Голубые луга - Бахревский Владислав Анатольевич 20 стр.


Федя кивнул.

- Во сне… Но если запомнить все движения, если сжаться, набрать побольше воздуха в грудь…

6

- Сегодня после обеда пасем возле пруда, - сказал Леха.

- Купаться, что ли, будем? - спросил Шурка.

- Да уж пора, май на исходе.

- Так ведь холод стоял. Вода не прогрелась.

- Ничего! Чем холодней, тем горячей.

Федя понял эту мудрость, когда сиганул в пруд с разбегу, зажмурив глаза, - обожгло. Вода была холодная, как кипяток.

Через неделю купались без всякого геройства: прогрелась вода.

- Ну что, Федька, поплывем на остров? - спросил Леха.

- Поплывем, - откликнулся Федя, а сердце у него - в комочек: далеко до острова.

Поплыли. Леха сразу же опередил Федю, тот погнался за ним и выбился из сил. Оглянулся - далеко до берега, а до острова, может, и ближе, но назад приплыть сил не хватит. Повернул Федя, а руки не слушают его, не гребут.

- Федька, ты чего? - испугался с берега Шурка. - Тонешь, что ли?

- Кажется, - прошептал Федя.

- Леха! - заорал Шурка. - Федька тонет!

- Иду! - Леха нырнул, подплыл, подал Феде руку, а тот - и силы откуда взялись - сиганул Лехе на шею.

Леха под водой бьется и тоже ни с места. Рванулся, нырнул, скинул Федю. Повернулся на спину, поплыл, себя не помня.

Шурка кинулся к Сторожке, за взрослыми.

А Федя и плыть не плыл, и тонуть не тонул. Барахтался. В голове туман.

"Сдаваться надо", - сказал себе.

Опустил руки, пошел погружаться, но тотчас рванулся к воздуху.

- Не-ет!

Леха сидел на берегу, глотал воздух. Федя видел это. "Не могу же я больше", - сказал он себе опять и подумал, что так не утонешь, нужно воды наглотаться. Открыл рот - противно, закашлялся, забился.

По плотине трусила бабка Вера.

- Леха, а ну-ка на плот!

Шурка и Леха кинулись к плоту. Как сами-то не догадались.

Федя протянул им руки. Ухватились, дернули, заволокли на дощатый помост. Положили. Федя сел, но тут же лег. Туман в голове. Туман и туман.

На берегу стали откачивать. Федя вырвался из рук:

- Я не пил.

Бабка взяла его под мышки, повела к дому.

- Пальцы в рот сунь, пусть вырвет.

- Я не пил воду, - сказал Федя, передвигая мягкими, как водоросли, ногами.

Феликс сидел на пороге, бабка велела ему стеречь дом. Кинулся к Феде, повис на нем:

- Братик мой! Братик!

Федя поцеловал Феликса в мокрые щеки.

- Обошлось, чего ты?

Слух докатился до Красенького, прибежали мужики - искать утопленника.

Слушали героя Шурку - Леха угнал коров - качали головами.

- Ишь, не захотел, значит, смерти.

Мчалась через луговину к пруду мама, Федя увидел, выскочил на крыльцо.

- Мама!

Обернулась. Пошла к дому. Дошла до привязанного телка, обняла его и села на землю.

7

- А что же с ним делать? - Федя держал в руках вороненка.

- Чего-чего?! - Леха взял у Феди птицу. - Смотри.

Зажал голову в руке и сильно встряхнул: голова осталась в руке, обезглавленная птица билась у ног.

- Ничего не может, а еще в лесу живет! - рассердился Леха. - Таскай хворост.

"Я тоже вот так вчера бился, - думал Федя о своем страшном заплыве. - Вчера".

Федя натаскал хвороста и ушел собрать коров, уж больно разбрелись. Ушел от костра, от ребят, от воронят. Оглянулся, не видят ли? Лег за бугорком, среди пахучих кубышек, положил голову на землю, раскрыл глаза. Над ним между деревьями строгое кружево паутины. Чудо неведомой жизни.

Поверху гулял ветер. Березы играли листвой. Что-то перебегало там с ветки на ветку, сверкающее, что-то крутилось, прыгало.

"И кто-нибудь там живет, на вершинах, - подумал Федя, - и кто-то живет в корнях трав, и под землей, и в глубине земли".

"Сколько живого!" - Федя сказал себе это. Он был с ними, с живущими, с бегающими, летающими, плавающими.

8

Леха решил гнать коров на совхозные клевера.

- Авось не увидят! А увидят - в лес загоним, ищи-свищи.

Федя опустил голову.

- А я не погоню.

- Дрейфишь?

Федя молчал. Ребята угнали коров одни.

- Конечно, в лесу не те травы, - сказал Федя Красавке, - но ведь мы государству нашему друзья, правда?

Красавка пощипывала траву и норовила тишком отойти от пастушка подальше, а там и припустить за коровами вслед, но Федя держал ушки на макушке. А потом забылся: Красавка успокоилась, и он забылся. Загляделся на мохнатенькую толстушку бабочку. Ее словно из плюша вырезали. Красавка зашла Феде за спину, хвост чубуком и - деру.

Кинулся Федя за беглянкой. Догнал. В кусты забилась, в тень, и не шелохнется. Пусть, мол, Федька мимо пробежит… Не вышло. Очутились они как раз под бугром, с которого земля показалась Феде изумрудным пером селезня. И там, наверху, на его, Федином, месте, уперев ногу в пенек, красовался Васька-бандит, Лехин старший братан.

Уж почему так Федя решил? Ваську он не видел ни разу. Но ведь и вправду это был Васька.

А на пеньке том, на Федином, стояла красавица Настена. Завклубом. Федя точно знал, что она - красавица. Все про это говорили. И говорили еще: парни на сто верст сохнут по Настене, дуреют от любви, а подкатиться со сватами - кишка тонка, Настену Васька любит.

Федя корове кулаком в бок:

- Пошла же ты!

И услыхал вдруг:

- Настя, небом клянусь! Землей клянусь! Завязываю. Сама знаешь, законы у нас волчьи. Без пули в кишки с дружками не распрощаешься… Да я отбрешусь. Твой я, Настена. Уже твой.

- Нет! Пока что нет! - отвечала Настена.

- Твой! - Васька подхватил Настену на руки и закружил. - Кружится голова? Говори, кружится?

- Кружится! - Настена запрокинулась головой, раскинула руки. Верила Васькиной силе: удержит. - Ох и кружится!

- Так-то вот и у меня! - кричал Васька, а сам не останавливался, кружился, и Федя под шумок стеганул Красавку что было мочи и погнал прочь от заказанного места.

Прыткая получилась пастьба. Корова дурит, бегает по лесу, а тут еще слепни. Погнал Федя Красавку на полдник домой.

Бабка подоила, пришла из хлева - губки как бритвы:

- На пожарище, что ли, каком пас?

- Ребята на клевера погнали, на совхозные. А я не погнал.

- A-а! Защитник совхозного добра. А много он тебя, совхоз этот, кормит?

- Ты нашу власть не ругай! - сказал Федя грозно.

- У-у! Его с того света, можно сказать, вытянула, а он зубы скалит, как волчонок.

- Не ты меня спасла…

- А кто же?

- Сама-то в воду побоялась кинуться.

- На мне - дом. И сердце у меня слабое.

- Хозяюшка, водички дай!

Бабка Вера и Федя вздрогнули. На пороге стоял парень. Городской. В дорогом костюме. С усиками. Глаза синие, ледяные.

- Федя, дай воды.

Федя черпнул кружку. Парень взял, подул на край и стал пить, оттопыривая мизинец с золотым перстнем.

- Спасибо, хозяюшка!

И ушел.

- Погляди, куда он, в какую сторону, - зашептала бабка Вера.

- Он пришел от соседей, - сказал Феликс. - Я видел. Я на улице играл.

Федя вышел на крыльцо: парень шел вдоль пруда по плотине.

- Ой, ребята! - сказала бабка Вера. - Неспроста это. Бандит приходил. Поглядел.

- Что поглядел? - спросил Федя.

- Как двери расположены, как окна, где что лежит.

Федя тоже осмотрел комнату. Кровать никелированная, с шишками, стол, два березовых пенька вместо стульев, лавка. Сундук. Разве что сундук возьмут.

- Корову-то мне выгонять?

- Ну а как же не выгонять? Только далеко не уходи с ней. По ближним полянкам паси. Не дай бог, на корову целятся. Высмотрел, сыч, что в доме дети да бабка. И где только носит вашего отца непутевого?

Федя пас корову вдоль дороги, но трава здесь была пыльная, и Красавка пошла в глубь леса. Федя все ее заворачивал, все прислушивался. То береза затрепещется, охваченная ветром, а сердце - вон из груди, то птица завозится в гнезде.

Сойка пролетела, крикнула. Синяя редкая птица. Да не больно добрая.

Станет Федя за дерево и выглядывает: не ползут ли к нему бандюги. А тут Красавка размычалась вдруг. На весь лес. По коровам затосковала. Федя перегнал ее на другое место. Чтоб по голосу не нашли. А она опять мычать. Так голодную и погнал домой.

9

Сидели, не зажигая света, заперев двери на рогачи, положив на видное место оба топора.

Федя примеривался к кочерге. Тяжелая. По башке трахнешь - хорошо будет. Феликс таскал за собой по дому полено.

- Ты, Евгения, в большой комнате сегодня подежурь, а я - в ребячьей. Полезут в окна, руби по башке, бог простит - детей спасаем.

Сидели за полночь. В одежде.

Возле пруда гремели лихие песни, жгли костер. Из-за деревьев огонь мерцал, рыжие отсветы охватывали черные дубы, летели искры.

- Ложитесь, ребята, на мою постель! Будь что будет! - уговорила мама Федю и Феликса.

Приснилось Феде: пастух кнутом щелкает. Открыл глаза:

- Выгонять пора?

- Тише, - сказала мама. - Стреляют.

Федя встал. Подошел к окошку. Уже светло было - июнь ночей не признает. Пруд утонул в тумане. И в этом тумане, покачиваясь, доставая вершин дубов, тяжело шевелились тени великанов.

А потом Федя увидал человека. Он выбежал на лужайку, оглянулся. Странная великанская тень потянулась за ним рукой. Сверкнуло. Хлопнуло. Человек закрутился, словно он был игрушечный, словно он был волчок, схватился руками за лицо и упал на бок. Точь-в-точь как волчок.

Мама оттащила Федю от окна.

- Это Васька был, - сказал Федя. - Я узнал.

Детей на улицу мама не выпустила в тот день, сама на работу не пошла. Приезжали машины, толпились люди, в свисток милицейский свистнули.

- Между собой бандюги разодрались, - сказала бабка Вера. - И Васька убил, и Ваську убили.

- Я знаю, они его за что! - сказал Федя.

- Тсс-с! - бабка Вера кинулась к двери, выглянула. - Тсс-с! В свидетели попадешь. А эти потом - отомстят.

- Васька Настену любил, - упрямо досказал Федя. - Он хотел быть с ней, а с ними не хотел.

10

Федя лежит рядом с пастухом. Пастух за приплату согласился пасти норовистую корову, но чтоб три дня с ним был для помощи мальчонка.

Над пастухами большое белое облако - старик с косматыми бровями, борода в колечках.

Облако прошил, прогудел самолет.

- Эх, жизнь! - говорит пастух. - Самолет - жуткое, можно сказать, совершенство, а уже - не диво. А то же облако, хоть и знаешь, что оно есть пар и ничто больше, - диво.

Пастух немножко похож на Иннокентия.

- Летчиком небось хочешь стать?

- Нет. Вот если бы найти такого паука, чтоб сплел паутину, как этот луг, на такой паутине я бы с удовольствием полетел.

Пастух с сомнением глядит на мальчика: не смеется ли над стариком?

- Вот что, голуба, - говорит старик, - корова твоя присмирела. Вчерась я поучил ее кнутиком. Смирилась. Ступай себе.

- Спасибо, - говорит Федя.

Он поднимается с земли, идет через луг к дороге. Оглядывается, ждет - не позовет ли старик назад. И только тогда пускается бегом.

Лехи не видно. Он угоняет корову в четыре утра, ложится спать, когда еще светло. В его доме тихо. Шуркина мать тоже отдала корову в стадо. Шурка приходит к Феде. Вечерами. У Шурки две верши. Из прутьев плетены. Ребята кладут в верши мешочек с мышиными сухариками и на плоту, в сумерках, выезжают на середину пруда. Ставят верши на ночь. Проверяют утром. Улов - по десятку, по полтора карасей. Золотых и серебряных.

Дома вкусно пахнет жареной рыбой.

Мама разрешает Феде плавать на плоту и купаться разрешает. Далеко от берега Федя сам не заплывает, учен.

Он лежит на дощатом мостике и, загородив лицо от света, разглядывает подводную жизнь.

Кувшинками пахнет. Желтыми кувшинками. Они выныривают из пучины, раскрывают солнцу золотые чаши свои, и дремота повисает над ними синими иголочками стрекоз.

Возле кувшинок всегда таится лягушка, словно стережет их.

- Федя!

Федя поднимает голову - отец.

- Подгребай к берегу, собирайся. Уезжаем.

На отце плащ, шляпа - городской человек.

- Я сейчас! Ты иди, я через минуту. Я - бегом.

Отец уходит.

Федя наклоняется над водой, на сердце сладко и горько.

- Озеро мое, - говорит он пруду, - мне пора…

Стрекоза, трепетавшая крыльями, боком отлетела прочь. Федя смотрит на лягушонка, застывшего на широком листе.

- Я вижу тебя, - говорит ему Федя. - Я уезжаю. Я уезжаю в город.

Феде хочется, чтоб у лягушонка навернулись слезы, Федя никому на этом пруду зла не делал, никому, кроме карасей. Лягушонок неподвижен.

- Ладно, - говорит Федя. - Я поплыл.

Он толкается шестом. Плот, разрезая черную прозрачную воду, скользит, за плотом тянутся из золотистых глубин стебли водорослей и отстают.

Плот шуршит по осоке, вздрагивает, замирает.

- Приплыли! - говорит Федя.

Владислав Бахревский - Голубые луга

Эпилог

…И когда через много лет он стоял перед двухъярусной, уходящей в зной колоннадой великой Пальмиры, а потом, отвернувшись от развалин и от пустыни, шел к темно-зеленому финиковому чуду живого города, слушал, ликуя сердцем, как, пробудившись под первым же лучом солнца, каждый дом в том городе подает о себе весть счастливым перестуком пестиков в металлических ступках для кофе, - он вспомнил осень своего детства. Темное поле, с которого убрали турнепс, просвистанный ветром осинник и тонюсенькую свою тоску по белому снегу.

Осень перед снегами - большая печаль земли. Но без этой печали сердце не научилось бы любви. Земля уже ничего не может дать, растеряв даже птичьи песни. И в эти дни, когда не цвелось ни одному цветку и когда казалось, что земля чувствует себя виноватой за пустоту свою, за улетевших птиц, за притаившихся зверей, за само небо, низкое, серое, холодное, - Федя любил ее, эту землю, как маму.

Бывало, он говорил маме, что она самая красивая. Его поддразнивала бабка Вера: "Погоди, и у матери твоей будут такие же страшные морщины, как у меня". "И пусть будут! - негодовал он. - Пусть! Я буду любить маму еще крепче".

Не разудалое половодье, не скворчиный первый посвист, озаряющий сердце, не синий восторг марта вспоминались ему на древней земле Сирии, но вспоминалась печаль его земли. И он вздохнул, как вздыхают грудные дети, потому что любовь его не померкла. Чужая красота не затмила сердца.

Если ему говорили - взрослому рассудительному человеку, - что берется он за дело непосильное, ведь горы нужно свернуть, а какая корысть в том, даже спасибо сказать не догадаются, он вспоминал себя учеником 3-го класса: старожиловского.

Когда февраль вытрясет из своих мешков все бураны, метели и поземки, то обязательно просияет неделей или одним только днем, но уж таким синим, таким новым, что всю непогодь позабудешь. В такой день Федя, прибежав из школы, пробирался по глубокому снегу к глухой, без окон, стене дома, стоял, приникнув к ней, и глядел.

Лебедем нависала над ним белая волна молодого сугроба, не тронутая ни человеком, ни птичьими лапками, ни мышиной цепочкой. Нежная-нежная, с голубыми тенями, со сверкающей короной наста.

С крыши уже тянулась сосулька. Она струилась, рассыпая лучи, напоказ синему небу, и ни одной капли не срывалось с нее, потому что звенеть и таять время не пришло. И все это было Огромной Белой Зимой: и отливающая золотом сосулька, и алые искры наста, и синее, без единого изъяна, небо. Все это была нескончаемая, вечная зима, вечная красота, и сердце у Феди билось!

Это синее небо обещало весну. Эта волна сугроба, вздыбившаяся, чтобы затопить человечье жилье, - замерла на последнем вздохе. А уж сосулька-то! Прибавится еще день, и первая же капля прожжет снег до самой травы.

Главное - возвыситься душой, как возвышается над землей первое весеннее небо. Тогда не устоять никакому делу, как не могут устоять снега перед силами весны.

И когда белый свет становился ему не мил, он закрывал глаза и звал на помощь свое детство.

…Голубой мотылек сел на рукав его рубашки. То закроет крылышки, то откроет. Закроет - и словно бы древняя, истертая временем монетка, откроет - и распустится тотчас ласковый голубой цветок, живой, веселый!

Невозможно было поверить, что чудо это рождается для жизни длиною в один день.

А Федя этому и не верил!

Ну кто из нас видел умерших, отцветших мотыльков? Кто? Никто не видел! Никогда!

Они вьются, порхают, складывают крылышки, показывая таинственные непрочитанные письмена, раскрывают крылышки, принимая на них весь свет великого солнца, всю ширь синего неба. Самые радостные на лугу! Самые нежные. И самые доверчивые. Тайна тайн природы.

Наверное, все забыли, что это такое - завалинка.

Для Феди завалинка была самым добрым местом в доме. На завалинке весна встречалась с зимой и прежняя жизнь с новой жизнью.

Казалось бы, самое нехитрое дело - привалить по осени к дому землю. Чтоб морозу было неповадно гулять по полу, ноги людям студить, а выходит - не в одном тепле дело. Выходит, что у крестьянина каждая вещь неспроста. Для дела само собой, но ведь еще и для души, и для оберега, и детям чтоб наука. Ложка - для еды, а цветы на ложке - для глаз, а то, что в золото цветы погружены, - так это чтоб душа еде радовалась и чтобы ложка сама по себе была хвалой хлебу-соли. Так же вот и завалинка.

Нагребут к дому земли, оградят жердями, чтоб не осыпалось, и доски сверху положат. К зиме изготовились, но ведь и к весне тоже!

На завалинку к первой ласке весеннего солнца все тянутся: и стар, и млад, и хозяева жизни.

Прижмешься щекой к шершавому бревну избы, солнце бродит по твоему лицу, веснушки ищет, и ты неведомо чему улыбаешься. А глаза откроешь - дедок-мудрец бороденку солнцу выставил и тоже улыбается, словно дитя в люльке.

Назад Дальше