Куприн за 30 минут - Татьяна Беленькая 10 стр.


Думая о свидании с Ниной, он старался заранее его себе представить, невольно готовил нежные, страстные и красноречивые фразы и потом сам смеялся над собою… Для чего сочинять слова любви? Когда будет нужно, они придут сами и будут еще красивее, еще теплее. И Боброву вспоминались читанные им в каком-то журнале стихи, в которых поэт говорит своей милой, что они не будут клясться друг другу, потому что клятвы оскорбили бы их доверчивую и горячую любовь. Бобров видел, как подъехали следом за тройкой Квашнина две коляски Зиненок. Нина сидела в первой. В легком платье палевого цвета, изящно отделанном у полукруглого выреза корсажа широкими бледными кружевами того же тона, в широкой белой итальянской шляпе, украшенной букетом чайных роз, она показалась ему бледнее и серьезнее, чем обыкновенно. Она издали заметила Боброва, стоявшего на крыльце, но не послала ему, как он ожидал, долгого, многозначительного взгляда. Наоборот, ему даже показалось, будто она нарочно отвернулась от него. Когда же Андрей Ильич подбежал к ее коляске, чтобы помочь ей из нее выйти, Нина, точно предупреждая его, быстро и легко выскочила из экипажа на другую сторону. Нехорошее, зловещее чувство кольнуло сердце Андрея Ильича, но он тотчас же поспешил себя успокоить. "Бедная, она стыдится своего решения и своей любви. Ей кажется, что теперь всякий может свободно читать в ее глазах самые сокровенные мысли… О, святая, прелестная наивность!" Андрей Ильич был уверен, что Нина, как и в прошлый раз на вокзале, сама найдет случай подойти к нему, чтобы с глазу на глаз перекинуться несколькими фразами. Однако она, по-видимому, вся поглощенная объяснением Квашнина с бабами, не торопилась этого сделать… Она ни разу, даже украдкой, не обернулась назад, чтобы увидеть Боброва. Сердце Андрея Ильича забилось вдруг тревожно и тоскливо. Он решил подойти к семейству Зиненок, державшемуся тесной кучкой, – остальные дамы их, видимо, избегали, – и под шум, привлекавший общее внимание, спросить Нину, если не словами, то хоть взглядом, о причине ее невнимания. Кланяясь Анне Афанасьевне и целуя ее руку, он заглядывал ей в лицо и старался прочесть в нем, знает ли она что-нибудь. Да, она несомненно знала: ее надломленные углом тонкие брови – признак лживого характера, как думал нередко Бобров, – недовольно сдвинулись, а губы приняли надменное выражение. Должно быть, Нина рассказала все матери и получила от нее выговор, – догадался Бобров и подошел к Нине. Но Нина даже не взглянула на него. Ее рука неподвижно и холодно лежала в его дрожащей руке, когда они здоровались. Вместо ответа на приветствие Андрея Ильича она тотчас же повернула голову к Бете и обменялась с нею какими-то пустыми замечаниями… В этом поспешном маневре Боброву почудилось что-то виноватое, что-то трусливое, отступающее пред прямым ответом… Он почувствовал, что у него сразу ослабели ноги, а во рту стало холодно… Он не знал, что подумать. Если бы Нина даже и проболталась матери, разве не могла она одним из тех быстрых, говорящих взглядов, которыми всегда инстинктивно располагают женщины, сказать ему: "Да, ты угадал, наш разговор известен… но я все та же, милый, я все та же, не тревожься". Однако она предпочла отвернуться. "Все равно, я во что бы то ни стало на пикнике дождусь ее ответа, – подумал Бобров, в смутной тоске предчувствуя что-то тяжелое и грязное. – Так или иначе, она должна будет ответить".

На 303-й версте общество вышло из вагонов и длинной пестрой вереницей потянулось мимо сторожевой будки, по узкой дорожке, спускающейся в Бешеную балку… Еще издали на разгоряченные лица пахнуло свежестью и запахом осеннего леса… Дорожка, становясь все круче, исчезала в густых кустах орешника и дикой жимолости, которые сплелись над ней сплошным темным сводом. Под ногами уже шелестели желтые, сухие, скоробившиеся листья. Вдали сквозь густую сеть чащи алела вечерняя заря. Кусты окончились. Перед глазами гостей неожиданно открылась окруженная лесом широкая площадка, утрамбованная и усыпанная мелким песком. На одном ее конце стоял восьмигранный павильон, весь разукрашенный флагами и зеленью, на другом – крытая эстрада для музыкантов. Едва только первые пары показались из чащи, как военный оркестр грянул с эстрады веселый марш. Резвые, красивые медные звуки игриво понеслись по лесу, звонко отражаясь от деревьев и сливаясь где-то далеко в другой оркестр, который, казалось, то перегонял первый, то отставал от него. В восьмигранном павильоне вокруг столов, расставленных покоем и уже покрытых новыми белыми скатертями, суетилась прислуга, гремя посудой…Как только музыканты кончили марш, все приглашенные на пикник разразились дружными аплодисментами. Они были в самом деле изумлены, потому что не далее как две недели тому назад эта площадка представляла собою косогор, усеянный редкими кустами…Оркестр заиграл вальс. Бобров видел, как Свежевский, стоявший рядом с Ниной, тотчас же, без приглашения, обхватил ее талию, и они понеслись, быстро вертясь, по площадке. Едва Нину оставил Свежевский, как к ней подбежал горный студент, за ним еще кто-то. Бобров танцевал плохо, да и не любил танцевать. Однако ему пришло в голову пригласить Нину на кадриль. "Может быть, – думал он, – мне удастся улучить минуту для объяснения". Он подошел к ней, когда она, только что сделав два тура, сидела и торопливо обмахивала веером пылавшее лицо. – Надеюсь, Нина Григорьевна, что вы оставили для меня одну кадриль? – Ах, боже мой… Такая досада! У меня все кадрили разобраны, – ответила она, не глядя на него. – Неужели? Так скоро? – спросил глухим голосом Бобров. – Ну да, – Нина нетерпеливо и насмешливо приподняла плечи. – Зачем же вы опоздали? Я еще в вагоне обещала все кадрили… – Вы, значит, совсем позабыли обо мне! – сказал он печально. Звук его голоса тронул Нину. Она нервно сложила и опять развернула веер, но не подняла глаз. – Вы сами виноваты. Почему вы не подошли?.. – Но ведь я только для того и приехал на пикник, чтобы вас видеть… Неужели вы шутили со мной, Нина Григорьевна? Она молчала, в замешательстве теребя веер. Ее выручил подлетевший к ней молодой инженер. Она быстро встала и, даже не обернувшись на Боброва, положила свою тонкую руку в длинной белой перчатке на плечо инженера. Андрей Ильич следил за нею глазами… Сделав тур, она села, – конечно, умышленно, подумал Андрей Ильич, – на другом конце площадки. Она почти боялась его или стыдилась перед ним. Прежняя, давно знакомая, тупая и равнодушная тоска овладела Бобровым. Все лица стали казаться ему пошлыми, жалкими, почти комичными. Размеренные звуки музыки непрерывными глухими ударами отзывались в его голове, причиняя раздражающую боль. Но он еще не потерял надежды и старался утешить себя разными предположениями: "Не сердится ли она за то, что я не прислал ей букета? Или, может быть, ей просто не хочется танцевать с таким мешком, как я? – догадался он. – Ну, что же, она, пожалуй, и права. Ведь для девушек эти пустяки так много значат… Разве не они составляют их радости и огорчения, всю поэзию их жизни?" Когда стало смеркаться, вокруг павильона зажгли длинные цепи из разноцветных китайских фонарей. Но этого оказалось мало: площадка оставалась почти не освещенною. Вдруг с обоих ее концов вспыхнули ослепительным голубоватым светом два электрические солнца, до сих пор тщательно замаскированные зеленью деревьев. Березы и грабы, окружавшие площадку, сразу выдвинулись вперед. Их неподвижные кудрявые ветви, ярко и фальшиво освещенные, стали похожи на театральную декорацию первого плана. За ними, окутанные в серо-зеленую мглу, слабо вырисовывались на совершенно черном небе круглые и зубчатые деревья чащи. Кузнечики в степи, не заглушаемые музыкой, кричали так странно, громко и дружно, что казалось, будто кричит только один кузнечик, но кричит отовсюду: и справа, и слева, и сверху. Бал длился, становясь все оживленнее и шумнее. Один танец следовал за другим. Оркестр почти не отдыхал… Женщины, как от вина, опьянели от музыки и от сказочной обстановки вечера. Аромат их духов и разгоряченных тел странно смешивался с запахом степной полыни, увядающего листа, лесной сырости и с отдаленным тонким запахом скошенной отавы. Повсюду – то медленно, то быстро колыхались веера, точно крылья красивых разноцветных птиц, собирающихся лететь… Громкий говор, смех, шарканье ног о песок площадки сплетались в один монотонный и веселый гул, который вдруг с особенной силой вырывался вперед, когда музыка переставала играть. Бобров все время неотступно следил за Ниной. Раза два она чуть-чуть не задела его своим платьем. На него даже пахнуло ветром, когда она пронеслась мимо. Танцуя, она красиво и как будто беспомощно изгибала левую руку на плече своего кавалера и так склоняла голову, как будто бы хотела к этому плечу прислониться… Иногда мелькал край ее нижней белой кружевной юбки, развеваемой быстрым движением, и маленькая ножка в черном чулке с тонкой щиколоткой и крутым подъемом икры. Тогда Боброву становилось почему-то стыдно, и он чувствовал в душе злобу на всех, кто мог видеть Нину в эти моменты. Началась мазурка. Было уже около девяти часов. Нина, танцевавшая со Свежевским, воспользовалась тем временем, когда ее кавалер, дирижировавший мазуркой, устраивал какую-то сложную фигуру, и побежала в уборную, легко и быстро скользя ногами в такт музыке и придерживая обеими руками распустившиеся волосы. Бобров, видевший это с другого конца площадки, тотчас же поспешил за нею следом и стал у дверей… Здесь было почти темно; вся уборная – маленькая дощатая комнатка, пристроенная сзади павильона, – находилась в густой тени. Бобров решился дождаться Нины и во что бы то ни стало заставить ее объясниться. Сердце его часто и больно билось, пальцы, которые он судорожно стискивал, сделались влажными и холодными. Через пять минут Нина вышла. Бобров выдвинулся из тени и преградил ей дорогу. Нина слабо вскрикнула и отшатнулась. – Нина Григорьевна, за что вы меня так мучите? – сказал Андрей Ильич, незаметно для себя складывая руки умоляющим жестом. – Разве вы не видите, как мне больно.

О! Вы забавляетесь моим горем… Вы смеетесь надо мной… – Я не понимаю, что вам нужно. Я и не думала смеяться над вами, – ответила Нина упрямо и заносчиво. В ней проснулся дух ее семейства. – Нет? – уныло спросил Бобров. – Что же значит ваше сегодняшнее обращение со мной? – Какое обращение? – Вы холодны со мной, почти враждебны. Вы отворачиваетесь от меня… Вам даже самое присутствие мое на вечере неприятно… – Мне решительно все равно… – Это еще хуже… Я чувствую в вас какую-то непостижимую для меня и ужасную перемену… Ну, будьте же откровенны, Нина, будьте такой правдивой, какой я вас еще сегодня считал… Как бы ни была страшна истина, скажите ее. Лучше уж для вас и для меня сразу кончить… – Что кончить? Я не понимаю вас…Бобров сжал руками виски, в которые лихорадочно билась кровь. – Нет, вы понимаете. Не притворяйтесь. Нам есть что кончить. У нас были нежные слова, почти граничившие с признанием, у нас были прекрасные минуты, соткавшие между нами какие-то нежные, тонкие узы… Я знаю, – вы хотите сказать, что я заблуждаюсь… Может быть, может быть… Но разве не вы велели мне приехать на пикник, чтобы иметь возможность поговорить без посторонних? Нине вдруг стало жаль его. – Да… Я просила вас приехать… – произнесла она, низко опустив голову. – Я хотела вам сказать… Я хотела… что нам надо проститься навсегда. Бобров покачнулся, точно его толкнули в грудь. Даже в темноте было заметно, как его лицо побледнело. – Проститься… – проговорил он задыхаясь. – Нина Григорьевна!.. Слово прощальное – тяжелое, горькое слово… Не говорите его… – Я его должна сказать. – Должны? – Да, должна. Это не моя воля. – Чья же? Кто-то подходил к ним. Нина вгляделась в темноту и прошептала – Вот чья. Это была Анна Афанасьевна. Она подозрительно оглядела Боброва и Нину и взяла свою дочь за руку. – Зачем ты, Нина, убежала от танцев? – сказала она тоном выговора. – Стала где-то в темноте и болтаешь… Хорошее, нечего сказать, занятие… А я тебя ищи по всем закоулкам. Вы, сударь, – обратилась она вдруг бранчиво и громко к Боброву, – вы, сударь, если сами не умеете или не любите танцевать, то хоть барышням бы не мешали и не компрометировали бы их беседой tête-à-tête… в темных углах…Она отошла и увлекла за собою Нину. – О! Не беспокойтесь, сударыня: вашу барышню ничто не скомпрометирует! – закричал ей вдогонку Бобров и вдруг расхохотался таким странным, горьким смехом, что и мать и дочь невольно обернулись. – Ну! Не говорила я тебе, что это дурак и нахал? – дернула Анна Афанасьевна Нину за руку. – Ему хоть в глаза наплюй, а он хохочет… утешается… Сейчас будут дамы выбирать кавалеров, – прибавила она другим, более спокойным тоном. – Ступай и пригласи Квашнина. Он только что кончил играть. Видишь, стоит в дверях беседки. – Мама! Да куда же ему танцевать? Он и поворачивается-то насилу-насилу. – А я тебе говорю: ступай. Он когда-то считался одним из лучших танцоров в Москве… Во всяком случае, ему будет приятно. Точно в далеком, сером колыхающемся тумане видел Бобров, как Нина быстро перебежала всю площадку и, улыбающаяся, кокетливая, легкая, остановилась перед Квашниным, грациозно и просительно наклонив набок голову. Василий Терентьевич слушал ее, слегка над ней нагнувшись; вдруг он расхохотался, отчего вся его огромная фигура затряслась, и замотал отрицательно головою. Нина долго настаивала, потом вдруг сделала обиженное лицо и капризно повернулась, чтобы отойти. Но Квашнин с вовсе не свойственной ему живостью догнал ее и, пожав плечами с таким видом, как будто бы хотел сказать: "Ну, уж ничего не поделаешь… надо баловать детей…" – протянул ей руку. Все танцующие остановились и с любопытством устремили глаза на новую пару. Зрелище Квашнина, танцующего мазурку, обещало быть чрезвычайно комичным. Василий Терентьевич выждал такт и вдруг, повернувшись к своей даме движением, исполненным тяжелой, но своеобразно величественной красоты, так самоуверенно и ловко сделал первое pas, что все сразу в нем почуяли бывшего отличного танцора. Глядя на Нину сверху вниз, с гордым, вызывающим и веселым поворотом головы, он сначала не танцевал, а шел под музыку эластичной, слегка покачивающейся походкой. И огромный рост и толщина, казалось, не только не мешали, но, наоборот, увеличивали в эту минуту тяжеловесную грацию его фигуры. Дойдя до поворота, он остановился на одну секунду, стукнул вдруг каблуком о каблук, быстро завертел Нину на месте и плавно, с улыбающимся снисходительно лицом, пронесся по самой середине площадки на толстых упругих ногах. Перед тем местом, откуда Квашнин взял Нину, он опять завертел свою даму в быстром, красивом движении и, неожиданно посадив на стул, сам остановился перед ней с низко опущенной головой. Его тотчас же окружили со всех сторон дамы, упрашивая пройтись еще один тур. Но он, утомленный непривычным движением, тяжело дышал и обмахивался платком. – Довольно, mesdames… пощадите старика… – говорил он, смеясь и насилу переводя дух. – Не в мои годы пускаться в пляс. Пойдемте лучше ужинать…Общество садилось за столы, гремя придвигаемыми стульями… Бобров продолжал стоять на том самом месте, где его покинула Нина. Чувства унижения, обиды и безнадежной, отчаянной тоски попеременно терзали его. Слез не было, но что-то жгучее щипало глаза, и в горле стоял сухой и колючий клубок… Музыка продолжала болезненно и однообразно отзываться в его голове. – Батюшка мой! А я-то вас ищу-ищу и никак не найду. Что это вы куда запропастились? – услышал Андрей Ильич рядом с собой веселый голос доктора. – Как только приехал, меня сейчас же за винт усадили, насилу вырвался… Идем ужинать. Я нарочно два места захватил, чтобы вместе… – Ах, доктор! Идите один. Я не пойду, не хочется, – через силу отозвался Бобров. – Не пойдете? Вот так история! – Доктор пристально поглядел в лицо Боброву. – Да что с вами, голубушка? Вы совсем раскисли, – заговорил он серьезно и с участием. – Ну, уж как хотите, а я вас не оставлю одного. Идем, идем, без всяких разговоров. – Тяжело мне, доктор. Гадко мне, – ответил тихо Бобров, машинально, однако, следуя за увлекавшим его Гольдбергом. – Пустяки, пустяки, идем! Будьте мужчиной, плюньте… "Или есть недуг сердечный? Иль на совести гроза?" – неожиданно продекламировал Гольдберг, нежно и крепко обвивая рукой талию Боброва и ласково заглядывая ему в лицо. – Я вам сейчас пропишу универсальное средство: "Выпьем, что ли, Ваня, с холода да с горя?.." Мы, по правде сказать, с этим Андреа уже порядочно наконьячились… Ах, и пьет же, курицын сын! Точно в пустую бочку льет… Ну, будьте мужчиной, милочка… Знаете ли, Андреа вами очень интересуется. Идем, идем!..Говоря таким образом, доктор тащил Боброва в павильон. Они уселись рядом. Соседом Андрея Ильича с другой стороны оказался Андреа. Андреа, еще издали улыбавшийся Боброву, потеснился, чтобы дать ему место, и ласково погладил его по спине. – Очень рад, очень рад, садитесь к нам поближе, – сказал он дружелюбно. – Симпатичный человек… люблю таких… хороший человек… Коньяк пьете? Андреа был пьян. Его стеклянные глаза странно оживились и блестели на побледневшем лице (только полгода спустя стало известно, что этот безупречно сдержанный, трудолюбивый, талантливый человек каждый вечер напивался в совершенном одиночестве до потери сознания)…"А и в самом деле, может быть, станет легче, если выпить, – подумал Бобров, – надо попробовать, черт возьми!" Андреа дожидался с наклоненной бутылкой в руке. Бобров подставил стакан. – Та-ак? – протянул Андреа, высоко подымая брови. – Так, – ответил Бобров с печальной и кроткой улыбкой. – Ладно! До которых пор? – Стакан сам скажет. – Прекрасно. Можно подумать, что вы служили в шведском флоте. Довольно? – Лейте, лейте. – Друг мой, но вы, вероятно, выпустили из виду, что это Martel под маркой VSOP – настоящий, строгий, старый коньяк. – Лейте, не беспокойтесь…И Бобров подумал с злорадством: "Ну что ж, и буду пьян, как сапожник. Пусть полюбуется…" Стакан был полон. Андреа поставил бутылку на стол и стал с любопытством наблюдать за своим соседом. Бобров залпом выпил вино и весь содрогнулся от непривычки. – Дитя мое, у вас червяк? – спросил Андреа, серьезно поглядев в глаза Боброва. – Да, червяк, – уныло покачал головою Андрей Ильич. – В сердце? – Да. – Гм!.. Значит, вы хотите еще? – Лейте, – сказал Бобров покорно и печально. Он с жадностью и с отвращением пил коньяк, стараясь забыться. Но странно, – вино не оказывало на него никакого действия. Наоборот, ему становилось еще тоскливее, и слезы еще больше жгли глаза. Между тем лакеи разнесли шампанское, Квашнин встал со стула, держа двумя пальцами свой бокал и разглядывая через него огонь высокого канделябра. Все затихли. Слышно было только, как шипел уголь в электрических фонарях и звонко стрекотал неугомонный кузнечик. Квашнин откашлялся. – Милостивые государыни и милостивые государи! – начал он и сделал внушительную паузу. – Я думаю, никто из вас не усомнится в том искреннем чувстве признательности, с которым я подымаю этот бокал! Я никогда не забуду сделанного мне в Иванкове радушного приема, и сегодняшний маленький пикник благодаря очаровательной любезности посетивших его дам останется для меня навсегда приятнейшим воспоминанием. Пью за ваше здоровье, mesdames!Он поднял кверху свой бокал, сделал им в воздухе широкий полукруг, отпил из него немного и продолжал – К вам, мои ближайшие сотрудники и товарищи, обращаю слово. Не осудите, если оно будет носить характер поучения: по летам я старик, сравнительно с большинством присутствующих, а на старика за поучение можно и не обижаться. Андреа нагнулся к уху Боброва и прошептал – Посмотрите, какие рожи делает этот канальяСвежевский. Свежевский действительно выражал своим лицом самое подобострастное и преувеличенное внимание. Когда Василий Терентьевич упомянул о своей старости, он и головой и руками начал делать протестующие жесты. – Я все-таки повторю старое, избитое выражение газетных передовых статей, – продолжал Квашнин. – Держите высоко наше знамя.

Назад Дальше