Все это, как, наверно, вы уже поняли, происходило в те старые добрые времена, когда появление автомобиля на улице было настоящим событием и родители совсем не боялись отпускать маленьких детишек одних в школу, даже зная, что они будут гонять на своих трехколесных велосипедах прямо посередине проезжей части.
Вот и все мои воспоминания шестидесятидвухлетней давности про мой детский сад. Не густо, но это все, что осталось.
СОБОРНАЯ ШКОЛА ЛЛАНДАФФА
1923–1925 ГОДЫ
(7–9 ЛЕТ)
Велосипед и кондитерская
Когда мне исполнилось семь лет, мать решила, что пора мне распрощаться с детским садом и пойти в настоящую мужскую школу. На счастье, километрах в полутора от нашего дома имелась начальная школа для мальчиков, причем известная. Она называлась Соборной школой Лландаффа и располагалась прямо в тени Лландаффского собора.
Как и собор, эта школа и по сей день действует на том же месте и по-прежнему процветает.
Но и тут мне опять почти ничего не удается вспомнить про те два года, с семи до девяти лет, что я проучился в Соборной школе. Только два эпизода отчетливо запечатлелись в моем сознании.
Первый длился не более пяти секунд, но я никогда его не забуду.
Случилось это, когда я ходил в первый класс. Я тогда в одиночестве шагал по зеленой сельской дороге, возвращаясь домой из школы, как вдруг метрах в двадцати от меня появился на велосипеде мальчик постарше, лет двенадцати, несущийся на полной скорости. Дорога вилась по холму, и велосипедист катил под гору. Пролетая мимо меня, он завращал педалями в обратную сторону, и так быстро, что все цепи и шестеренки его велосипеда завизжали, а звук был громкий, долгий и переливчатый. И при этом он снял ладони с рукояток руля и непринужденно скрестил их на груди.
Я встал, как вкопанный, глядя на него во все глаза. До чего же он был хорош! Такой стремительный, и отважный, и изящный в своих длинных брюках с велосипедными зажимами на каждой штанине и в лихо сдвинутой набекрень алой школьной фуражке! Когда-нибудь, сказал я себе, настанет и для меня день славы, и у меня будет такой же велосипед, и я тоже надену брюки с зажимами, и небрежно нахлобучу на голову школьную фуражку, и со всей скорости покачу вниз, и начну крутить педали назад, и уберу руки с руля!
Клянусь, что если бы кто-то в это мгновение схватил меня за плечо и спросил: "Чего ты больше всего хочешь от жизни, малыш? Каково твое самое страстное желание? Хочешь стать врачом? Замечательным музыкантом? Художником? Писателем? Или лордом-канцлером?" - я бы ему ответил, что единственное мое стремление, мое упование, единственная томящая меня мучительная мечта - это желание заиметь такой же велосипед и с визгом лететь на нем под гору, убрав руки с руля.
Сказка - вот что это было бы! Меня прямо-таки в дрожь кидало при одной мысли об этом.
Второе и последнее мое воспоминание о Соборной школе в Лландаффе поражает своей диковинностью.
Случилось это через год с небольшим, мне тогда только что исполнилось девять лет. К тому времени у меня уже появились кое-какие друзья, и когда я по утрам уходил в школу, то сначала шел один, а потом по дороге ко мне присоединялись еще мальчика четыре, все примерно моего возраста. Возвращаясь домой после уроков, мы впятером тем же составом проходили по зеленому деревенскому лугу и через саму деревню.
По дороге в школу и из школы мы всегда проходили мимо кондитерской. Нет, конечно, мы не проходили мимо, мы не могли пройти мимо нее. Мы всегда останавливались. И прильнув к витрине, вглядывались в большие стеклянные посудины, заполненные ирисками, сосалками, бычьими глазками и земляничными карамельками, и мятными леденцами, и кисленькими капельками, и грушевыми капельками, и лимонными капельками и всякими прочими сластями. У всех нас были карманные деньги - нам давали по шесть пенсов на неделю - и всякий раз, когда у кого-либо из нас в карманах оказывалась какая-нибудь денежка, мы всей гурьбой вваливались в лавку, чтобы купить на пенс какого-нибудь дешевого лакомства. Сам я больше всего любил шербетные сосалки и лакричные шнурки, и в самом деле походившие на шнурки для ботинок.
Мальчик из нашей пятерки по имени Твейтс сказал мне, что не надо есть лакричные шнурки. Его отец - он был врачом - сказал, что это лакомство делают из крысиной крови. Он прочитал своему сыну целую лекцию, когда однажды застал его поглощающим это лакомство в кровати.
- Всякий крысолов в стране, - рассказал ему отец, - тащит своих крыс на фабрику лакричных шнурков, и приемщик платит ему по два пенса за штуку. Столько народу разбогатело, да что там, миллионерами стало, сбывая своих дохлых крыс той фабрике.
- Но как из крыс делают лакрицу? - спросил юный Твейтс у своего отца.
- Сначала дожидаются, пока не накопится десять тысяч крыс, - отвечал отец, - потом заполняют ими огромный блестящий стальной котел, и там они варятся несколько часов подряд. Два человека помешивают в кипящем котле длинными шестами, и в конце концов получается жирная парная крысиная тушенка. Потом в котел погружают размельчитель, чтобы раздробить кости, и получается густая сплошная масса, которую называют крысиным суслом.
- Ну хорошо, папа, но как из этого всего получаются лакричные шнурки? - спросил юный Твейтс, и этот вопрос заставил отца умолкнуть и на несколько мгновений задуматься, прежде чем дать ответ.
Наконец он сказал:
- Те двое, что помешивали варево в котле длинными шестами, теперь надевают высокие резиновые сапоги и залезают в котел, и совковыми лопатами выгребают сусло, и выкладывают его кучей на бетонный пол. Потом прокатывают кучу несколько раз паровым дорожным катком, чтобы она стала плоской. Получается такой огромный черный блин, и все, что им теперь нужно сделать, так это дождаться, пока блин остынет и затвердеет, чтобы его можно было нарезать на полоски, из которых уже легко выходят лакричные шнурки. Никогда не бери их в рот, - сказал отец. - Если будешь их есть, подхватишь крысинин.
- А что такое крысинин, папа? - спросил Твейтс.
- Все крысы, которых ловят крысоловы, отравлены крысиным ядом, - сказал отец. - А от крысиного яда бывает крысинин.
- А что бывает, когда его подхватишь? - опять спросил Твейтс.
- Зубы делаются очень острыми и утончаются, - отвечал отец. - А сзади вырастает коротенький толстый хвостик, из спины, прямо из копчика. И крысинин не лечится. Уж я-то должен знать. Я же - врач.
Нам всем очень понравился рассказ Твейтса, и мы заставляли его пересказывать эту историю много раз, пока шли в школу или из школы. Но это не помешало всем нам, кроме Твейтса, и впредь покупать лакричные шнурки. За пенс давали целых две штуки!
Шнурок, если вы не имели удовольствия держать такую вещь в руках, вовсе не круглый, чтоб вы знали. Это как бы плоская черная лента шириной примерно в сантиметр. Продают их смотанными в рулон или катушку, и тогда, во времена моего детства, лакричный шнурок бывал такой длины, что если такую катушку размотать и поднять один конец над головой на вытянутой руке, то второй конец достанет до земли.
Шербетные сосалки стоили столько же - пенс за пару. Сосалка состояла из заполненной шербетным порошком желтой картонной трубки, из которой торчала полая внутри лакричная соломка. (Крысиная кровь и тут, - имел обыкновение предостерегать нас юный Твейтс, тыкая пальцем в эту лакричную соломку.) Высасываешь через соломку шербет, а когда он кончается, съедаешь лакричную соломку. Приятные такие они были, эти шербетные сосалки. Шербет шипел во рту, а если знать, как это сделать, то можно было выдыхать его через нос, так что ноздри покрывались белой пеной, и тогда легко было строить из себя припадочного.
А еще там были пустокляпы - их продавали по пенсу за штуку, - здоровенные круглые шарики размером с маленький помидор. Один пустокляп обеспечивал примерно час безостановочного сосания, и если время от времени вынимать его изо рта, то можно убедиться, что окраска шарика меняется. Было что-то завораживающее в том, как он из розового делается синим, потом зеленым, потом желтым. Мы часто дивились тому, как это фабрика пустокляпов умудряется делать такое колдовство.
- Как это может быть? - спрашивали мы друг у друга. - Как это можно заставить их менять цвет?
- Это из-за слюны, - объявлял юный Твейтс.
Сын врача, он считал себя непререкаемым авторитетом во всем, что имело отношение к телу. Он мог объяснить нам про струпья и предсказать, когда с них сойдет короста. Он знал, почему синяк под глазом - синий и почему кровь - красная.
- Это слюна заставляет пустокляп менять цвет, - продолжал настаивать он. А когда мы просили его поподробнее изложить свою теорию, он отвечал: - Все равно ничего не поймете, даже если я вам про это расскажу.
Грушевые капельки страшно нравились потому, что у них был такой рискованный вкус. От них пахло лаком для ногтей, и они приятно холодили горло. Всех нас предупреждали, что есть это драже опасно, но в результате мы стали пожирать это лакомство в куда больших количествах, чем когда-либо прежде.
Еще в кондитерской торговали твердыми коричневыми ромбовидными таблетками, которые назывались "щекотун миндалин". На вкус и запах эти ромбики очень сильно отдавали хлороформом, и у нас не было ни малейшего сомнения в том, что эти штучки начинены жутким анестетиком - тем самым веществом, которое в больницах дают как наркоз и которое, о чем неоднократно талдычил нам Твейтс, способно усыпить человека на несколько часов кряду.
- Когда моему отцу надо отпилить кому-нибудь ногу, - говорил он, - он набирает в подушку хлороформу, и человек дышит через нее и засыпает, и мой отец отрезает у него ногу, а тот даже ничегошеньки не чувствует.
- Ну а зачем тогда начиняют им конфеты и продают эти конфеты нам? - допытывались мы у него.
Вам, быть может, покажется, что такие вопросы ставили Твейтса в тупик. Но Твейтса никогда ничто не могло загнать в тупик.
- Мой отец говорит, что щекотуны миндалин изобрели, чтобы кормить ими самых опасных преступников в тюрьме, - говорил он. - Их добавляют в еду и дают их преступникам всякий раз, когда в тюрьме кормят, и от хлороформа преступники делаются сонными и не бунтуют.
- Ну хорошо, - говорили мы, - но зачем их продают детям?
- Это заговор, - говорил Твейтс. - Взрослые сговорились между собой делать так, чтобы мы потише были.
Эта кондитерская в Лландаффе находилась в 1923 году в самом средоточии наших жизней. Для нас эта лавка со сластями была тем же, что кабак для пьяницы или церковь для епископа. Без нее жить было бы почти что и незачем.
Но у нее имелся один ужасный изъян, у этой лавки. Хозяйка кондитерской - это был сущий страх Божий. Мы терпеть ее не могли, и у нас на то были веские причины.
Звали ее миссис Пратчетт. Это была невзрачная костлявая старая карга с усиками на верхней губе и с искривленными, кисло-кислыми, как зеленый крыжовник, губами. Она никогда не улыбалась. И ни разу не приглашала нас зайти, если видела рядом, а если что когда и говорила, так разве лишь что-то вроде: "Я слежу за вами и все вижу, так что держите ваши вороватые пальцы подальше от шоколадок!" Или: "Нечего тут болтаться почем зря! Или раскошеливайтесь, или выметайтесь отсюдова!"
Но куда противнее в миссис Пратчетт была та грязь, которую она разводила повсюду. Передник у нее был серый и засаленный. На кофте там и сям крошки жареного хлеба, и пятна от пролитого чая, и клочки яичной скорлупы, и всякие другие следы и остатки завтрака. Но хуже всего были ее руки и ладони. Черные от грязи и сажи. Словно она этими руками целыми днями таскала глыбы угля. И не забывайте: этими самыми руками и пальцами она лазила в банки со сластями всякий раз, когда мы покупали на пенс паточную палочку, или виноградную жвачку, или ореховую гроздочку, или еще что-нибудь такое.
В те времена законодательство насчет охраны здоровья было слабым, и никому, тем более самой миссис Пратчетт, и в голову не приходило, что есть какие-то совки или лопаточки, вроде тех, которыми загребают сласти нынче. Само зрелище ее перепачканной правой руки, выуживающей из большой стеклянной банки пальцами с траурной каймой под ногтями горсточку шоколадных подушечек, способно было заставить умирающего с голоду бродягу опрометью бежать из лавки.
Но не нас. Без сластей для нас жизни не было. Ради них мы пошли бы и на много худшее, лишь бы полакомиться. Так что мы просто стояли и молчаливо, напряженно глядели на противную старуху, ковыряющуюся в стеклянных банках своими грязно-вонючими пальцами.
Еще мы ненавидели миссис Пратчетт за мелочность. Потрать у нее целых шесть пенсов в один присест, и все равно она и не подумает сложить покупки в пакет или хотя бы завернуть их в специальную бумагу. Вместо этого она заворачивала все сласти в клочок газетной бумаги, который она отрывала от старого номера "Дейли Миррор". Кипа таких же старых газет лежала на прилавке.
Так что вам легко понять, какие сильные чувства мы питали к миссис Пратчетт, но мы никак не могли додуматься, как их лучше выразить. Столько замыслов предлагалось, но ни один не годился. Ни один, то есть, не пошел в дело, но только до тех пор, пока вдруг, в один хорошо всем памятный день, после школы нам не подвернулась дохлая мышь.
Великий Мышиный Заговор
Впятером, я и четверо моих друзей, мы наткнулись на шатающуюся доску в полу у задней стены нашей классной комнаты, а когда мы попытались ее вскрыть при помощи перочинного ножа, оказалось, что под нею есть довольно-таки просторная выемка. Тут, решили мы, будет наш тайник, чтобы прятать сласти и прочие наши сокровища вроде швырялок, земляных орехов и птичьих яиц. Каждый день, после последнего урока, мы дожидались, пока класс опустеет, а потом поднимали доску и проверяли свой тайник, иногда что-то помещая туда, другой раз что-то из него забирая.
Однажды, подняв доску, мы увидали среди наших сокровищ дохлую мышь. Это было волнующее открытие.
Твейтс взял ее за хвост и помахал перед нашими физиономиями.
- И что мы с нею сделаем? - прокричал он.
- Она воняет! - заголосил кто-то. - Выкинь ее скорее в окошко!
- Погодите, - сказал я. - Не надо ее выкидывать.
Твейтс заколебался. Все глядели на меня.
Коль уж пишешь про себя, то надо обходиться без вранья. Правда куда важнее скромности. А потому признаюсь, что это я и только я додумался до замысла великого и дерзкого Мышиного Заговора. У всех нас случаются мгновения блистательности и славы, и это был мой великий час.
- Почему бы нам, - сказал я, - не положить ее в одну из тех стеклянных банок, в которых миссис Пратчетт держит сласти? Тогда, сунув туда свою грязную лапу, она вытащит не пригоршню конфет, а вонючую дохлую мышь.
Остальные четверо изумленно уставились на меня. Потом, по мере того как идея заговора понемногу доходила до них, они заухмылялись. И стали хлопать меня по плечу. Славили меня и плясали по всему классу.
- Сделаем это сегодня же! - кричал они. - По дороге домой! Раз ты до этого додумался, - сказали они мне, - то тебе и закидывать мышку в кувшин.
Твейтс протянул мне мышиный трупик, и я сунул его себе в карман брюк. Потом мы впятером вышли из школы, миновали деревенский луг и направились к кондитерской.
Взвинчены мы были страшно. Мы ощущали себя бандой головорезов, собравшихся ограбить поезд или разнести в пух и прах ментовку шерифа.
- Попробуй сунуть мышку в тот кувшин, куда она чаще всего лазает, - сказал кто-то.
- Я запихаю ее в кувшин с пустокляпами, - сказал я. - Она никогда не убирает его за прилавок.
- У меня есть пенс, - сказал Твейтс, - так что я попрошу у нее одну шербетную сосалку и один лакричный шнурок. А когда она отвернется и станет доставать их, ты быстренько засунешь мышь в банку с пустокляпами.
Вот так все и устроилось. Входя в лавку, мы слегка важничали. Как же, мы чувствовали себя победителями, а миссис Пратчетт была жертвой. Она стояла за прилавком, и ее злобные свиные глазенки подозрительно глядели на то, как мы вступаем в ее владения.
- Одну шербетную сосалку, пожалуйста, - сказал Твейтс, протягивая ей монету.
Я держался позади всех, а когда увидел, что миссис Пратчетт отвернулась на пару секунд, чтобы достать шербетную сосалку, поднял тяжелую стеклянную крышку банки с пустокляпами и сунул туда дохлую мышь. Потом так неслышно, как только мог, вернул крышку на место. Сердце мое колотилось как сумасшедшее, а ладони мгновенно вспотели.
- И один шнурок, пожалуйста, - донесся до меня голос Твейтса. Развернувшись, я увидал, что миссис Пратчетт держит в своих грязных пальцах один лакричный шнурок.
- И нечего тут всей оравой вваливаться, ходят тут толпами, а если и найдется покупатель, так разве только один, - заскрежетала она на нас. - Пошли, пошли отсюда! Выметайтесь поживее! Вон!
Оказавшись на улице, мы пустились наутек.
- Сделал? - кричали мне приятели.
- А то как же! - сказал я.
- Ну ты молодец! - вопили мои приятели. - Надо же такое устроить!
Я чувствовал себя героем. Да я и был героем. До чего же приятно чувствовать, что тебя так любят.
Мистер Кумбз
Упоение триумфом с дохлой мышью продолжалось до следующего утра, когда мы все опять собрались, чтобы вместе дойти до школы.
- Пошли, глянем, может, она все еще в кувшине, - сказал кто-то, когда мы подходили к кондитерской.
- Нельзя, - твердо сказал Твейтс. - Слишком опасно. Пройдем мимо как ни в чем не бывало, будто ничего не произошло.
Поравнявшись с лавкой, мы увидали на двери картонку, на которой было написано:
"ЗАКРЫТО".
Мы остановились и уставились на эту табличку. Слыханное ли дело, чтобы кондитерская была закрыта в такой час.
- Что стряслось? - спрашивали мы друг у друга. - Что творится?
Мы прижимались лицами к окну и заглядывали внутрь. Миссис Пратчетт нигде не было видно.
- Глядите! - закричал я. - Банка с пустокляпами пропала! Нету ее на полке! Там, где она всегда стояла, пустое место!
- На полу она! - сказал кто-то. - Разбилась вдребезги, и пустокляпы везде валяются!
- Это все мышь! - крикнул еще кто-то.
И тут перед нашими глазами явилась вся картина: осколки огромной стеклянной банки с дохлой мышью и сотни разноцветных пустокляпов, рассыпавшихся по всему полу.
- Она до того перепугалась, когда схватила мышку, что все вывалилось у нее из рук, - сказал кто-то.
- А почему же она не подмела все это и не открыла лавку? - спросил я.
Никто мне не ответил.
Мы развернулись и побрели к школе. У всех нас вдруг появилось какое-то ощущение легкого неудобства. Как-то неуютно стало. Что-то не очень правильное было в том, что кондитерская оказалась закрытой. Даже Твейтс не был в состоянии предложить разумное объяснение. Мы умолкли. В воздухе почувствовалось слабое, но все же распознаваемое дуновение опасности. И мы все его ощутили. В ушах наших слабым отзвуком зазвучали колокола тревоги.
Через какое-то время Твейтс нарушил тишину.
- Она, наверно, сильно струхнула, - сказал он. И замолчал.
Все мы глазели на него в готовности изумиться очередной мудрости великого медицинского авторитета, которая должна была с минуты на минуту явить себя миру.
- Как бы то ни было, - продолжил он свою речь, - а схватить дохлую мышь, рассчитывая взять пригоршню пустокляпов, это, наверное, достаточно сильное переживание. Согласны?