Тётя Соня напрасно употребляла все усилия, чтобы дать мыслям детей другое направление и внести сколько-нибудь спокойствия, Зизи и Паф хотя и волновались, но ещё верили; что ж касается Верочки, – известие о том, что метель всё ещё продолжается, заметно усиливало её беспокойство. По голосу тётки, по выражению её лица она ясно видела, что было что-то такое, чего тётя не хотела высказывать.
Все эти тревожные сомнения мигом, однако ж, рассеялись, когда тётя, исчезнувшая снова на четверть часа, возвратилась на детскую половину; с сияющим лицом объявила она, что граф и графиня велели одевать детей и везти их в цирк.
Вихрем всё поднялось и завозилось в знакомой нам комнате, освещённой теперь лампами. Пришлось стращать, что оставят дома тех, кто не будет слушаться и не даст себя как следует закутать.
– Пойдёмте теперь; надо проститься с папа` и мама`, – проговорила тётя, взяв за руку Верочку и пропуская вперёд Зизи и Пафа.
Мисс Бликс и учительница музыки закрывали шествие.
Церемония прощанья не была продолжительна.
Вскоре детей вывели на парадную лестницу, снова внимательно осмотрели и прикутали и, наконец, выпустили на подъезд, перед которым стояла четырёхместная карета, полузанесённая снегом. Лакей величественного вида, с галунами на шляпе и на ливрее, с бакенами à l’anglaise, побелевшими от снега, поспешил отворить дверцы. Но главная роль в данном случае предоставлена была, впрочем, старому, седому швейцару; он должен был брать детей на руки и передавать их сидевшим в карете трём дамам; и надо сказать, он исполнил такую обязанность не только с замечательной осторожностью, но даже выразил при этом трогательное чувство умиленного благоговения.
Дверцы кареты захлопнулись, лакей вскочил на козлы, карета тронулась и тут же почти исчезла посреди метели.
VI
Представление в цирке ещё не начиналось. Но на Масленице любят веселиться, и потому цирк, особенно в верхних ярусах, был набит посетителями. Изящная публика, по обыкновению, запаздывала. Чаще и чаще, однако, у главного входа показывались господа в пальто и шубах, офицеры и целые семейства с детьми, родственниками и гувернантками. Все эти люди при входе с улицы в ярко освещённую залу начинали в первую минуту мигать и прищуриваться, потом оправлялись, проходили – кто направо, кто налево вдоль барьера, и занимали свои места в бенуарах и креслах.
Оркестр гремел в то же время всеми своими трубами. Многие, бравшие билеты у кассы, суетились, думая уже, что началось представление. Но круглая арена, залитая светом с боков и сверху, гладко выглаженная граблями, была ещё пуста.
Вскоре бенуары над ковровым обводом барьера представили почти сплошную пёструю массу разнообразной публики. Яркие туалеты местами били в глаза. Но главную часть зрителей на первом плане составляли дети. Точно цветник рассыпался вокруг барьера.
Между ними всех милее была всё-таки Верочка!
Голубая атласная стёганая шляпка, обшитая лебяжьим пухом, необыкновенно шла к её нежно-розовому лицу с ямочками на щеках и пепельным волосам, ниспадавшим до плеч, прикрытых такою же стёганой голубой мантильей. Стараясь сидеть перед публикой спокойно, как большая, она не могла; однако ж, утерпеть, чтобы не наклоняться и не нашёптывать что-то Зизи и Пафу и не посматривать весёлыми глазами на тётю Соню, сидевшую позади, рядом с величественной мисс Бликс и швейцаркой.
Зизи была одета точь-в-точь как сестра, но подле неё она как-то пропадала и делалась менее заметной; к тому же при входе в цирк ей вдруг представилось, что будут стрелять, и, несмотря на увещания тёти, она сохраняла на лице что-то кислое и вытянутое.
Один Паф, можно сказать, был невозмутим; он оглядывал цирк своими киргизскими глазками и раздувал губы. Недаром какой-то шутник, указывая на него соседям, назвал его тамбовским помещиком.
Неожиданно оркестр заиграл учащённым темпом. Занавес у входа в конюшню раздвинулся и пропустил человек двадцать, одетых в красные ливреи, обшитые галуном; все они были в ботфортах, волосы на их головах были круто завиты и лоснились от помады.
Сверху донизу цирка прошёл одобрительный говор.
Представление началось.
Ливрейный персонал цирка не успел вытянуться, по обыкновению, в два ряда, как уже со стороны конюшен послышался пронзительный писк и хохот, и целая ватага клоунов, кувыркаясь, падая на руки и взлетая на воздух, выбежала на арену.
Впереди всех был клоун с большими бабочками на груди и на спине камзола. Зрители узнали в нём тотчас же любимца Эдвардса.
– Браво, Эдвардс! Браво! Браво! – раздалось со всех сторон.
Но Эдвардс на этот раз обманул ожидания. Он не сделал никакой особенной шутки: кувыркнувшись раз-другой через голову и пройдясь вокруг арены, балансируя павлиньим пером на носу, он быстро скрылся. Сколько потом ему ни хлопали и ни вызывали его, он не являлся.
На смену ему поспешно была выведена толстая белая лошадь и выбежала, грациозно приседая во все стороны, пятнадцатилетняя девица Амалия, которая чуть не убилась утром, во время представления.
На этот раз всё прошло, однако ж, благополучно.
Девицу Амалию сменил жонглёр; за жонглёром вышел клоун с учёными собаками; после них танцевали на проволоке; выводили лошадь высшей школы, скакали на одной лошади без седла, на двух лошадях с сёдлами, – словом, представление шло своим чередом до наступления антракта.
– Душечка тётя, теперь будет гуттаперчевый мальчик, да? – спросила Верочка.
– Да; в афише сказано: он во втором отделении… Ну что, как? Весело ли вам, деточки?
– Ах, очень, очень весело!.. О-че-нь! – восторженно воскликнула Верочка, но тут же остановилась, встретив взгляд мисс Блике, которая укоризненно покачала головою и принялась поправлять ей мантилью.
– Ну, а тебе, Зизи?.. тебе, Паф, – весело ли?..
– А стрелять будут? – спросила Зизи.
– Нет, успокойся; сказано: не будут!
От Пафа ничего нельзя было добиться; с первых минут антракта всё внимание его было поглощено лотком с лакомствами и яблоками, появившимся на руках разносчика.
Оркестр снова заиграл, снова выступили в два ряда красные ливреи. Началось второе отделение.
– Когда же будет гуттаперчевый мальчик? – не переставали спрашивать дети каждый раз, как один выход сменял другой, – когда же он будет?..
– А вот, сейчас…
И действительно. Под звуки весёлого вальса портьера раздвинулась, и показалась рослая фигура акробата Беккера, державшего за руку худенького белокурого мальчика.
Оба были обтянуты в трико телесного цвета, обсыпанное блёстками. За ними два прислужника вынесли длинный золочёный шест, с железным перехватом на одном конце. За барьером, который тотчас же захлопнулся со стороны входа, сгруппировались, по обыкновению, красные ливреи и часть циркового персонала. В числе последнего мелькало набелённое лицо клоуна с красными пятнами на щеках и большою бабочкою на груди.
Выйдя на середину арены, Беккер и мальчик раскланялись на все стороны, – после чего Беккер приставил правую руку к спине мальчика и перекувырнул его три раза в воздухе. Но это было, так сказать, только вступление.
Раскланявшись вторично, Беккер поднял шест, поставил его перпендикулярно, укрепил толстый его конец к золотому поясу, обхватывавшему живот, и начал приводить в равновесие другой конец с железным перехватом, едва мелькавшим под куполом цирка.
Приведя таким образом шест в должное равновесие, акробат шепнул несколько слов мальчику, который влез ему сначала на плечи, потом обхватил шест тонкими руками и ногами и стал постепенно подыматься кверху.
Каждое движение мальчика приводило в колебание шест и передавалось Беккеру, продолжавшему балансировать, переступая с одной ноги на другую.
Громкое "браво!" раздалось в зале, когда мальчик достиг, наконец, верхушки шеста и послал оттуда поцелуй.
Снова всё смолкло, кроме оркестра, продолжавшего играть вальс.
Мальчик между тем, придерживаясь к железной перекладине, вытянулся на руках и тихо-тихо начал выгибаться назад, стараясь пропустить ноги между головою и перекладиной; на минуту можно было видеть только его свесившиеся назад белокурые волосы и усиленно сложенную грудь, усыпанную блёстками.
Шест колебался из стороны в сторону, и видно было, каких трудов стоило Беккеру продолжать держать его в равновесии.
– Браво!.. Браво!.. – раздалось снова в зале.
– Довольно! довольно!!. – послышалось в двух-трёх местах.
Но крики и аплодисменты наполнили весь цирк, когда мальчик снова показался сидящим на перекладине и послал оттуда поцелуй.
Беккер, не спускавший глаз с мальчика, шепнул снова что-то. Мальчик немедленно перешёл к другому упражнению. Придерживаясь на руках, он начал осторожно спускать ноги и ложиться на спину. Теперь предстояла самая трудная штука: следовало сначала лечь на спину, уладиться на перекладине таким образом, чтобы привести ноги в равновесие с головою и потом вдруг неожиданно сползти на спине назад и повиснуть в воздухе, придерживаясь только на подколенках.
Всё шло, однако ж, благополучно. Шест, правда, сильно колебался, но гуттаперчевый мальчик был уже на половине дороги; он заметно перегибался всё ниже и ниже и начинал скользить на спине.
– Довольно! Довольно! Не надо! – настойчиво прокричало несколько голосов.
Мальчик продолжал скользить на спине и тихо-тихо спускался вниз головою…
Внезапно что-то сверкнуло и завертелось, сверкая в воздухе; в ту же секунду послышался глухой звук чего-то упавшего на арену.
В один миг всё заволновалось в зале. Часть публики поднялась с мест и зашумела; раздались крики и женский визг; послышались голоса, раздражённо призывавшие доктора. На арене также происходила сумятица; прислуга и клоуны стремительно перескакивали через барьер и тесно обступали Беккера, который вдруг скрылся между ними. Несколько человек подхватили что-то и, пригибаясь, спешно стали выносить к портьере, закрывавшей вход в конюшню.
На арене остался только длинный золочёный шест с железной перекладиной на одном конце.
Оркестр, замолкнувший на минуту, снова вдруг заиграл по данному знаку; на арену выбежало, взвизгивая и кувыркаясь, несколько клоунов, но на них уже не обращали внимания. Публика отовсюду теснилась к выходу.
Несмотря на всеобщую суету, многим бросилась в глаза хорошенькая белокурая девочка в голубой шляпке и мантилье; обвивая руками шею дамы в чёрном платье и истерически рыдая, она не переставала кричать во весь голос: "Ай, мальчик! мальчик!!"
Положение тёти Сони было очень затруднительно. С одной стороны, сама она была крайне взволнована; с другой – надо было успокаивать истерически рыдавшую девочку, с третьей – надо было торопить мисс Бликс и швейцарку, копавшихся с Зизи и Пафом, наконец, самой надо было одеться и отыскать лакея.
Всё это, однако ж, уладилось, и все благополучно достигли кареты.
Расчёты тёти Сони на действие свежего воздуха, на перемещение в карету нисколько не оправдались; затруднения только возросли. Верочка, лёжа на её коленях, продолжала, правда, рыдать, по-прежнему вскрикивая поминутно: "Ай, мальчик! мальчик!!" – но Зизи стала жаловаться на судорогу в ноге, а Паф плакал, не закрывая рта, валился на всех и говорил, что ему спать хочется… Первым делом тёти, как только приехали домой, было раздеть скорее детей и уложить их в постель. Но этим испытания её не кончились.
Выходя из детской, она встретилась с сестрой и графом.
– Ну что? Как? Как дети? – спросили граф и графиня.
В эту самую минуту из спальни послышалось рыданье, и голос Верочки снова прокричал: "Ай, мальчик! мальчик!.."
– Что такое? – тревожно спросил граф. Тётя Соня должна была рассказать обо всём случившемся.
– Ah, mon Dieu! – воскликнула графиня, мгновенно ослабевая и опускаясь в ближайшее кресло.
Граф выпрямился и начал ходить по комнате.
– Я это знал!.. Вы всегда так! Всегда!! – проговорил он, передвигая бровями не то с видом раздражения, не то тоскливо. – Всегда так! Всегда выдумают какие-то… цирк; гм!! очень нужно! quelle idee!! Какой-то там негодяй сорвался… (граф, видимо, был взволнован, потому что никогда, по принципу, не употреблял резких, вульгарных выражений), – сорвался какой-то негодяй и упал… какое зрелище для детей!!. Гм!! наши дети особенно так нервны, Верочка так впечатлительна… Она теперь целую ночь спать не будет.
– Не послать ли за доктором? – робко спросила графиня.
– Tu crois? Tu penses? Quelle idée! – подхватил граф, пожимая плечами и продолжая отмеривать пол длинными своими ногами…
Не без труда успокоив сестру и графа, тётя Соня вернулась в детскую.
Там уже наступила тишина.
Часа два спустя, однако ж, когда в доме все огни были погашены и всё окончательно угомонилось, тётя Соня накинула на плечи кофту, зажгла свечку и снова прошла в детскую. Едва переводя дух, бережно ступая на цыпочках, приблизилась она к кровати Верочки и подняла кисейный полог.
Разбросав по подушке пепельные свои волосы, подложив ладонь под раскрасневшуюся щёчку, Верочка спала, но сон её не был покоен. Грудь подымалась неровно под тонкой рубашкой, полураскрытые губки судорожно шевелились, а на щеке, лоснившейся от недавних слёз, одна слезинка ещё оставалась и тихо скользила в углу рта.
Тётя Соня умиленно перекрестила её; сама потом перекрестилась под кофтой, закрыла полог и тихими, неслышными шагами вышла из детской…
VII
Ну… А там? Там, в конце Караванной…Там, где ночью здание цирка чернеет всей своей массой и теперь едва виднеется из-за падающего снега, – там что?..
Там также всё темно и тихо.
Во внутреннем коридоре только слабым светом горит ночник, прицепленный к стене под обручами, обтянутыми бумажными цветами. Он освещает на полу тюфяк, который расстилается для акробатов, когда они прыгают с высоты: на тюфяке лежит ребёнок с переломленными рёбрами и разбитою грудью…
Ночник освещает его с головы до ног; он весь обвязан и забинтован; на голове его также повязка; из-под неё смотрят белки полузакрытых, потухающих глаз.
Вокруг: направо, налево, под потолком – всё окутано непроницаемою темнотою и всё тихо.
Изредка раздаётся звук копыт из конюшни или доходит из отдалённого чулана беспокойное взвизгивание одной из учёных собак, которой утром во время представления придавили ногу.
Время от времени слышатся также человеческие шаги… Они приближаются… Из мрака выступает человек с лысой головою, с лицом, выбеленным мелом, бровями, перпендикулярно выведенными на лбу, и красными кружками на щеках: накинутое на плечи пальто позволяет рассмотреть большую бабочку с блёстками, нашитую на груди камзола; он подходит к мальчику, нагибается к его лицу, прислушивается, всматривается…
Но клоун Эдвардс, очевидно, не в нормальном состоянии. Он не в силах выдержать до воскресенья обещания, данного режиссёру, не в силах бороться против тоски, им овладевшей, его настойчиво опять тянет в уборную, к столу, где едва виднеется почти опорожнённый графин водки. Он выпрямляется, потряхивает головою и отходит от мальчика нетвёрдыми шагами. Облик его постепенно затушёвывается окружающею темнотою, пропадает, наконец, вовсе, – и снова всё вокруг охватывается мраком и тишиною…
На следующее утро афишка цирка не возвещала упражнений "гуттаперчевого мальчика". Имя его и потом не упоминалось; да и нельзя было: гуттаперчевого мальчика уже не было на свете.
Максим Горький
Воробьишко
У воробьёв совсем так же, как у людей: взрослые воробьи и воробьихи пичужки скучные и обо всём говорят, как в книжках написано, а молодёжь – живёт своим умом.
Жил-был желторотый воробей, звали его Пудик, а жил он над окошком бани, за верхним наличником, в тёплом гнезде из пакли, моховинок и других мягких материалов. Летать он ещё не пробовал, но уже крыльями махал и всё выглядывал из гнезда: хотелось поскорее узнать – что такое божий мир и годится ли он для него?
– Что, что? – спрашивала его воробьиха-мама.
Он потряхивал крыльями и, глядя на землю, чирикал:
– Чересчур черна, чересчур!
Прилетал папаша, приносил букашек Пудику и хвастался:
– Чив ли я?
Мама-воробьиха одобряла его:
– Чив, чив!
А Пудик глотал букашек и думал: "Чем чванятся – червяка с ножками дали чудо!"
И всё высовывался из гнезда, всё разглядывал.
– Чадо, чадо, – беспокоилась мать, – смотри – чебурахнешься!
– Чем, чем? – спрашивал Пудик.
– Да не чем, а упадёшь на землю, кошка – чик! и слопает! – объяснял отец, улетая на охоту.
Так всё и шло, а крылья расти не торопились.
Подул однажды ветер – Пудик спрашивает:
– Что, что?
– Ветер дунет на тебя – чирик! и сбросит на землю – кошке! – объяснила мать.
Это не понравилось Пудику, он и сказал:
– А зачем деревья качаются? Пусть перестанут, тогда ветра не будет…
Пробовала мать объяснить ему, что это не так, но он не поверил – он любил объяснять всё по-своему.
Идёт мимо бани мужик, машет руками.
– Чисто крылья ему оборвала кошка, – сказал Пудик, – одни косточки остались!
– Это человек, они все бескрылые! – сказала воробьиха.
– Почему?
– У них такой чин, чтобы жить без крыльев, они всегда на ногах прыгают, чу?
– Зачем?
– Будь-ка у них крылья, так они бы и ловили нас, как мы с папой мошек…
– Чушь! – сказал Пудик. – Чушь, чепуха! Все должны иметь крылья. Чать, на земле хуже, чем в воздухе!.. Когда я вырасту большой, я сделаю, чтобы все летали.
Пудик не верил маме; он ещё не знал, что если маме не верить, это плохо кончится.
Он сидел на самом краю гнезда и во всё горло распевал стихи собственного сочинения:
Эх, бескрылый человек,
У тебя две ножки,
Хоть и очень ты велик,
Едят тебя мошки!
А я маленький совсем,
Зато сам мошек ем.
Пел, пел да и вывалился из гнезда, а воробьиха за ним, а кошка – рыжая, зелёные глаза – тут как тут.
Испугался Пудик, растопырил крылья, качается на сереньких ногах и чирикает:
– Честь имею, имею честь…
А воробьиха отталкивает его в сторону, перья у неё дыбом встали – страшная, храбрая, клюв раскрыла – в глаз кошке целит.
– Прочь, прочь! Лети, Пудик, лети на окно, лети…
Страх приподнял с земли воробьишку, он подпрыгнул, замахал крыльями – раз, раз и – на окне!
Тут и мама подлетела – без хвоста, но в большой радости, села рядом с ним, клюнула его в затылок и говорит:
– Что, что?
– Ну что ж! – сказал Пудик. – Всему сразу не научишься!
А кошка сидит на земле, счищая с лапы воробьихины перья, смотрит на них – рыжая, зелёные глаза – и сожалительно мяукает:
– Мяа-аконький такой воробушек, словно мы-ышка… мя-увы…
И всё кончилось благополучно, если забыть о том, что мама осталась без хвоста…