счас же собраться! Туненетти! Х-хо-хо! Туненетти!

И действительно, спустя полчаса мы - отец, мать, я и тетка, уже сидели в машине на мягких кожаных подушках. Машина кажется мне роскошной, невиданной, Я счастлив так, что не могу этого выразить. Ведь я впервые, первый раз в жизни, еду на легковом автомобиле, на "газике" - так называли тогда этих предшественников еще более роскошных "Эмок" и "ЗиСов". Я, кажется, и сейчас помню тот счастливый запах новой машины - этого "газика", его сидений, его странных приборов, руля, который дядя назвал "баранкой", и даже легкого бензинового чада. Дядя уверенно правил, попутно рассказывал анекдоты, случаи из своей богатой милицейской жизни, приправляя своим "Туненетти!", произносившимся с вариациями, так что было совершенно ясно и мне, когда слово это обозначало удивление, когда восторг, когда заменяло ругательство или служило проходным междометием, а когда завершающей точкой. Ттуненетти!

Город тогда (до войны) был еще не велик. Еще не пристроилось к нему никаких Эльмашей, Химмашей - и вот мы уже за окраиной, за какими-то домиками, где держат во дворах коз и коров, а на кухнях обязательно живут-тикают часы-"ходики" (почему у меня такое сопоставление и сейчас, когда "ходики" найдешь разве в музее, да какой музей будет хранить?). Мы за окраиной, в березовых перелесках и полях, вдоль по течению Исети, и вот наконец остановка у подножья невысокой каменной горы, близ берега, где когда-то был, видимо, карьер, ломами добывали камень-плитняк, которым мостили тротуары (где теперь такие из квадратных, метр на метр, отшлифованных ногами прохожих плиты, где видны, особенно после долгих летних дождей и после коротких майских ливней желтые полосы и прожилки кварцита, а то и неясный след какой-то давным-давно миновавшей жизни? Где теперь такие плиты?). Карьер был забыт, давно заброшен, осыпь гранитных глыб заросла малинником, мелким березнячком, осинками, где-где даже ярко зеленел молодой сосняк, что может быть лучше молодых крепеньких сосенок и елочек, так живо зеленеющих среди обломков камня? Но больше всего здесь было шиповника. Гора, а лучше сказать горка, сопка? Нет, сопка выше, скалистее, в общем, это каменное возвышение цвело шиповником от подножия до вершины и казалось оттого нежно-голубым (это мне, а на самом деле, конечно, бледно-розовым, потому что я дальтоник, цвета вижу не так, как все, и розовый холодный кажется мне почти голубым, а розовый теплый - почти зеленым. Тогда, конечно, я еще не знал об этом своем врожденном недостатке зрения, и холм, покрытый шиповником, остался во мне по-прежнему нежного голубого женского цвета). Это цветение целой горы для меня, малыша, было поразительным еще и тем, что от нее, словно струями, шел крепкий розово-пьяный, пьянящий ли, дурманящий ли, аромат-запах, сравнимый только с запахом роз, но гораздо более сильный, крепкий и летний. Он соединялся во мне с тоном ясного солнечного неба, его безмятежности в ощущении какого-то вечного и непреходящего цветения. Цветения жизни?! - просится манерная фраза, но все было именно так. В детстве жизнь всегда и во всем кажется цветущей. И тогда я был лишь ошеломлен, пронизан, одурманен запахом этого цветения и одной лишь не сходящей с лица улыбкой отражал его для себя и в себе.

С детства я болезненно неравнодушен к запахам. Люблю их разные, от запаха пахотной земли, навоза и скотного двора до запаха, скажем, солнечных клейких березнячков в начале июня, который дала мне понять мама. (Мы пасли с ней трех наших коз в березнячке на пустоши за пригородом, и когда я спросил, чем так хорошо пахнет, мать без объяснений сломила мне веточку березы и поднесла к лицу, дала мне даже пожевать горько-клейких листьев-листиков, из которых источалось это сладостное дыхание лета, и я еще запомнил красного лакового жучка, что полз по сорванной веточке, упал мне на колени, а потом, полежав немного, оправился, пополз, блестя, и вдруг будто взорвался, растрои́лся, подняв эти крылышки, - улетел). С тех пор, наверное, я так вещественно люблю запахи жизни: нежно пьянящий изысканный аромат чайных роз, молодой холодный запах сирени, ванильную сладость орхидей, но еще, быть может, более ценю простые запахи полевых цветов, дикой конопли, полыни, ромашки, скошенного сена - запах срединной России, ее косогоров, суглинков, хлебов и просторов. Он сливается в моем представлении с запахами платьев, таких же простых, незавидных, как бы деревенских и сельских девочек, их сарафанов, платочков, горячих подмышек, теплых, нагретых лучами спин, ветровых волос и сухих, целованных только ветрами, губ. Все это было и не было позднее… Прости меня, читатель, но только с цветами, ветрами, растениями, природой вообще, воспринимаю я и часто отождествляю женщину и женскую красоту. И, может быть, даже тогда очень смутно, неясно-невоспринимаемо разумом я понял внезапно хлынувшую на меня женственность этой горы и внял ей так от ее невысокой вершины до голубой (розовой) каймы ее сарафана (внизу шиповник цвел сплошь и гуще). И еще запомнил я мелкого долгохвостого ястребка, что отсвечивал серебром, трепыхаясь, качался и кругами парил над горкой в мреющем, синем, растворяющемся, июньски веселом и солнечном небе. Всегда, что ли, так - ястребок над красотой? И где он теперь, серебристый и чеканный? Где ты, мое несчетное младенчество? Голубые мои глаза, что так ясно смотрели, радостно вбирали весь этот цветущий мир. Теперь глаза у меня серые, едва голубые.

- Григорей?! Лена? Зоя! - Вот сколько шиповнику! Бери-собирай! "Взять у природы - наша задача!" А? Тту-нетти!! Х-хо-хо!

Дядя, блестя яйцевидной лысиной, вытирал ее всегда сильно наодеколоненным платком (любил духи и от него всегда ими пахло), уже шагал к горе, прорывая сапогами дорогу в густой поросли нетронутых цветущих горошков. Он был в парусиновой гимнастерке, подпоясанной широким ремнем, так же, как мой отец, в синих галифе, только у дяди на ремне, в кобуре был наган. С наганом дядя не расставался! Было время тридцать седьмого года. Везде враги, враги народа, шпионы, диверсанты, вредители. И я с восхищением (я ли только) смотрел на дядю. Им гордились, похоже, и тетя Зоя, и мой отец, и только моя большая, всегда величаво-раздумчивая мама, держа улыбку на невозмутимом лице, была, как всегда, неподвержена никаким массовым страстям. Мама у меня была из никому и ни в чем не поддающихся…

Все занялись сбором этого благоухающего шиповника, которого тут было действительно видимо-невидимо. Отец мой, человек донельзя предусмотрительный и осторожный, советовал мне и матери не лезть в гущу, смотреть под ноги, а на камни ступать осторожно. В камнях могут быть змеи. И хоть он не напугал таким заявлением не слишком робкую дородную маму, меня озадачил, и сперва я, даже с ознобом в спине и в руках, все поглядывал в расселины валунов, ожидая, вот выглянет оттуда гибкая и черная змеиная шея с пронзительными клюющими глазами. Не знаю даже, куда я больше смотрел, на цветы или на камень. Но постепенно испуг мой пропал, как бы растаял, никаких змей тут не было, и я принялся, может быть, даже с жадностью, обрывать розовые (они все-таки розовые!) нежно благоухающие теплом, летом, зноем и ярким небом лепестки и клал их в свою маленькую корзиночку.

Время от времени я посматривал, где ходят отец и мать, да слышал голос дяди:

- Зоя? Григорей? Вот место я нашел! А? Тту-не-нетти!

Назад Дальше