Женя низко кланяется.
– Стаканчик прикажете, вашей милости?
– Нэ, нэ, стаканшик, donnez un quart [56] де водкэ! – грозно вопит француз.
– Рюмочку, рюмочку? – все не понимает хозяйка.
– К шорту рюмашка! Quart, quart де водкэ! – ревет гуляка.
– Прости Господи, что твоя ворона раскаркался, – говорит Женя. – Ну его! Дам четверную, пусть пьет…
И приносит ему большую бутыль.
Это было "quart".
Второе. Все мы будто идем дачу нанимать. Выходим на улицу, то есть в гостиную, а там метут, каждый около своей дачи, три дворника: Петр Ильич, Боба и Володя – и беседуют себе, по-настоящему, по-дворницки. Мы появляемся. Наташа обращается к Бобе:
– Нельзя ли, любезный, дачу осмотреть?
– Да что ж нельзя? Иик… завсегда… иик… можно… Пожа… иик… луйте… иик…
– Фу, какой ужасный дворник, не будем лучше и дачу смотреть, – говорит Наташа и поворачивается к дворнику: – Мы, братец, другой раз зайдем, теперь поздно.
– Мо-ожно… иик… и другой… что ж… иик… нельзя? Мы… иик… завсегда… иик… готовы… иик… служить.
Подходим к Володе. Наташа опять:
– У вас, братец, дача сдается?
– Так… иик… тошно… иик… ваше пре… иик… восходи… иик… тельство и… ик…
Наташа не может сдержать хохота, мы все тоже валяемся, даже мамуся весело так, раскатисто хохочет. Но Наташа опять входит в роль, подтягивает губы и обращается к нам:
– Я думаю, здесь и смотреть не стоит, видите, тут дворник тоже уже начал… – она не договаривает.
– Да, да, конечно, – говорим мы, – не стоит, вон там третий стоит, приличный такой, верно, и дача хорошая.
Подходим к Петру Ильичу:
– Сдается дача? Можно посмотреть?
– Можно… иик… можно, а… иик… сколько… иик… вам комнат иик… иик… иик… иик…"
– Нечего сказать, хороши, – говорит Наташа, – точно все сговорились. Фи, уйдем, может, это заразительно, я чувствую, что и мне что-то хочется иик… икать…
Второе, вы поняли – было, pardon, "икать".
Третье – "ура". Ничего особенного: пили на свадьбе за здоровье новобрачных и кричали "ура".
Целое – "карикатура" (немного оно безграмотно вышло, мягкий-то знак лишний, ну, да ведь это не русский урок – сойдет).
Нарядили мы все того же Петра Ильича дамой, в белое платье, которое смастерили из всяких покрывал, на голову надели ему такую большую мамочкину шляпу с пером, дали веер в руки, и вот он, приподняв шлейф и приложив руку к сердцу, сперва присел, а потом нежным женским голосом запел: "Поймешь ли ты души моей волнение…"
Дальше не помню, какие-то мечты, цветы, что-то подобное. Нет, надо было видеть его! Умирать буду, не забуду!
Много еще шарад представляли, да всех не опишешь. Потом сделали маленькую передышку. Кто пить пошел, кто курить, кто что-нибудь с елки снимал пожевать.
Вдруг через некоторое время появляется Володя, и физиономия у него этакая особенная, сильно жуликоватая, сразу видно, что какую-нибудь штуку устроит:
– Многоуважаемые тети, дяди, папа, кузина, гости и все старшие! Прошу минутного внимания. Сие произведение…
Дальше я со страху не слышу. Ну, думаю, беда, – на дневник мой наткнулся, верно, ключ в столике оставила, вынуть забыла. Руку за воротник: нет, есть, на мне мой ключик. Слава Богу, как гора с плеч. Что же он там откопал?
– Итак, – слышу опять, – выньте носовые платки и прошу внимания.
Вытягивает что-то из кармана… Батюшки! Сашин роман! В руке у Володи синеет тетрадочка, а Сашины уши сперва краснеют, как кумач, а затем стремглав скрываются вместе со своим обладателем в соседней комнате.
– "Любовь Индейца Чхи-Плюнь", – возглашает тем временем Володя, – роман политический и литературный.
И начинает:
– "Было очень жарко, и индеец Чхи-Плюнь хотел пить (а до реки Невы бедняжке далеко было, – от себя вставляет он), а потому он стал собирать землянику в дремучем лесу, около Сахары, где рычали свирепые Тигры и Ефраты. Тогда он видит, что идет (хватит ли у меня только сил выговорить?) чудной красоты индейка Пампуся. "Пуся, моя Пуся, милая Пампуся, – опять коверкает Володька, – женись на мне, будешь мадам Чхи-Плюнь!" – "Хорошо, – говорит Пимпампуся, – я женюсь на тебе, если ты меня любишь. Но если ты меня любишь, о мой Сам-Пью– Чай, то подари мне золотое кольцо, которое продето в нос нашей царицы Пуль-Пу-Люли". – "Хорошо, – говорит Чхи-Плюнь, – подарю!" И он пошел тащить кольцо из носа Пуль-Пу-Люли (до чего, о любовь, ты не доводишь! – опять понес Володя отсебятину, закатив глаза и вздыхая), а индейка раскрыла зонтик, села на блюдо и помчалась на крыльях радости прямо на кухню, где ее, начинив предварительно черносливом, изжарили в свежем масле. Мир праху твоему, царица души Чхи-Плюнь". Продолжение следует…
Хохот был всеобщий.
– Браво! Браво! Автора! Автора! – закричал сам же первый Володька, нуда и мы, грешники, подтянули.
Но автор пропал без остатка. Пошли на розыски, и наконец дядя Коля вытащил его, несчастного, из-под дивана в мамином будуарчике, куда он забился. Хоть и не люблю я его, но он так был сконфужен и имел такой жалкушенский вид, что мне его немножко жаль стало. А Володьке-то от старших влетело за то, что он бедного Сашу переконфузил.
Да уж насмеялись и надурачились мы в тот вечер вволюшку. Хорошо!
Глава XXI Праздники. – Каток. – Мои успехи
Вот и оглянуться не успели, как уж праздники и тю-тю, иду завтра в гимназию. Одно знаю, времени мы даром не потеряли и повеселились всласть. Всего подробно не расскажешь – где там, это и за сутки не опишешь. Передам только самое интересное.
Занялась я, по выражению Володи, "образованием своих ног", и это было страшно весело.
На другой же день после того, как я получила коньки, стала я умолять мамочку отпустить меня на каток. Но тут чуть не тридцать пять препятствий оказалось: и будний-то день, значит, гимназия; и снег хлопьями сыплет – а в снег, видите ли, кататься почему-то, говорят, нельзя; и идти не с кем, некому меня учить. И чему же тут, думаю, учиться? Прицепи коньки да и скользи.
Это я так думала раньше, но теперь больше не думаю: ох, как есть чему учиться! И научившись, и то нет ничего легче, как нос расквасить, или, еще того хуже, на затылок шлепнуться. Но от этого Бог меня миловал, зато колени ой-ой как отхлопаны и правый локоть тоже. Но это вовсе не потому, что я такая уж косолапая. Володя говорит, что я совсем даже "молодчинина", – просто несчастный случай. Опять вперед убежала. Ну, так сначала.
Наконец настал день – не будний, снегу нет, и идти со мной есть кому, потому что Володя целый день у нас, а он ведь мастер по конькобеганью.
– Ну, – говорит за завтраком, – проси, Мурка, маму, чтобы тебе позволила сегодня совершить твой первый комический выход. Погода разлюли малина, лед гладкий, хороший. Вот и приятель мой один сегодня там будет, вдвоем за тебя и примемся, живо дело на лад пойдет.
– А он приличный мальчик, приятель-то твой? – спрашивает мамочка. – Ничего так?
– Ничего, тетя, кадет как кадет. Ноги до полу, голова кверху, славный малый. Тямтя-лямтя немного, но на коньках здорово зажаривает.
– Володя! – с ужасом воскликнула мамочка. – Что за выражения у тебя! С непривычки так просто огорошить может.
– Что, тетя, я! Я-то ничего – одна скромность. Вот ты бы наших "стариков" послушала, так они не то что "огорошить" – "окапустить" своим наречием могут.
Господи, какой он смешной! Ведь это же выдумать надо: "о-ка-пустить"… Я как сумасшедшая хохотала. Вы думаете, мамочка тоже смеялась? Ни-ни, даже не улыбнулась. Я вам говорю, что она таких острот совсем не ценит, даже не понимает. Оно, положим, действительно, не так чтобы уж очень шикарно: "окапустить", но смешно. Жаль: все что смешно – mauvais genre [57] , нельзя ни при ком повторить.
Опять не о том.
Ну, вот и отправили нас целой компанией – меня с Володей, Сашей и Любой – под конвоем Глаши. Ральфик, само собой разумеется, тоже за нами поплелся. Пришли. Люба и Саша коньки свои прикрепили и поехали, Люба очень хорошо, а Саша уморительно: сгорбился, ноги расставил, руками точно обнимать кого-то собирается, а пальцы все десять растопырил.
Это я тоже только сперва смеялась, пока мне коньки подвязывали, а как дошло дело на ноги встать, как я Саше позавидовала! Он хоть и смешно, да стоит, едет даже, а я – ни с места сперва, стать не могу. Наконец умудрилась. Вот тут-то Володин приятель и пригодился – он за одну руку, Володя за другую, накрест, так и взяли меня.
– Ну, тяжелая артиллерия, двигай!
А я хуже артиллерии – опять ни с места. Мне бы скользнуть, а я все ноги подымаю, как когда ходишь, и знаю, что не надо, а ноги будто сами ото льда отделяются. Долго помучились, наконец сдвинули; понемногу дело на лад пошло, но все-таки очень-очень неважно.
Устала я от первого опыта ужасно, и главное, не ноги – они-то совсем бодрые были, – а руки! Точно я на руках верст сто прошла, так от плеча до локтя болели. Странно – отчего бы?
Бедный Ральфик мой тоже настрадался: во-первых, ему очень не понравилось, почему это какой-то Коля Ливинский меня за руку тащит. Конечно, он не подумал именно так: "Коля, мол, Ливинский", но он совсем не одобрил, что вдруг "чужой" меня "обижает". Он и тявкал, и пищал, но скоро ему, верно, не до меня стало: лед-то ведь холодный, а мой бедный черномордик – босенький, вот и стали у него лапочки мерзнуть. Он то одну, то другую подымает – все холодно, а отойти от меня не хочется. Наконец, делать нечего, невмоготу бедненькому стало: потряхивая то одной, то другой лапой, дрипеньки-дрипеньки побежал он к Глаше и прыгнул рядом с ней на скамейку. Шубка-то у него теплая, да с ногами беда.
Так на первый раз обошлось благополучно, я ни разу не шлепнулась, на второй тоже, да и мудрено было – Коля с Володей меня так крепко держали, что и шелохнуться в сторону не давали. А на третий раз не в меру я расхрабрилась, захотела сама покататься.
– Смотри, Мурка, зайца поймаешь, – говорит Володя.
– Ничего, не поймаю, хочу попробовать.
И попробовала… Зайца-то верно что не поймала, а синяков целых три нахватала. Ехала-ехала, все, кажется, хорошо, вдруг правый конек носом врезался в лед, и я – бух! – лежу во всю длину.
– Осторожно, так упасть можно, – с самой серьезной физиономией говорит Коля, который живо подлетел и подобрал меня.
Ему хорошо смеяться, с ним-то такого никогда не случится, он как волчок по льду вертится, станет на одну ногу, другую вытянет и живо-живо крутится – циркуль из себя изображает. Правду Володя говорит, здорово откалывает, то есть… ловко ездит.
Да ведь и я не по косолапости растянулась, а потому, что под конек мне маленькая тоненькая щепочка попала, конек в ней носом застрял – ну, я и кувырнулась. Не беда, хоть синяки и набила, зато теперь умею одна кататься, а синяки заживут, слава Богу, не первые, да на коленях и не видать.
Конечно, не все же я Рождество только и делала, что на коньках бегала. Была и у Любы на елке, где мне подарили малюсенькую прелестную фарфоровую корзиночку с фарфоровыми же цветами, была у тети Лидуши, была и в музее Александра III [58] . Какие там чудесные картины – прелесть!
Мне особенно понравился Авраам, приносящий в жертву Исаака. Мальчик такой хорошенький, кудрявенький, как барашек, и глазки ясные, точно незабудки. Потом еще очень красиво – "Русалки", как они играют в воде, в руках гирлянды, и такой вокруг них красный свет… Что-то мне они ужасно знакомы… Будто я их взаправду видела… Но где?.. Глупая! Вот глупая! Во-первых, слышала в мамочкиной сказке "Ветка Мира", а во-вторых, видела во сне после того, как мамочка ее рассказывала. Такой дивный был сон!
Еще очень хорошая картина "Генрих IV и Григорий VII". Как бедный король чуть не голенький всю ночь под дождем простоял, и потом уже только его папа под благословение к себе пустил. Папа… Вот смешное название! Отчего его папой зовут?.. Ну? А жену его как называют? Мама? Римская мама? Да, вероятно, – как же иначе? Надо спросить.
Чуть не забыла, вот еще чудная картина: государь Николай I нарисован в настоящую величину на извозчике. Очень хорошо, точно живой и он, и лошадь, и дрожки, то есть не дрожки, а извозчик – прелесть.
Но есть и так себе картины, а некоторые ужасные. Вот "Купальщицы" – они же без ничего, точно и правда мыться собираются. Фи! И для чего это рисовать? Всякий и сам знает, как купаться.
Что же мы еще делали? Да, ездили целой компанией на тройке прокатиться по островам. Хорошо, скоро-скоро так летели, даже дух захватывало. Весело! Потом приехали домой чай пить. Никогда еще я с таким удовольствием чай не пила, не беда, что и без сахару, – целых три чашки проглотила.
Ох, спать надо, завтра ведь в половине восьмого подыматься.
Глава XXII Опять гимназия. – Резинка. – "Мальчик у Христа на елке"
Люблю я свою гимназию, да еще как две недели праздников носу туда не показывала, особенно приятно было всех повидать. Страшно у нас там уютно, и компания наша "теплая", как ее называет Володя.
Люба почему-то в класс не явилась, и Шурка Тишалова упросила Евгению Васильевну позволить ей ко мне переселиться. Весело с Шуркой сидеть, вот сорвиголова, прелесть! Дурачились мы с ней целый день.
Учительницы за праздники отдохнули, тоже веселенькие. Краснокожка чего-то так и сияет, а Терракотка опять в новое платье нарядилась, с длинным-предлинным хвостом. Входит она сегодня на урок, а я за ней, бегала воду пить, ну и запоздала. Чуть-чуть было в ее хвосте не запуталась. Ну, думаю, подожди: взяла ее шлейф и за кончики приподняла. Она себе идет, и я за ней – важно так ступаю.
Класс весь валяется от хохота, но это не беда, а вот что я не удержалась да сама фыркнула – это лишнее было. Терракотка остановилась и быстро голову повернула, так что я едва-едва ее хвост выпустить успела, да, по счастью, вместе и свой носовой платок уронила, что в руке держала. После питья ведь рот-то надо вытереть, ну, вот платок в руке и был.
– А вы что тут делаете? – говорит.
А у меня уж вид святой, губы подобраны, и я прямо на нее смотрю.
– Пить, – говорю, – Елена Петровна, ходила, а теперь платок уронила, а они, глупые, смеются. Что же тут смешного, что платок грязный будет? – уже повернувшись к классу, говорю я.
Терракотка, кажется, не верит, но не убить же меня за то, что платок уронила!
– Ну, и жулик же ты, Стригунчик, – шепчет Шурка. – И как это ты такую святость изображать умеешь?
Шурка по старой памяти называет меня "стригунчиком", но это зря, потому что с некоторых пор мне волосы наверху завязывают бантиком, а остальные заплетают в косу. Волосы мои сильно подросли и меньше торчат, но противный Володька, уверяет, что моя "косюля кверху растет".
На большой перемене мы с Шуркой все караулили, как бы нам вниз улепетнуть, страшно хотелось повидать Юлию Григорьевну и мадемуазель Линде. Шурка – та только Юлию Григорьевну любит, но я, как вам известно, к обеим не совсем равнодушна.
Караулим-караулим у лестницы, никак минутки не выберешь, то наверху какая-нибудь "синявка" торчит, то внизу. Перегнулись через перила, видим: по лестнице марширует какой-то учитель, высокий, чумазый, на голове реденькая черная шерсть наросла, а посередине большущая лысина, блестящая такая, как солнце сияет.
– Давай пустим! – говорит Шурка, и, прежде чем я даже успела ответить, Тишалова согнула пополам большую стиральную резинку, и та щелк! – прямо в лысину учителю.
Что дальше было, не знаю, потому что мы пулей отлетели к двери приготовительного класса и от смеха почти на корточки садились. Все-таки немножко страшно – ну, как жаловаться пошел?
– Спрячемся-ка в залу, Шура, там не найдут, – говорю я.
– Глупости! Посмотрим лучше, где он и что сталось с резинкой.
Осторожно опять перегибаемся через перила. "Его" нет, а резинка лежит на ступеньках. Молодец, не забрал ее.
Тогда мы храбро идем вниз, потому теперь имеем право – наша резинка там, не пропадать же ей.
Спустились с лестницы чинно, подобрали резинку. Шурка брезгливо так взяла ее двумя пальцами.
– Подозрительная, говорит, чистота. Может, он лысину мажет чем, помадой или маслом там каким… Брр… Недаром же она у него так блестит, хоть в зеркало смотрись. Еще все свои рисунки промаслишь. Фи! Под кран ее, под кран.
– Мойся, деточка, мойся, милая, это полезно, – приговаривает Шурка, оттирая резинку мылом.
– Ну ладно, теперь сойдет, вот только вытру еще полотенцем.
И если бы вы видели ее татарскую мордашку! Серьезная
такая, подумаешь, и правда, дело делает. Молодчинище, люблю я ее.
Окончив с ванной, мы бегом летим по коридору, но ни Юлии Григорьевны, ни мадемуазель Линде нет – завтракать пошли. Правда, ведь и они есть хотят. С горя стали мы расхаживать да ученицам косы вместе связывать; в нашем этаже это неудобно, потому что косюли все больше коротенькие, на мою похожи, редко на хорошую наткнешься, а там длинные, их связать можно. Смешно потом, умора! – хотят разойтись – не тут-то было. Тпрру! Злятся – хорошо!
За русским уроком Барбос объявил нам, что через две недели юбилей нашей гимназии и устраивают ученический литературный вечер, в котором участвовать будут все классы. На наш класс дано три вещи: сказка Достоевского "Мальчик у Христа на елке", стихотворение "Бабушка и внучек" Плещеева и стихотворение "Запоздалая фиалка" Коринфа Аполлонского [59] (кажется, не переврала?). Все это нам прочитали и начали выбирать, кому говорить. Хотеть, конечно, все хотели – еще бы! А Танька так уж сама не знала, что ей сделать, чтобы ее взяли. Да нет, матушка, как-нибудь без тебя обойдутся, авось не провалят.
Барбос с Евгенией Васильевной долго торговались, наконец порешили: "Запоздалую фиалку" скажет Зернова, она хорошо декламирует, да потом как-то даже и неприлично обойти первую ученицу – правда? "Бабушка и внучек" будут трое говорить: бабушку – Люба (хотя ее и не было, но про нее не забыли, потому она тоже мастер по этой части), внучка – Штоф, у нее такая славная мальчишеская стриженая головенка, а за рассказчика – Шура Тишалова. Сказку же "Мальчику Христа на елке" скажет… Отгадайте кто?.. Ну?.. Муся Старобельская!
Вы себе представить не можете, как я рада! Так рада, так рада! Это такая прелестная вещь – чудо! Никто, никто во всем классе у нас ее не знал, даже не читал; верно, что-нибудь еще совсем-совсем новое.