Марина - Алла Драбкина 17 стр.


Он до сих пор не мог бы точно ответить на вопрос, что такое Театральный институт. Это все–таки странное заведение, и привыкнуть к нему невозможно. Особенно первый курс. Открываешь, например, какую–нибудь дверь, а там ходят кругами двадцать сумасшедших и, бия себя в грудь, гундосят: "У лукомо–о–о–рья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том…" Сценическая речь называется. А за другой дверью - люди на четвереньках бегают, животных изображают. За третьей - вдевают невидимую нитку в невидимую иголку.

Надо ли так? Должно ли быть именно так? Чем больше Мастер учил других и учился сам, тем больше сомневался именно в этой системе обучения, как сомневался и во многом другом. Зажился, думал он о себе. Хотелось вернуть молодую горячность и уверенность в себе и своем деле. Молодые творят, старые - сомневаются.

Сколько Покровский себя помнил - он всегда сомневался. Такой уж он был человек. Воспитание, что ли? Он был сыном попа. Отец его имел приход в маленьком местечке на Псковщине. Он был тем самым "батюшкой", который мало отличается от обычного мужика, живет мужицкими интересами и больше думает о реальной жизни, чем о церковных догмах. Отпеть, окрестить, собрать барахлишко для многодетной семьи, дать кому–то бесплатно хоть самое простое лекарство, выслушать запутавшегося мужика или бабу, написать прошение для неграмотного - не много это, но и не мало. Сильной верой русский мужик в тех местах не грешил, и батюшка Покровский с мужиком не спорил, скорее сам перенимал от него чуть скептический взгляд на церковь, однако жил он по строгим законам человека истинно верующего, принципиально беззлобного: добра не копил, козней не строил, к людям был терпим.

Совсем недавно понял Покровский, как умен был отец в своей простоте, как постоянен и тверд в добре. Вспоминаются Мастеру споры отца с сановитым его братом, У которого они изредка гостили в Питере, тогда непонятные, недослушанные, вспоминаются отрывками, хотя сейчас было бы очень важно вспомнить не только их суть, но и подробности.

Дело в том, что каждый из братьев считал другого Дураком. Дядя с высоты своего положения говорил отцу об этом прямо, отец дяде об этом никогда не говорил. Не потому, что уважал брата за высокий сан, а просто считал бесполезным, что тоже было умно - не спорить с дураками. Дядя оскорблял отца, выводил его из себя, но вывел всего лишь раз, когда посягнул на Льва Толстого. Толстой был страстью отца, они с матерью читали его вслух, на детских его книгах учили Покровского грамоте. И отец отказался публично предать его анафеме, когда Толстой был отлучен от церкви.

- Вы не знаете человека, вы не знаете его, - кричал отец дяде, - вы рвете друг у друга шапки и ризы, боитесь истинной веры, боитесь истинных людей!

- Погоди, грядет антихрист, - возражал дядя, - и первое, что сотворит он - сожжет книги Толстого и развеет по ветру прах. Любезный тебе мужик с вилами сотворит это.

В такие минуты старик ненавидел своего брата (а мог старик ненавидеть!), но и жалел, и молился за его душу. Но это если вспоминать о серьезных спорах отца с дядей, о редких вспышках страстей.

Вообще же отец был смешлив, способен на паясничество, на игру, даже на розыгрыши. Что–то иронически–игровое было в его отношениях с матерью. Они, например, называли друг друга "батюшка" и "матушка", слегка даже обманывали друг друга, стремясь тишком–молчком помочь кому–то, утаив эту помощь друг от друга. ("Правая рука не должна знать, что делает левая…") Хитрые мужики знали об этом и, подобно ласковому теленку, сосали двух маток, пока отец или божьи старушки, жившие при церкви, не выводили хитрецов на чистую воду. Быть обманутым отец не любил, и если уличал кого, то мог устроить целый спектакль по разоблачению, поставить зарвавшихся на место, не унижая их и не оскорбляя, а лишь посмеиваясь. Мужики, редко наведывающиеся в церковь, частенько ходили к попу в дом - поговорить, подумать, пошутить над кем, обсудить дела.

Молодой Покровский в священники не метил, да и отец на этом не настаивал, скорее даже наоборот - пробуждал интерес сына к мирским делам, к ремеслам. Бездетный дядя скрепя сердце согласился платить за учебу племянника на инженера–путейца.

Сейчас Покровский с трудом вспоминает, зачем понадобилось ему стать путейцем. Наверное, потому, что железная дорога по тем временам была чем–то очень важным, выводящим в большие города, в мир.

Он учился на инженера уже два года, когда грянула первая мировая. И, конечно же, он пошел на войну, хотя мог этого и избежать. Сам того не ведая, он воспринял отцовское отношение к жизни. Еще в молодости он определил себя самого как "народ", и потому, когда народ, подобно скоту, погнали на бойню войны, Покровский пошел сам, своею волей. Получил чин подпоручика, в этом чине из войны и вышел, отслужив всего лишь год, а еще год проведя в немецком плену. Было ему двадцать два, был он болен, хром, вшив и одет в лохмотья. Но он снова был дома, с батюшкой и матушкой, в то время как многие из его товарищей продолжали оставаться в плену. Свой побег он считал счастливым случаем и очень бы удивился, если б ему сказали, что это его заслуга. Однажды записав себя внутренне в народ, Покровский жил по народному закону - умел терпеть, не выставляться напоказ, не любить себя сверх меры, думать о других, а потому в его умении рисковать собой была уже заранее заложена удача - не из гордыни он рисковал, не из молодечества, а потому не делал тех досадных промахов, которые делали обычно себялюбцы. Родители ходили за ним, отогревали, лечили, но все–таки хромым Покровский останется на всю жизнь, хотя об этом мало кто будет догадываться.

Не кто иной как великий Мейерхольд создаст Покровскому его теперешнюю летящую, с прискоком, походку, и именно у Мейерхольда научится Покровский исправлять походку, голос и манеры своих учеников, делать из недостатков достоинства, если человек, конечно, не виноват в этом недостатке, а наделен им от природы.

Те, кто будет корить Покровского за эту его способность, принадлежат к породе забывчивых. Часто это ярые и сентиментальные "воспоминатели" о Мейерхольде, начисто позабывшие основные принципы и методы их общего учителя. Покровский же всегда помнил о том, чему его научил Мейерхольд.

И вот теперь он может лишь заложить фундамент нового театра, выхватить из тысяч желающих прославиться молодых людей хотя бы просто способных, а если повезет - одного–двух талантливых. Скромных, но щедрых и отважных, не мелочных, не завистливых, не наглых.

В этот раз, набирая курс, Покровский позволил себе небольшой эксперимент - набрать людей постарше, в критическом для поступления в институт возрасте, как говорится "на грани". Замышлял он это давно, но все не решался, не считал себя вправе, поскольку замысел был очень уж личностный. Дело в том, что сам он попал в театр только в двадцать семь лет, с германской и гражданской за плечами, хромой, с сединой в волосах. В гражданскую он оказался в агитпоезде, потому как ни для пехоты, ни для конницы не годился.

Все доселе неизвестные ему занятия: агитация, солдатская самодеятельность, сочинение пьес на злобу дня, писание декораций, тут же стрельба, вождение паровоза - все это, как ни странно, было Покровскому по зубам.

Покровский умел говорить только своими словами, только то, что сам хорошо понимал, во что верил. Но именно его–то простые, без лукавства слова действовали на простых, без лукавства людей. Такие же он писал пьесы–агитки, так же их ставил - просто и естественно, интуитивно избирая естественную форму и содержание, естественный стиль игры. И точно так же естественно получилось, что после гражданской он не мог представить себя никем, только актером. Посмотрев несколько спектаклей Мейерхольда, он понял, что все другие пути ему заказаны. Ни о каком инженерном деле он и думать не мог, техника была вытеснена и позабыта.

В театре, куда устроился после театрального училища Покровский, появилась молодая актриса Галочка Великосельская. Покровский с ней познакомился и сразу же понял - судьба. Говорили, что Галочка Великосельская - молодая, но подающая большие надежды актриса, хотя главное ее достоинство в том, что она "не типичная актриса". И это было так. Ни спеси, ни зависти в Галочке не было, как не было неумеренных претензий к другим, а были постоянные претензии к себе. С собой она обращалась попросту, без церемоний, а если другие проявляли к ней дружеское участие, Галочка таяла от нежной благодарности и признательности. Как потом узнал Покровский, он произвел на всех молодых актрис театра огромное впечатление - актер от Мейерхольда, герой войны, красавец мужчина с восхитительными глазами и потрясающей летящей походкой, да к тому же хоть и не первый герой, но и не "кушать подано". Но игры и интриги этих актрис были так сложны и тонки, их кокетство так неуловимо, что Покровский ничего не заметил. Галочка же буквально на второй день знакомства, когда он ночью провожал ее по бледному летнему Ленинграду, так прочла ему письмо Татьяны к Онегину, что он тут же сделал ей предложение. И никогда об этом не пожалел.

Обещания стать большой актрисой Галя не выполнила, но Покровский себя в этом не винил. Он знал, что великие актрисы бывают двух сортов. Одни - это те, которые во имя театра отказались от всего, сидят на диете, живут по расписанию, не влюбляются безрассудно, не воспитывают детей, не читают ничего, кроме пьес, дружат только с теми, с кем сталкивает профессия, умно выходят замуж - и никаких отклонений. И есть другой сорт актрис. Те делают все наоборот: мужественно идут навстречу страстям, увлекаются ненужными, казалось бы, людьми, не важными для театра вещами, позорно проваливаются, когда все вроде бы шло к успеху, и добиваются грандиозного успеха, когда на них уже махнули рукой и записали в списки безнадежных.

Первых, волевых, Покровский уважал, вторых же - любил. Его возмущала актриса, знающая Достоевского по халтурным инсценировкам, актриса, страсти которой разгорались только вокруг вопроса "дали или не дали роль", а все дружеские общения сводились к заигрыванию с театральной костюмершей.

Галя была не такая. Незадолго до ее смерти, когда Покровский сказал ей: "Я чувствую, что ты многое потеряла из–за меня", - она ответила: "Зачем жаловаться, если я была счастлива?"

И действительно, что такое жизнь? Сплошное служение театру? Красиво со стороны, но как скучно, как мало, как бессмысленно. Покровский знал великое множество людей, не читающих книг и не видевших ни одного спектакля в жизни, но сколько же среди них было людей самой высокой пробы. А бывает и наоборот: всё видали, всё читали - и только для того, чтоб скрыть свою пустоту. Отец любил говаривать: "Божье слово должны произносить чистые уста". Божьим словом для Покровского было слово Шекспира, Гоголя, Толстого, Достоевского. И он искал чистые уста.

Из–за двери, где находился танцкласс, чьи–то не столь чистые уста одухотворенно орали:

- Балансэ! Балансэ! Гранд плие! Сначала, все сначала! Вы, слонопотамы, смотрите вон на ту оглоблю! Она хоть музыку слышит, а вам слон на ухо наступил!

Нежные балерины предпочитают выражаться так. Они вообще очень странные, эти балерины. Носят какие–то несусветные трико самых ядовитых расцветок, гигиенические бинты на коленках, да еще при этом вечно задирают юбки, чтоб все видели трико и бинты. Что поделаешь - профессиональное бесстыдство, а уж профессия–то - тяжелоатлетам такую работу. Впрочем, каждая профессия несет в себе профессиональные болезни. Сейчас Покровский уже знает о себе - нет у него умения подавлять актеров, властвовать. А если кто и подчиняется сначала, то с перепугу: может, вежливость Покровского - это какой–то новый садистский метод издеваться над актером? Хоть плачь, а никак не сделать из себя Карабаса Барабаса.

Так, невидимая нитка с невидимой иголкой… Что придумает Маша? Он изо всех сил уклонялся от предварительных бесед с ней о первом занятии. Хотел, чтоб она сама. Она активная актриса, ей и карты в руки. Уж как она поджидала его у театра, напрашивалась в гости - избежал, уклонился. Нарочно уклонился, чтоб, не дай бог, не направить её по–своему, не сбить с толку, не внушить свое представление о первом занятии.

Вот с Кириллом хотелось поговорить, но Кирилл к этому не стремился.

Курс поделен на две части, потому что мастерством заниматься большой группой сложно. Половина - у Машеньки, половина - у Кирилла.

Вот и звонок. Так, что там в расписании? У Маши "мастерство". Заглянем к Маше… Ага, третья аудитория… Пойдем в третью. Покровский вошел тихо, сделал жест, чтоб не вставали. На лобном месте стоит Сирано де Бержерак (в просторечии Игорь Иванов).

- Как вы будете разговаривать, с сенегальцем? - пытает Машенька.

- По–английски.

- Он не знает английский, он очень слабо знает русский.

- Буду говорить медленнее.

- Уже теплее. А еще?

- Не знаю.

- Так. А кто знает? Безмолвие. Потом - робкая рука Чудаковой.

- Медленно и с акцентом, - говорит Чудакова.

- Почему?

- Не знаю. Но с иностранцем мне хочется говорить с акцентом. Не употребляя падежей.

- Верно, хоть лишено всякой логики. А искусство, если хотите знать, и есть то, что житейски точно, но логически - абсурд. Только, пожалуйста, не записывайте мои слова. Это не абсолютное правило. Итак, это был последний вопрос. Теперь идем на улицу.

На улицу собралась, что–то задумала.

- Зачем на улицу? - тихо спросил Покровский.

- Пойдемте с нами! - ответила Маша.

Вышли (Мастер за студентами), дошли до Цирка, Машенька что–то пошептала ребятам. В руках у всех появились какие–то предметы: у кого ключи, у кого пилка для ногтей. Расселись вдоль трамвайных путей. Начали внимательно рассматривать рельсы, постукивать по ним, о чем–то озабоченно переговариваясь.

Первый же трамвай затормозил. Рыжая Ксана сердито, как на бездельника, посмотрела на вагоновожатого, будто вообще–то давно с ним знакома, но вот признает - с трудом. Потом "узнала", улыбнулась, сделала вид, мол, все в порядке, махнула рукой:

- Поезжай, все о 'кей!

Вагоновожатый поехал. Сорок минут просидели на рельсах с видом деловым и рабочим. Ни прохожие, ни вожатые подвоха так и не обнаружили. Вернулись в аудиторию.

- Молодцы, - сказала Машенька, - с жизнью справляетесь. Теперь то же самое - но в театре.

То же самое, но в театре, ничем не отличалось от того, что только что проделали на улице. Полная достоверность и - тоска.

- Стоп, - сказала Машенька, - а вот это уже и не театр.

- Почему? - раздались голоса.

- Потому что в театре на такую массовку смотреть скучно. А ну–ка - кто из вас кто? Минута на раздумье, разрешается говорить.

Остальные сорок минут играли в строительных рабочих. Играли бы и больше, если бы не звонок.

- Ну, вот вам и первый урок двух правд - жизни и театра. Сообразили?

- Да!

"Какая же она умница, - подумал Покровский. - Без болтовни, без разъяснений - одним показом обошлась. Впрочем, это ведь я ее пригласил. Браво!"

Так–с. Теперь в третью аудиторию должна перекочевать группа Кирилла, у них кончился танец и будет "мастерство".

Из хулиганства, что ли, Покровский спрятался за нагромождением серых кубов. Ему захотелось послушать, что будет говорить Кирилл, да чего там - подслушать, если уж быть откровенным. Кирилл свалился на Мастера неожиданно, в удобный для него (Кирилла) момент. Когда–то он кончил режиссерский, но режиссером не стал - в Ленинграде не устроиться, а провинция его не прельщала. Одно время он занимался организацией массовых праздников на стадионах и площадях, писал сценарии этих зрелищ и ставил их. Дело очень денежное, и почему Кирилл его бросил - неясно. Потом он каким–то чудом проник на киностудию, вторым режиссером, но и оттуда вылетел.

Он явился к Покровскому в тот момент, когда у Мастера лопнула надежда на работу с Сережей Аграновым - тот решил уехать в провинцию.

Покровский уговорил себя потерпеть Кирилла только потому, что надеялся скорей от него избавиться. Эта летающая тарелка должна была летать - как попало, куда попало, но летать. Авось пролетит и на этот раз. Мимо. По касательной.

- Ну, гаврики, - начал Кирилл. - Будем делать дело. Я человек деловой и трепа не потерплю. Начнем с азов. Оставим, входя на сцену, грязные галоши, клянусь своей красотой.

- Да–да, театр начинается с вешалки, - якобы вполне серьезно, без подвоха, сказала Анютка Воробьева.

- Правильно, старуха, - с готовностью отозвался Кирилл, который, кроме собственного, никакого другого юмора не понимал.

Потом пошли "задумки", "мыслишки", "сверхзадачи и "сквозные действия". Эти истертые слова лились и уст Кирилла с легкостью, напоминающей легкость бреда А студенты слушали! Мастеру стало их жаль, он выше из–за кубов и сделал вид, что все это время проспал проснулся только теперь.

- А чего это вы сидите? - спросил он. - Разве не пора домой?

- Мы только начали… - развел руками Кирилл Кажется, он поверил, что Покровский спал, а если и не поверил, то не считал себя обязанным хотя бы смутиться.

- Все равно, на первый раз хватит. Идите, ребята.

Все недоуменно посмотрели на Мастера, только Анютка хмыкнула и начала собираться. За ней пошли и другие. Когда они остались вдвоем с Кириллом, Покровский сказал:

- Послушайте, вам никто никогда не говорил, что вы бездельник?

- Но почему, я же…

- Вы не подготовились даже к первому занятию. Какое вы имели на это право?

- Я начал с азов.

- С грязных галош?

- Ну, хотя бы…

- Так вот снимите их сами. Иначе полетите отсюда к чертовой матери, ясно? Такова моя задумка и сквозное действие нашей общей драмы.

Кирилл промолчал. Мастер вышел и несдержанно хлопнул дверью. Он знал, что Кирилл свою вину чует. Пусть пораскинет своими массово–зрелищными мозгами и - либо–либо.

Из танцкласса по–прежнему доносились нежные звуки рояля и грубая ругань балетмейстерши.

- Вторая позиция! Ты, чучело, почему опять путаешь! Я показала всего четыре позиции, а ты своей дырявой башкой…

Мастер остановился, сделал неожиданно для себя вторую позицию, развеселился и с легким сердцем отправился в Летний сад, потому что репетиций в театре у него сегодня не было.

Когда Марина вернулась домой, ее встретила Жанна. Лицо у нее было салатного цвета, и глаза на этом фоне казались розовыми. Вначале Марина испугалась, но потом сообразила, что это, очевидно, маска из крема.

- Часика через полтора тебе лучше пойти погулять, - сказала Жанна.

- Какое погулять! Я еле на ногах держусь! У меня после этих танцев все коленки распухли.

- Мне надо, чтобы ты погуляла. Часика три. Но, на всякий случай, перед приходом звякнешь.

Как возразить, Марина не знала. Вот уже неделю Жанна жила у нее и делала все по–своему. Но чтобы та нагло…

Видно, Жанна поняла, что хватила лишку, и соизволила объяснить:

- Мужу на несколько часов дали увольнительную… Марине сразу же стало легче. Теперь ее согласие пойти погулять не будет выглядеть так идиотично.

- А, раз мужу… раз увольнительную… - пробормотала она.

К счастью, Марину позвали к телефону - звонил Стасик.

- Марин, выходи…

- А ты откуда звонишь?

- Я тут, внизу.

- Так зайди за мной.

- А эта… дома?

- Дома.

- Нет, я лучше подожду на улице.

- Да что это такое, да почему ты, в конце концов…

- Я ее боюсь. Ты уж прости. Я подожду на улице.

Назад Дальше