Трое ребят, один чуть постарше другого, сидели на соломе. Сгорбленная старуха раскладывала на одеяле жалкую пасхальную еду.
- На вот, держи, - женщина протянула Кольке кулич. - Не наешься, так хоть согреешься.
- Дитю на пасху деться некуда - вот свет перекуролесился! - прошамкала старуха.
- Антихристы проклятые! Ведь это в кои времена сошлось, чтоб у нас и у них пасхальная неделя- в один час, а вот же гнева господнего не побоялись - палят и палят, ироды!
Женщина с большими ручищами, верно, дочь этой старухи, грозно взглянула на мальчишку:
- Ешь, ешь, говорю! Ну?
Колька поблагодарил одними глазами и начал жевать серый твёрдый кулич. Старуха, поправив огарок свечи, продолжала монотонно, не обращая ни на кого внимания, словно пророчествуя:
- Вовеки не уходил супостат с земли нашей, чтоб разбит не был. Потому как земля русская такой орех, который ничьим зубищам не раскусить! И на сей раз не видать ему победы, сколько б кровушки христианской не пролилось!..
С того берега вяло доносилась канонада. Где-то рядом бесшабашно наяривала гармоника. И Кольке неожиданно захотелось разреветься, громко, навзрыд.
Его уложили спать вместе с тремя малышами. Старуха потушила свечу, но продолжала сидеть посредине палатки. Троица поворочалась и заснула. Колька лежал с открытыми глазами, невольно прислушиваясь к раскатам бомбёжки. Она гудела однообразно и приглушённо, и когда изредка доносились глубокие вздохи, мальчик вздрагивал, словно от боли. Он подумал, что впервые за последние полгода засыпает недосягаемым для вражеских бомб. И это было так странно, так непонятно…
Проснулся он засветло. Посреди палатки всё в той же позе сидела старуха, словно и не ложилась вовсе. Рядом ещё похрапывала женщина с густым басом. Мальчик встал, перешагнул через неё. Старуха подняла голову. Он хотел было шёпотом поблагодарить за гостеприимство, сказать, что ему пора, но старуха опередила мальчика, кивнула головой и вместо "прощай" указала рукой на выход.
Было странно тихо. Только изредка со стороны бастионов раздавались выстрелы.
Колька не заметил, как ноги сами зашагали по дороге к кладбищу. Но, пройдя метров двести, он остановился, повернулся кругом и медленно, словно сопротивляясь чему-то, пошёл вниз, к переправе.
На десятый день бомбардировка стихла. Яличник перевёз Кольку в город. Графская пристань встретила его многоголосым шумом.
- Ка-а-му на Северную!
- Ваше благородие! А ваше благородие! Мово там не встречали?
- Как трахнуло его, сердешного…
Колька поспешил выбраться из этого гама на пристанскую площадь. Но тут было нисколько не тише. В басовитые голоса взрослых вплетались визгливые мальчишескиё:
- Ну, и уродствие!
- Глянь, глянь, ноздрёю сопит!
Привлечённый возгласами, Колька подошёл ближе и увидел, что мальчишки дразнят верблюда. Диковинное животное с влажным хлюпающим носом приводило ребят в восторг. В другое время Колька и сам был бы не прочь позабавиться, но сейчас вид верблюда вызвал в нём щемящую боль, он с трудом сдержал себя, чтоб не разреветься. Вот точно такие же верблюды тащили на Северную сторону тяжело гружённые, сочащиеся кровью мажары с убитыми…
Мальчишка пошёл прочь от ребят. Перепрыгивая через кучки ядер, обходя спящих на земле солдат, Колька, наконец, выбрался на улицу, примыкавшую к Приморскому саду.
Солоноватый бриз доносил сюда звуки музыки, шарканье подошв танцующих и смех.
Совсем мирное время! Как будто и не было вовсе адской бомбардировки, как будто не было стонов и проклятий раненых, как будто не был убит отец…
Мальчишеские глаза застилает обида. Никому нет дела до него и до его горя!..
Колька смутно понимает, что на площадке танцуют те самые матросы, которым завтра идти на укрепления врага, в ночную вылазку, которым мытарствовать в вонючих окопах и землянках и которые, быть может, никогда больше уже не придут сюда. Но всё-таки!.. Он понимает, что девичий смех, который так раздражительно звонок, быть может, завтра или даже сегодня обернётся слезами. Но они смеются сейчас, когда отец там, на Северной!..
В весёлую музыку полкового оркестра вплетаются звуки траурного марша. Из церкви напротив выносят розовые гробы - это хоронят офицеров.
Тёплый апрельский ветерок - колышет приспущенные знамёна и хоругви. Траурный эскорт подходит всё ближе и ближе. Вот уже совсем примолкли вальсы и польки, их словно вобрал в себя торжественно-печальный похоронный марш.
Пропустив процессию, мальчик зашагал дальше. Он и сам ещё не знает, куда идёт и зачем. На четвёртый бастион? Но к кому?! Отца - нет. Мудрый Евтихий Лоик - ранен. Нет и лихого флотского барабанщика Ивана Ноды, и справедливого командира Забудского - его снова отправили в госпиталь. Никого нет из тех, кто стал парнишке родным и близким…
Мальчишка выходит на Морскую. Улица забаррикадирована. Стоят маленькие мортирки.
Какой-то матрос даёт пояснения ребятам. Те словно намагничены пушками.
Удивление, восторги, присвистывание!.. Колька переходит на другую сторону улицы.
Отвращение закипает в нём к этим разговорам об орудиях, о бомбардировках, атаках… Он с неосознанной злостью думает о тех, кто может восторженно говорить про войну.
"Кому, зачем это нужно, чтоб на свете не жил Корнилов, Суббота, отец?.. Как было весело играть в войну и как тоскливо и горестно на настоящей!.."
Остаются в стороне маленькие домишки в конце Морской улицы, и ноги сами поворачивают в Кривой переулок. Вот знакомая улочка, здесь, по этой дороге он возил туры и фашины для четвёртого бастиона. Тогда ещё был жив отец…
Сюда он приносил своё и отцовское бельё постирать. Знакомый плетень.
- Николка! - к нему подбежала Голубоглазка. - Заходь к нам, Николка. - Мальчик поднял на Алёнку печальные глаза и неуверенно сказал:
- Не, я пойду…
Но он не уходит. Куда идти?
- Идём, идём, - просит девочка. - Маманька! - неожиданно звонко кричит она. - Николка пришёл!
Но из комнаты ответа не слышно.
- Заходь, Николка, - умоляюще просит девочка, - маманька тебя давно видеть желают.
Колька потоптался на месте и пошёл вслед за Алён-кой в дом.
В комнате пахло кислым молоком, печёным хлебом и квасом. В углу, освещая иконы, горела маленькая свечка. Под образами стояла скрипучая деревянная кровать. На ней лежала женщина. Что-то знакомое было в её восковом лице, в полуседых прядках, прилипших к морщинистому лбу, в жилистых, протянутых к Кольке руках.
- Поди сюда, сынок, - послышался знакомый голос. Колька подошёл вплотную к кровати. - Давненько ты у нас не был…
Мальчишка всматривался в лежащую и в постаревшей, исхудавшей женщине узнавал и не узнавал Антонину Саввишну.
- Здравствуйте, тётенька…
- Здравствуй, здравствуй, сынок. Что ты так на меня смотришь? Али не признал?
- А маманьку нашу побило - на баксионе, землёй опрокинуло да бонбой задело, когда за ранеными ездила.
Мальчик осторожно присел на край кровати. Он ещё не знал, что Антонина Саввишна пошла служить сестрой милосердия, что в госпитале её быстро обучили санитарному делу. Вот только не повезло на первых же порах: зацепило взрывом.
- Маманю, - тихо продолжала Алёна, - главный доктор, его Пироговым зовут, при себе оставляет, говорит, мол, хорошо ходит за ранеными, душевно…
Саввишна спросила:
- Тимофей-то как? Здоров?
Колька хотел ответить, что нет больше Тимофея, что его отец навечно поселился в земле на Северной, но горло как будто кто-то сдавил, во рту стало горькогорько. Мальчишка поймал насторожённый, болезненный взгляд Антонины Саввишны и вдруг, зарывшись лицом в одеяло, разревелся во весь голос…
Колька остался жить у Антонины Саввишны.
По утрам они с Голубоглазкой бежали в город. На Кольку была возложена добыча хвороста и воды. С водой было нелегко. Противник с первых же дней постарался лишить севастопольцев пресной воды и разрушил водопровод, проведённый из окрестностей города. Приходилось подолгу простаивать в очереди у колодца. Но даже та вода, которую с таким трудом удавалось добывать, имела горько-солёный вкус.
Однажды Колька увидел Максима Рыбальченко. В стройном парнишке, одетом в матросскую робу, сшитую по росту, в новеньких сапожках, Пищенко с трудом признал своего дружка.
- Максимка! - что есть силы закричал он.
Рыбальченко степенно оглянулся: кто ещё там кличет его?
- Не признаёшь?
- Николка! - радостно отозвался Максим и бросился к приятелю.
За полгода, что ребята не виделись, Максим порядком изменился. Он превратился в стройного матроса, и со спины ему можно было дать не меньше шестнадцати-семнадцати лет. Лишь мальчишеское лицо, чистое и наивное, выдавало возраст.
Изменился и Колька. Рыбальченко с удивлением смотрел на заострившийся Колькин подбородок, сероватый цвет лица, на глаза, знакомые и незнакомые. Глаза, в которых всегда плясали чёртики, большущие серые глазища под смешно вздёрнутыми бровками! Теперь они словно потемнели и почему-то старались спрятаться за выгоревшими ресницами.
- Ну, как живёшь? - тряс Максим своего товарища.
Колька осторожно высвободился из цепких рук и, кивнув на деревянные бадейки, сказал грустно:
- Вот.. По воду хожу…
- Ты ж к бате на четвёртый собирался!
- А ты на Малахове сейчас? Слышал о тебе, - перевёл разговор Колька, - это тебя матрос Кошка выкрал?
- Меня! Тогда и остался я на Малахове. Юнгов там много с кораблей: Бобёр, Новиков, Рипицын… Иди к нам, я замолвлю словечко. Петро Маркович всё сделает как надо, он хоть и не на Малахове служит, но его все там уважают.
- Нет. Не надобно, - ответил Колька и, уклоняясь от дальнейших расспросов, показал на блестящие Мак-симкины сапожки.
- Откель?
- Холявки-то? - притворно равнодушно сказал Максим. - По заказу сапожничали.
Деньжонок не малость взяли, но память зато. Мамка сказала - награду отметить надобно. Вот и отметили.
- Награду? - переспросил Пищенко.
- Да, пять рублев золотом, - как ни в чём не бывало ответил Максим, - Пал Степаныч за англичана пожаловали.
- А! - догадался Колька и, помолчав, произнёс, не глядя на Рыбальченко: - Поздравляю.
- Спасибо… Да! - спохватился Максим, - я ж тебе наиглавного не сказал. На "Камчатке" теперь я буду, перевели вместе с батареей Малахов прикрывать. Там ещё дядько Семён. Помнишь, на Малахове - здоровущий, рыжий такой? Ну, что нас тогда выдворил? Так я теперь с ним, с Горобцом, при одном орудии.
Колька словно не слушал товарища.
- А мамка твоя супротив ничего? - спросил он неожиданно.
- Вот потеха-то! - расхохотался Максим. - Она, маменька моя, думала, что чадо её навек пропало. А я заявляюсь, как батя, по форме, да ещё с наградою - вся аж обомлела. А противу службы ничего не имеет. "Служи, говорит, за Отечество". Ну, так как ты - идёшь к нам а ли нет?
- Нет.
И Колька опустил голову.
Максим внимательно посмотрел на него.
- Пойдёшь на четвёртый?
- Нет! - Что-то злое появилось в голосе Пищенко.
Максим затянул потуже ремень и, с трудом сдерживая себя, бросил сквозь зубы:
- Оно, конечно, и бабью работу сполнять надобно…
Но остановился, увидев, как сжались Колькины пальцы. Нет, он не боялся драки. Но вдруг почему-то стало жалко дружка, и Максим уже мягче спросил:
- Живёшь-то как?
- Живу, - неопределённо ответил Колька.
- Где?
- У Антонины Саввишны…
Максим не знал, кто такая Антонина Саввишна, но уже само упоминание незнакомого имени заставило Рыбальченко насторожиться. И не зная, с чего начать расспрашивать, он тревожно поглядывал на товарища. Колька сам пришёл ему на помощь:
- Нет бати. Убило при орудии…
Максима словно ударило взрывом. Он стоял ошарашенный. Слова нелепо пытались заполнить страшную паузу.
- Може… байки всё это?.. Вот у нас единожды было: присыпало матроса землицей…
- Я сам при этом находился, - перебил его Колька и отвернулся.
Максиму вдруг стало неловко от того, что у него всё в порядке, что он награждён, что смерть ещё не коснулась их семьи холодным дыханьем. И, чтобы хоть как-то отвлечь Кольку от тягостных мыслей, стал говорить, говорить, словно этим можно было смягчить боль утраты:
- Меня однажды так трахнуло, что еле отлежался. А вот одного дядьку поранило смертельно, ядро здоровущее попало - ногу.и руку начисто оторвало. Его положили на носилки и хотели вчетвером в гошпиталь снесть, а он как закричит: "Постойте, братцы! Несите меня двое. Ежели с каждым, кого заденет чугунка, будет уходить по четверо, эдак и Севастополь стеречь будет некому…" Понесли его вдвоём, а тут аглицкая бонба всех трёх уложила. Вот сколько кровушки уходит на эту войну, - рассудительно закончил он.
- Много, - согласился Колька и протянул руку. - Побегу, уж Саввишна небось заждалась водицы. Раненая она, - пояснил он.
Приятели распрощались, и Колька, подхватив коромыслом бадейки с водой, направился в Кривой переулок.
Антонина Саввишна лежала всё в той же позе - без посторонней помощи она не могла поворачиваться. Колька разогрел похлёбку и поднёс ей. Но от пищи Саввишна отказалась.
- Алёнка прибегала, мы с нею и поснедали. Ты бы сам поел, сынок…
- Я не хочу, - отказался Колька и спросил: - А Алёнка куды подевалась?
- Должно быть, на баксион поплелась, - тихо, словно ворочая языком тяжести, ответила Саввишна. - Корпию там теребит али ещё каку работу сполняет, она у меня ко всему приверженная. Ты б подложил мне, сынок, тюфячок под голову - замлела я вся.
Колька выбрал подушку помягче.
- Удобно этак? - спросил он, подсовывая подушку под изголовье.
- Спасибо, Николка, удобно, - и продолжала прерванный разговор. - Уйдёт она на баксион, сейчас на пятый повадилась ходить, а у меня сердце захолонёт - убить же свободно может. А как ей расскажешь про материнские думки? Оно, конечно, нет желания под супостатом жить. Вот и приходится малому и старому в битве участвовать. Да ты приляг, сынок, тоже небось умаялся за день.
Колька лёг на лежанку и закрыл глаза. И сразу же словно окунулся в воду. Мутные круги расползались вдаль, потом они стирались и превращались в пороховой дым. И вдруг он увидел, как маленькая Голубоглазка под свистящими ядрами и пулями пробирается на бастион. Угрожающе цокают по камням пули, зло шипят запальные трубки. Над головой девочки проносится хрипящая шрапнель. Мимо! Мимо! Мимо! Но вот огромное ядро, величиной с дом, летит прямо на Алёнку. "Поберегись!" - кричит Колька. Но Голубоглазка не слышит. Ядро всё ближе и ближе… Мальчишка делает усилие и вскакивает на лежанке.
- Привиделось? - ласково спрашивает его Саввишна.
Колька кивает головой и снова ложится. Он уже не может вспомнить, что его так встревожило. Вспоминает, вспоминает, но вскоре усталость берёт верх, и мальчишка засыпает…
Проходили дни. Антонина Саввишна начала подниматься с кровати и всё внимательнее присматривалась к Кольке. Время словно отказывалось лечить его. Он мрачнел и мрачнел. Каким-то материнским чутьём Саввишна поняла, как действуют на мальчика разговоры о войне, и строго приказала Алёнке не сообщать при нём о делах на бастионах.
А Голубоглазка продолжала ходить к орудиям. Колька каждое утро отправлялся по воду и за дровами. Но иногда в пути он вдруг вспоминал, что Алёнка там, на линии огня - становилось страшно за это маленькое, тихое существо, - он поворачивался и, забыв обо всём, бежал наверх, к пятому бастиону. Но тишина останавливала его - со стороны бастиона стрельбы не слышно. Кляня себя за малодушие, Колька поворачивал обратно.
Однажды он встретил Федота. Арба с ранеными медленно катилась по исковерканной мостовой, грохоча, как целая артиллерийская бригада. Колька подумал было улизнуть - ему очень не хотелось встречаться с кем-либо из старых знакомых, - но возница уже заметил мальчика и остановил лошадей. Колька вынужден был подойти.
- Здорово, браток! - ласково сказал Федот, слезая на мостовую. Кони повернули головы и, узнав парнишку, радостно заржали. Колька непроизвольно улыбнулся и в ответ погладил вспотевшие добрые морды.
- Узнали, труденыши, - расчувствовался Федот. - Да и как не узнать, ты их небось хлебом своим кормил! Думаешь, я не замечал? - и он хитро улыбнулся мальчишке.
- Кормил, - согласился Колька и тоже улыбнулся.
- Слушай, браток, сидай ко мне, - Федот указал на арбу, - прокатимся и заодно побалакаем, а то калеченые стонут - надобно быстрейше в гошпиталь доставить.
Колька хотел было отказаться, но потом молча подтянулся и сел на краю сиденья.
Арба покатилась дальше.
- У кого приютился? - спросил после минутного молчания Федот.
- У Антонины Саввишны.
- А! Это добре. Зайти надобно. Привет ей передавай. Не забудь.
Колька пообещал. Кто-то громко застонал сзади. Федот повернулся и привычно бросил:
- Держись, родимый. Гошпиталь уже близко, зашьют, приладят - плясать будешь!
Колька опустил голову. "Сколько раз на день он повторяет эти слова!" - мелькнуло в голове.
А Федот продолжал:
- Ветрел на днях дружка твого - Василия Доценко. У него… тоже… отца… Остался при батином орудьи. Теперь, говорит, вдвойне мстить нехристям буду…
Они замолчали. Незаметно телега подкатила к госпиталю. Начали выносить раненых.
Колька прошёл за носилками в большой, высокий зал. Ударило запахом пота и лекарств. Он огляделся. Почти у входа над одной из коек склонился врач в белом халате и в чёрной шапочке. Он говорил:
- Я понимаю твою ненависть к сей войне. Только ненависть ненависти рознь. Тех, кто пришёл на нашу землю, чтоб залить её кровью, я, врач, готов убивать вот этими руками, которые каждодневно спасают жизни…
Колька подошёл ближе к доктору. Его жестковатое волевое лицо светилось такой убеждённостью, что мальчишка непроизвольно подумал: "Хоть бы не замолчал, хоть бы говорил ещё!"
И человек в чёрной шапочке продолжал:
- Вот какой ненавистью сильны мы. На всё идём - только чтоб враг земли нашей не топтал! Корабли затопили в бухте - пусть,не войдут паруса чужие!
Колька неожиданно спросил:
- А может так быть, чтоб по всей земле никакой войны никогда не было?
Доктор, словно продолжая говорить с раненым, так же запальчиво ответил: её - Люди дружить обязаны. А они не хотят. Кровь разменной монетой стала. Но когда-нибудь будет земля без войн! - и вдруг остановился: - А ты кто такой? - и неожиданно закричал: - Кто пустил без разрешения?!
Николку словно ветром сдуло.
Во дворе подошёл Федот и, тронув мальчишку за плечо, сказал:
- Поехали, отвезу обратно… - Уже на Екатерининской улице возница проговорил: - А знаешь, кто тебя выдворил? Это что ни на есть самый главный врач - Пирогов Николай Иванович…
В этот день мальчик возвратился в Кривой переулок позднее обычного.
А ночью ему приснился сон.