В книгу входят: рассказы "У костра", "Люся и Василёк", повести "Фея горького миндаля" и "Повесть о Галиной маме".
Содержание:
-
У костра (рассказ председателя колхоза) 1
-
Люся и Василёк 2
-
Повесть о Галиной маме 4
-
Фея горького миндаля 6
Сусанна Михайловна Георгиевская
Фея горького миндаля
У костра (рассказ председателя колхоза)
Мягкотелость моя, вот что… Мягкотелость, по чести скажу. Она - вожатая ваша - штурмом, штурмом… Её дело - упрашивать. А моё - отказываться (потому что какой я рассказчик, по совести говоря).
Не слышу! Громче, ребята… Ага! Про Берлин, говорите… Ну что ж… Это можно. Можно, конечно, и про Берлин.
Про мой орден? Ладно. Пусть будет про орден…
Вот что, дети: медалями и орденами награждали во время войны (военных, конечно) исключительно за боевые заслуги. Вот вам и всё про мой орден. Ясно?.. Поподробнее?.. А может, я запамятовал? Двадцатилетие, как ни говорите, дата немалая.
Смеюсь над вами?! Да нет. Сам дрожу, как бы вы потом меня на смех не подняли. Приедете в город и скажете: "Председатель колхоза, бывший военный, а двух слов связать не сумел ничего не помнит!"
…Ладно, ладно. Верю. Не буду бояться.
Так о чём же, девочка? Про смешное?..
Ну что ж… Попробую.
Расскажу-ка я вам, пожалуй что, про собаку. Я, надо признаться, с детства люблю собак. (А кроме того, если о чём-нибудь посерьёзней, - так какой я рассказчик?)
…Был апрель - предпоследний месяц войны. Мы шли к Берлину. Примите и то во внимание, что там климат тёплый, не северный. На деревьях уже распускались почки. Из земли повыбилась травка. В поле цветки.
Наши, которые помоложе, не глядели в ту сторону. Говорили: германские цветы плохо, мол, пахнут.
Я в спор особенно не вступал. Чего ж тут спорить?.. Каждому ясно: земля, она повсюду как есть земля.
Едем мы по шоссе, а над нашими головами большие деревья словно срастаются кронами, и выходит - как бы вам это выразить? - ну, коридор, зелёный длинный коридор. Сквозь густые листья едва проблёскивало небо. Деревья - германские, старые, обихоженные. Выедет грузовик из-под зелёной такой тоннели, а впереди - поля. Над полем - жаворонок. А голоса человечьего не слыхать.
И сожмётся, ясное дело, сердце крестьянина: бросили люди землю. Бросили!.. Есть, стало быть, дела поважней.
Среди поля, под светлым солнцем, обугленный остов дерева. Как обгорелое полено, без веток, без листьев, торчит оно. Едешь, едешь - и вдруг завиднеется лошадь, одна в поле. Глаза лошадиные, навечно испуганные, косятся в сторону грузовиков. Чёлку ей треплет ветер. И стоит она на тонких избитых ногах. Склонит набок голову и прислушивается. А к чему - и сама не знает. За ней жеребёнок. Совсем бессмысленный, похудалый - кости да кожа. Ходит и будто спрашивает у матери: "Это что же такое? Я мал. Ничего я не понимаю".
Среди нас было много крестьян. Мы сильно жалели лошадей. Животное!.. Да какое!.. Работящее, доброе. Одним словом, жалели.
И только солнцу - ему одному - ни до чего на свете не было дела: ночью заходит, утром встаёт, как будто нет на земле никакой войны.
Что долго рассказывать?
Едем и видим: поля позаброшены, а дороги запружены людьми. Не военными. Это, как в старину говорилось, беженцы. Фашисты угнали их на чужбину.
Вникаете, дети? Это вместо того, чтоб пахать и сеять, фашист свои поля оголил и во всякой другой стране поля оголил. Ему дело есть поважней: война!
Советская Армия освободила беженцев. И тронулись они - не пехота, не конница и не танкисты - к себе на родину. Их родина - Франция и Голландия, Англия и Норвегия…
По той же дороге шагали немки и престарелые немцы с ребятами. Шли угрюмые, лились вперёд потоком. Усталые. Одежонка рваная. Кое-кто из них сколотил кибитки и впрягся в оглобли - как кони. Чудно: кони по полю бродят, а люди тачки везут.
И говор над этой дорогой, языки - какие хотите: голландский, французский, немецкий, английский. Кто их там разберёт!
Едем, едем, едем. А впереди поток человечий, и за плечами - людской поток, и не видно ему ни конца ни края. А в небе солнце. Жаркое. Ни до чего ему дела нет.
Ну, мы, конечно, с земли глядим, не с неба. У кого был хлеб, так мы его роздали. У кого сахар, так мы его тоже, ясное дело, роздали. Детям. И где уж там разбираться, который голландский, который английский, который немецкий. Ребёнок - и всё! Многие были люди семейные. У самих дети, а несемейные тоже легко догадывались, что ребёнок всегда ни при чём.
…Ну, а ночью устроились мы на привал у берегов Одера. На воде - шхуна. Брошенная. Из окон вылетают дикие гуси. Были домашние - стали дикие. Птица. Память у ней короткая.
И вдруг смотрю: выходит в поле угрюмый волк. Печальный такой. Остановился поодаль и поглядел на нас.
"Да это ж не волк, а собака!" - говорит повар.
Гляжу и вижу: вправду собака. Я ей кричу:
"Давай, не бойся! Подгребай, Жучка!"
А она слова "Жучка" не понимает.
"Немецкая, - говорит повар. - У них свои клички. Бросьте ей хлеба, товарищ младший, вот вам и будет Жучка!"
Я бросил собаке корку. Она отпрянула, будто я камнем в неё шуганул. Потом не то принюхалась, не то прислушалась, навострила уши и подошла. Не ко мне, а к хлебу. Она подползла к хлебу на брюхе. Понюхала и вгрызлась в него зубами. Замерла и оглохла.
Я снова кинул ей корку. Она подползла поближе, уже безо всякого страха. Доела хлеб, подошла ко мне. Но не так чтобы близко. И не то чтоб ко мне… Не то чтобы именно лично ко мне. Сидела тихо, не огрызалась и умно, печально глядела вперёд. Не иначе как на котелок с кашей.
Когда хотят похвалить собаку, говорят, что у неё глаза человечьи. Неправда это. Не понять человеку собачьих глаз. Глаза у собаки по большей части бывают жёлтые. Не говорящий взгляд у нее, а молчаливый. Что в этих её глазах? Свет пояса ров, а?.. Темнотища полей?.. Или просто такая печаль большая, что нельзя её охватить, слова ей не найти - нет для неё ни песни, ни описания… Печаль без просвета.
Стало мне её жалковато. Была она очень даже хорошая, охотничьей породы. Растянулась неподалёку от нас, а дремать не стала. Слишком это занятие глупое для умной собаки. Уж либо спи, либо думай. А дрёма - ни то ни сё.
Утром мы сели в грузовик - и собака за нами. А будем по-честному говорить, уж совсем по-честному - я её за собой втащил.
Солдаты смеются: "Эх, уж этот младший!" (Так меня называли - "младший", потому что звание лейтенанта мне вышло потом; в то время когда я собаку в наш грузовик втащил, на моих погонах была всего одна звёздочка.)
Начальник наш, капитан, говорит: "Ты бы её, Соколов, ещё шоколадом попотчевал. Дети голодные, а ты собаку - хлебом. Нехорошо… Эх, Соколов!.. Тебе бы не воевать, а сидеть у мамкиной юбки".
Стало мне очень обидно от этих слов. Притих я. Ясно, молодость. Мне пошёл тогда двадцать третий год. А тут ещё, знаете, вот досада какая!.. Собака ко мне не ласкается. И выходит, ни радости, ни утешения от неё, а одни насмешки.
"А ты бы к ней эдак вежливенько, по-немецки, - объясняет мне капитан. - Расстарайся и достань себе переводчика!"
…Было дело, подъезжаем мы как-то раз к городку под названием Фогельзанг. По-русскому - "Птичье пение". Тут воевала морская пехота. Не один матрос полёг на этой земле, под Берлином.
Обугленный стоит Фогельзанг перед нами и рассказывает про наших ребят, про матросов, что прокладывали нам на Берлин дорогу.
А людей не видать: ни живых, ни мёртвых. На пожжённой траве одна-единственная матросская бескозырка. Две ленточки стелются по земле.
Мы остановились и молча сняли фуражки.
Стоим. Молчим. Что скажешь?
А рядом собака. Будто прислушивается, принюхивается к чему-то. И вдруг завыла и поползла на брюхе вперёд, к бескозырке, словно стыдно ей. Почуяла горе, почуяла смерть.
"Пшёл прочь!" - закричал капитан.
Отошла и поджала хвост, виноватая.
Собака, а разум есть.
Так что ж выходит?! Фашистский разум слабей, чем умишко собаки? Вот какое дело, ребята.
Едем дальше. Молчим. А над нами солнце. И нет ему, видно, дела до Фогельзанга. Сияет. Впереди дорога. И за плечами дорога. Едут цугом грузовики.
Вот и последний привал.
Развели костёр. Вскипятили, ясное дело, чай. Подзываю собаку. (Дал я ей кличку Альма, по-иностранному.) Зову, а она на меня не глядит.
Понимаю - её звали иначе. Что ж… А может, она голландская?
Я её погладил. Оглянулся, не видит ли кто. И опять погладил. Она в ответ и ухом не поведёт.
Говорят другой раз: "Животное благодарнее человека". Да какая же тут благодарность? Я к ней всей душой, по-хорошему. Уважаю. А она на огонь глядит.
Что тут долго рассказывать?..
На другое утро я с пятью солдатами должен был переправиться на другую сторону Одера (задание нам, значит, такое вышло).
Жаль мне кинуть собаку. Кричу ей: "Альма!"
А солдаты опять за своё - смеются.
"От тоже собака!.. Хозяина не признаёт. Сразу видать - не голландская, не французская, а фашистская. В вашу сторону ни разу и не поглядела, товарищ младший".
Что скажешь, верно. Ни разу не приласкалась, не поглядела.
Иду по мосткам на катер, а на берег не гляжу. Не окликаю собаку. Пусть сгинет, раз доброго слова не понимает!
Отчалил катер. Метров эдак пять отошёл. Я на берег не гляжу. Я на пряжку ремня гляжу.
И вдруг как что меня дёрнет - обернулся.
Уж лучше было не оборачиваться! Сидит, навострила уши и смотрит мне вслед. В глазах не укор - тоска. Рвётся из глаз, поверите ли, душа собачья, горе собачье. Удивить я ее не мог - столько всего она перевидела. Удивить не мог. А плакать заставил.
…И не стыжусь признаться, ребята, что взгляда того собачьего я забыть не могу.
Много чего я понял тогда: терпением, любовью лечится душа человека, душа земли и душа животного… И даже, если хотите знать, то деревце, что покалечено, только терпением к жизни вернёшь.
Трудно, конечно, высказать, что я понял тогда. А только многое понял. Да и как не понять: война!
Рассказчик умолк и задумался.
Он глядел в огонь.
Может быть, этот костёр напомнил ему о других кострах и привалах?
Кто знает?..
Он посмотрел в огонь, вздохнул и сказал:
- Уж простите меня!.. Как всегда, опростоволосился. Хотел рассказать смешное, а не сумел. Да и какой я, право, рассказчик?..
Люся и Василёк
Раньше они жили втроём: мама, папа и Люся.
Потом началась война. Папа ушёл на фронт, а мама с Люсей остались вдвоём. Война в то время была близко-близко от Москвы. Часто прилетали немецкие самолёты, и тогда во дворе пропито и громко выла сирена. Но Люся никогда её не видела и до конца войны не знала, какая она бывает, сирена.
Скоро маме с Люсей пришлось уехать из Москвы - эвакуироваться. Вагон, в который они попали, был без окон и скамеек, с большими раздвижными дверями. Мама и Люся сели в поезд утром, а уехали только вечером, когда стало уже темно. Поезд отошёл без гудка, без свистка - совсем не так, как уходил, когда они ехали на дачу. Его просто дёрнуло, качнуло, ещё раз качнуло и дёрнуло, и он пошёл, тяжело вздрагивая и скрипя колёсами.
В вагоне было много народу, плакали маленькие дети. А Люся не плакала. Мама приготовила ей постель в самом углу вагона, на полу, и села рядом. Люсю скоро укачало, и она крепко уснула, но и во сне держала маму за руку.
А на другой день случилось вот что: Люся в дороге потерялась.
Это было на станции, когда мама пошла куда-то доставать для неё молоко. Мама долго не возвращалась, и Люсе стало страшно, что поезд не дождётся и уйдёт без неё.
Люся спрыгнула на шпалы, ушибла коленку и, хромая, побежала искать маму. Но кругом было много-много народу, все торопились, толкались, шумели, и Люсю несло то в одну сторону, то в другую.
Один раз ей показалось, что впереди мелькнуло мамино серое пальто с поясом. Она с трудом пробилась туда, крикнула: "Мама!" - и ухватилась рукой за поясок. Но это была не мама, а незнакомая тётя в очках. Да и пальто у неё было не такое, а в клеточку.
- Что ты, девочка? - сказала незнакомая тётя. - Зачем ты бегаешь одна в толпе? Тебя же затопчут! Ступай в свой вагон.
- А я уже теперь не знаю, где наш вагон, - сказала Люся. - Я маму ищу.
- Ну, так стань у кипятильника. Пусть лучше мама тебя ищет, чем ты её.
Люся послушалась и стала у кипятильника. Стояла, стояла, а мама все ещё не находила её. Уже людей стало меньше - все разошлись по вагонам. Вот-вот поезд уйдёт.
- Мама! Уходит!.. - крикнула Люся.
Но тут надвинулся новый поезд с паровозом позади и заслонил тот, в котором они с мамой приехали.
Теперь уже всё пропало. Опять стало тесно, шумно, опять забегали люди, все незнакомые-незнакомые. Только мамы не было. Значит, никогда уже её не увидеть больше, дорогую, родненькую, в сером пальтишке с пояском. И папы нет, а теперь и мамы не будет.
И вдруг Люся услышала, словно кто-то кричит: "Люся, Люся!" Это мама пробилась сквозь толпу, схватила Люсю обеими руками и подняла её, как маленькую. Она не бранила её, а только говорила: "Девочка моя! Девочка моя!"
Не спуская Люсю с рук, мама перебралась через площадку другого поезда, добежала до своего вагона, и тут они сразу поехали. Опять вместе, рядом. Теперь уже Люся никуда маму не отпустит одну.
И в самом деле, с тех пор мама с Люсей почти никогда не расставались.
…Когда война ушла далеко от Москвы, они вместе вернулись домой. Обратно ехали в настоящем поезде, со скамейками, окнами и проводником в красивой форме с блестящими пуговицами.
Дома всё было цело, только пыльно. Они открыли дверь своим ключом. И Люся сразу нашла под диваном свой старый мячик, который закатился туда во время тревоги.
Вместе с мамой они прибрали комнату, вымыли окна, начистили дверные ручки.
Всё было очень хорошо, только мама была невесёлая какая-то, хоть и вернулась домой. Она разговаривала с Люсей, шутила с ней, но, когда отворачивалась, сразу становилась хмурой, будто у нее что-то болит или она сердится. Отчего это было, Люся узнала только через год, когда с войны вернулся сосед.
- Значит, и папа скоро приедет, - сказала Люся.
Мать искоса посмотрела на Люсю, потом молча села в кресло и взяла её на руки.
- А ты помнишь папу, Люсенька? - спросила она.
- Помню.
- Хорошо помнишь?
- Хорошо.
- А что ты помнишь?
- Помню, как он меня на ноге качал…
Мама улыбнулась сквозь слёзы.
- И больше ничего-ничего?
- Нет, я ещё помню, как он сидел вот тут, за столом, со своими книжками. Я чернильницу опрокинула, а он даже не рассердился, а только сказал: "Вот так история!" Он, наверное, весёлый и добрый… Правда, мама?
- Правда, - сказала мама. - Он был весёлый, добрый и сильный. И ты старайся быть такой же, каким был он, - сильной и доброй.
Мама вытерла слёзы, достала из ящика большую папину фотографию и повесила ее над Люсиной кроваткой.
…Так они и стали жить у себя дома, в Москве. Мама очень много работала, но ей не нужно было для этого уходить из дому. Она была художница - рисовала картинки для детских книжек и большие плакаты, которые вешают на улицах.
И Люся тоже рисовала. Не так, конечно, как мама, но всё-таки довольно красиво и похоже. У неё были карандаши, краски, кисточки и бумага.
Как-то вечером, когда она легла спать, мама разложила перед собой картонные квадратики и стала их разрисовывать.
- Ты что это там делаешь? - спросила Люся.
- Завтра увидишь, - сказала мама, - а сегодня уже ночь, спи.
Она подошла, поправила на Люсе одеяло, а Люся закрыла глаза и спросила шёпотом:
- Мама, а мама, мне тепло?
- Да, тебе очень-очень тепло, моя маленькая! - ответила мама. - Ну, повернись и сразу заснёшь.
Засыпая, Люся всё время смотрела на маму. Мама осторожно водила по квадратам острой кисточкой. Свет от электрической лампы падал на её волосы; они светились, будто горели, и были такие тоненькие на лбу и на затылке.
Утром Люся проснулась и раньше всего спросила:
- Мама, а где же те картинки, которые ты раскрашивала для меня сегодня ночью?
- Для тебя? - удивилась мама.
- А для кого же? - сказала Люся. - Картинки для книжек ты рисуешь на ватмане, а на картоне всегда для меня.
- А на этот раз для других, - ответила мама. - Для маленьких ребят из детского дома.
Квадратики сохли на подоконнике. На одном был нарисован очень толстый гриб, белый, с коричневой блестящей шляпкой. На другом - две крупные красные ягоды с лапчатым листиком - земляника. На третьем - колодец.
- Мама, а зачем ребятам из детского дома так много квадратов?
- Совсем не много. Каждому по квадрату. Они прибьют их над вешалками, где пальтишки вешают, и по рисункам научатся узнавать, где чьё пальтишко висит. Ведь они ещё маленькие, читать не умеют.
- А почему ты мне таких квадратиков для пальто не рисовала, когда я была неграмотная?
- Потому, что ты у меня одна, а их в детском доме много. Они могут свои пальтишки перепутать.
- Так пусть их мамы находят им пальтишки.
- У них нет мамы.
- Совсем никакой?
- Совсем никакой. Вот поэтому мы с тобой и будем о них заботиться. Хорошо, дочка?
- Хорошо, - сказала Люся и вытянула за колечко нижний ящик от маминого письменного стола. Там было всё Люсино богатство: краски, тетради, куриные пёрышки и тряпочки для куклиных платьев. Все эти тряпочки Люся собрала в одну кучу.
- Это ещё к чему? - удивилась мама.
- У них небось куклы неодетые ходят, - сказала Люся. - Кто же им лоскутки даст, если у них нет мамы?
Мама и Люся оделись. Сложили свои подарки. Мама положила квадратики в портфель, а Люся запихала тряпочки в корзинку, и они пошли в детский дом.
Улица, где стоял детский дом, называлась переулком. Она была тихая, узкая, а двор возле дома широкий, и небо над ним широкое: его не заслоняли ни крыши, ни дома.
Весь двор был залит солнцем. Снег уже совсем растаял, а в загородке лежал мокрый рыжий песок. В песке валялось чьё-то зелёное ведёрко.
Мама и Люся пересекли двор и поднялись вверх по намытым деревянным ступенькам. Лестница была светлая, на окошке висела белая занавеска, и всюду было так чисто и тихо, как бывает только летом на даче.
Маму и Люсю встретила наверху какая-то женщина в белом халате и белой шапочке, как у доктора. Люся сперва даже немного испугалась её, но у женщины не было ложечки в руках и чёрной трубки в кармане. Женщине очень понравились квадраты, которые мама принесла для детей.