После того как гасили свет, экономка кралась по коридору, как пантера, стараясь услыхать через дверь спальни чей-нибудь шепот, и очень скоро мы убедились, что ее бдительность, слух и прочие способности столь необычайны и поразительны, что для нас лучше и безопаснее соблюдать тишину.
Однажды, после того как погасили свет, отважный мальчик по имени Рагг выскочил на цыпочках из спальни и посыпал линолеум в коридоре сахарным песком. Когда Рагг вернулся и сообщил нам, что весь коридор из конца в конец успешно засахарен, всего меня затрясло от возбуждения. Я лежал во мраке в своей постели и нетерпеливо дожидался, когда же экономка выйдет на охоту. Ничего не происходило. Наверное, подумал я, она у себя, небось, снова вытаскивает соринку из глаза мистера Коррадо.
И вдруг из дальнего конца коридора раздался и отозвался громким эхом оглушительный треск: хрусь! Хрусь-хрусь-хрусь - шагал кто-то. Словно какой-то великан шел по гравию.
Потом мы услыхали вдали взбешенный вопль экономки.
- Кто это сделал? - визжала она. - Кто посмел сделать такое?
Она с хрустом шагала по коридору, распахивая двери всех спален и включая повсюду свет.
Как же она разозлилась, и как же страшна была она в гневе.
- Ну-ка! - орала она, с хрустом шагая туда-сюда по коридору. - Подъем! Все выходите! Мне нужно имя маленького пакостника, который рассыпал сахар! Выходите все, немедленно! Признавайтесь!
- Не признавайся! - шептали мы Раггу. - Мы тебя не выдадим!
Рагг молчал. Я не стал бы его винить за это. Сознайся он, и его наверняка ожидала бы злая и жестокая судьба.
Вскоре снизу был вызван директор. Экономка, у которой все еще шел пар из ноздрей, с плачем и воплями просила у него помощи, и вот вся школа столпилась в длинном коридоре, и мы стояли и стыли в одних пижамах и босиком, пока злодею из злодеев предлагалось сделать шаг вперед.
Но из строя никто не выходил.
Было заметно, что директор тоже очень рассердился. Еще бы! Вечер испортили, отдых перебили. По всему лицу у него пошли красные пятна, а когда он говорил, изо рта вылетали капельки слюны.
- Очень хорошо! - громыхал он. - Все вы принесете ключи от своих сундучков! Все ключи сдадите экономке, и они останутся у нее до конца четверти! А все посылки из дому отныне будут конфисковываться! Я не собираюсь терпеть такое безобразное поведение!
Мы сдали ключи и до самого конца четверти, то есть целых шесть недель, ходили очень голодными.
Но все эти шесть недель Аркл продолжал кормить свою лягушку через дырочку в сундуке. Он и поил ее: у него был старый чайник, и каждый день он вливал в эту дырочку воду из чайника, чтобы она оставалась мокрой и счастливой. Я очень зауважал Аркла за такую заботу о своей лягушке. Хотя самого его голодом морили, он не хотел, чтобы она страдала. С тех пор я и сам всегда стараюсь обходиться со зверюшками по-доброму.
В каждой спальне стояло около двадцати кроватей - детские узенькие койки вдоль всех четырех стен.
Посередине спальни стояли умывальники, и мы там мыли руки и лицо и чистили зубы. В умывальниках всегда была только холодная вода, большие кувшины с которой ставились рядом. Стоило только зайти в спальню, и выходить из нее уже не разрешалось, разве только после объяснения экономке, что заболел.
Под каждой кроватью стоял белый ночной горшок, и прежде чем лечь спать, надо было встать на колени и опорожнить свой мочевой пузырь в этот сосуд. По всей спальне, перед тем как выключат свет, раздавалось дзинь-дзинь - это маленькие мальчики делали "пи-пи" в свои горшки. И как только лег в постель, то уже нельзя вставать до утра. Конечно, на этаже была уборная, но только очень острый приступ поноса оправдывал ее посещение в неурочное время. Кроме того, такое путешествие в уборную автоматически переводило вас в категорию жертв поноса, и по этой причине экономка принудительно вливала вам в горло дозу густой белой жидкости. И потом вы неделю мучились запором.
В первую жалкую ночь тоски по дому в школе св. Петра, когда я свернулся калачиком в постели, после того как выключили свет, я не мог думать ни о чем, кроме нашего дома и того, как они там, и мать, и сестры.
Где они? - спрашивал я себя. В каком направлении от того места, где я теперь лежу, находится Лландафф? Я стал думать и соображать, и это оказалось нетрудно, потому что мне на подмогу пришел Бристольский залив. Из окна спальни был виден этот самый залив, а большой город Кардифф, с краю которого пристроился Лландафф, находился на другом берегу залива почти точно напротив, но слегка севернее. Значит, если я повернусь к окну, то окажусь лицом к дому. И я лег лицом к своему дому и к родным.
С того дня все годы, пока я находился в школе св. Петра, я никогда не лежал спиной к своему дому. Кровати и спальни за это время менялись, и всякий раз новое место заставляло меня вновь вычислять направление, но под рукой всегда был Бристольский залив, и он всегда помогал мне сориентироваться и провести воображаемую линию, соединяющую мою кровать и наш дом в Уэльсе. Я засыпал, лишь обратив свой взгляд в сторону родных. И находил в этом большое утешение.
В той спальне, в которой я ночевал во время первой моей четверти в школе, был мальчик по имени Твиди, и он однажды ночью захрапел.
- Кто это тут разговорился? - завопила экономка, врываясь к нам.
Моя койка стояла около двери, и я помню, как глядел на ее силуэт на фоне света, горевшего в коридоре, и думал: какая же она страшная! Больше всего меня в ней пугала ее исполинская грудь. Я не мог оторвать от нее глаз и думал, что она похожа на какой-то таран, вроде железной штуки, которой разбивают камни строители, или на нос ледокола, или, пожалуй, на две огромные бомбы страшной взрывчатой силы.
- Сознавайтесь! - кричала она. - Кто болтает?
Мы лежим себе тихонько. И тут Твиди, заснувший на спине с открытым ртом, снова издал хрюкающий звук.
Экономка уставилась на него.
- Храпеть - отвратительная привычка, - сказала она. - Храпят только представители низших классов. Простонародье. Нам следует преподать ему урок.
Она не стала включать свет, но прошла к умывальникам и взяла кусок мыла с ближайшей раковины. Из коридора светила голая лампочка, и в ее свете можно было разглядеть, что творится в спальне.
Никто из нас не посмел сесть в постели, но все теперь глядели на экономку, гадая, что же она задумала. При ней всегда были ножницы, болтавшиеся на белой ленте, свисавшей у нее с талии, и этими самыми ножницами она стала стругать мыло, собирая стружку себе в кулак. Потом она подошла туда, где на кровати раскинулся злосчастный Твиди, и осторожно запихала все эти мыльные крошки ему в рот, целую пригоршню.
Что же теперь будет? - дивился я. - Неужто Твиди задохнется? Кашлять станет от удушья, так, что ли? Горло совсем перекроется, так? Что, она его убивать собралась?
Экономка отступила на пару шагов и сложила свои руки на - или, точнее, поверх - своей мощной груди.
И ничего не произошло. Твиди как храпел, так и продолжал храпеть.
Потом вдруг он забулькал, и на его губах появились белые пузыри. Пузыри становились все больше и больше, и вот все его лицо как бы укуталось в пузырящуюся пенистую белую мыльную изморозь. Выглядело это ужасно. Потом вдруг как-то сразу Твиди громко чихнул, сплюнул, быстро сел в постели и стал раздирать лицо ногтями.
- Ох! - заикаясь, стонал он. - Ох! Ох! Ох! Ой, не надо! Ч-ч-чт-т-о случилось? Ч-ч-что у меня с лицом? Помогите же!
Экономка швырнула ему фланелевую салфетку и сказала: - Лицо вытереть надо, Твиди. И чтоб я больше этого храпа не слышала. Нечего спать на спине, ясно? Все поняли? Или еще кому-то такой же урок нужен?
С этими словами она зашагала прочь из спальни и с силой захлопнула дверь.
Тоска по дому
Я скучал по дому весь свой первый учебный год в школе св. Петра. Это как болезнь, и болезнь эту иногда называют ностальгией. Это вроде морской болезни. Пока ею не страдаешь, не знаешь, как она ужасна, а когда уж подхватил ее, она бьет тебе прямо под дых и хочется умереть. Единственное утешение как в ностальгии, так и в морской болезни - то, что от обеих мигом поправляешься. Первая сразу же проходит, стоит только выйти за ворота школьного двора, про вторую забываешь, как только корабль входит в портовую гавань.
Я так жутко тосковал по дому в первые две недели школы, что решил изобрести какую-нибудь вескую причину, из-за которой меня отправили бы домой, хотя бы на пару-другую дней.
И додумался до того, чтобы сделать вид, что у меня аппендицит и меня вдруг страшно схватило.
Вам, чего доброго, кажется глупостью, что девятилетний мальчик воображает, что сможет кого-то провести такими незамысловатыми проделками, но у меня были веские основания, чтобы попробовать предпринять нечто в этом духе. Всего месяц тому назад у моей сводной сестры, которая была на двенадцать лет старше меня, в самом деле случился аппендицит, и несколько дней накануне операции я мог наблюдать ее поведение с близкого расстояния и в мельчайших подробностях. Я заметил, что чаще всего она жаловалась на сильную боль в животе внизу справа. А еще ей все время было дурно, она ничего не ела и у нее была высокая температура.
Вам, может быть, будет интересно узнать, что аппендикс у сестры вырезали не в операционной комнате какой-нибудь больницы, где яркий свет и медсестры в халатах, а на столе в детской комнате у нас дома, и оперировали ее местный врач и его нарколог. Обычная практика в те времена: к вам в дом приходил врач с набором медицинских инструментов в чемоданчике, застилал простыней самый подходящий стол и укладывал на него домочадца, нуждавшегося в операции. По этому случаю, помнится, я торчал в коридоре все то время, пока шла операция. Прочие мои сестры тоже старались подглядеть за происходящим, и мы стояли там, как зачарованные, вслушиваясь в негромкое медицинское бормотание, доносящееся из-за плотно закрытой двери, и представляли пациентку, у которой живот разрезан, словно это какой-нибудь кусок говядины. Мы даже чувствовали запах паров эфира, просачивающихся через щель под дверью.
Я еду домой в следующую пятницу 17 декабря, в 1 (один тридцать шесть) поездом, пожалуйста, встретьте меня. Это самое большое письмо, которое я писал вам в этой учебной четверти.
Это мое последнее воскресное письмо.
Назавтра нам позволили посмотреть на сам аппендикс - его поместили в стеклянную бутылочку. Это была такая продолговатая, похожая на червяка, черная штучка, и я сказал:
- И у меня такая внутри, да, няня?
- У каждого есть одна такая, - отвечала няня.
- А зачем?
- Бог так сотворил, и пути его неисповедимы, - сказала она ту самую фразу, которая всегда была у нее наготове как типовой ответ на те вопросы, на которые у нее не было ответа.
- А от чего ему делается плохо? - спросил я у нее.
- От щетинок. Тех, что на зубной щетке, - ответила она, не задумавшись ни на миг.
- Щетинки от зубной щетки? - изумился я. - Как это щетинки от зубной щетки могут сделать плохо аппендиксу?
Нянюшка, наделенная, на мой взгляд, куда большей мудростью, чем царь Соломон, отвечала:
- Всякий раз, когда из твоей зубной щетки выпадает щетинка, а ты ее глотаешь, она застревает у тебя в аппендиксе, и тот начинает гнить. В войну, - продолжала она, - немецкие шпионы то и дело подбрасывали коробки с дрянными зубными щетками в наши магазины, и миллионы британских солдат заболели тогда аппендицитом.
- Честно, няня? - закричал я. - Честно-честная правда?
- Я никогда не обманываю тебя, дитя, - отвечала она. - Так что пусть это будет тебе урок: нельзя пользоваться старой зубной щеткой.
Столько лет прошло с тех пор, а я до сих пор вздрагиваю, если на языке вдруг остается щетинка от зубной щетки.
После завтрака, поднявшись по ступенькам и постучав в дверь, я почти не испытывал ужаса перед экономкой.
- Войдите! - громыхнуло из-за двери.
Я вошел, поддерживая живот рукой с правой стороны и жалостливо спотыкаясь.
- Что случилось? - крикнула экономка, и от силы голоса здоровенная грудь у нее затряслась, как тарелка с муссом.
- Болит, - заныл я. - Ох, как больно! Вот тут!
- А нечего обжираться! - рявкнула она. - Целыми днями лопать смородиновые пироги, так чего ж ожидать-то?
- Да я уже несколько суток ничего не ел, - соврал я. - Не могу я есть! Просто не могу!
- Лягте на постель и спустите штаны, - велела она.
Я лег на кровать, и она стала больно давить мне живот своими пальцами. Я бдительно следил за ее действиями, и когда она приблизилась к тому месту, где, по моим представлениям, находился аппендикс, я так заорал, что оконные стекла зазвенели.
- Ой! Ой! Ой! - вопил я. - Не надо, пожалуйста, не надо! - Потом я выложил свою козырную карту. - С самого утра мне плохо, - заныл я, - и вроде бы не от чего болеть, а болит.
Это был верный ход. Я увидал, что она заколебалась.
- Не надо пока вставать, - сказала она и быстро вышла из комнаты.
Конечно, она была злобной и вздорной бабищей, но как-никак у нее было медицинское образование - она выучилась на медсестру, - и ей было ни к чему пятно на репутации из-за нераспознанного вовремя и поэтому лопнувшего аппендикса.
Не прошло и часа, как явился врач и проделал те же самые ощупывания и похлопывания, через которые я уже прошел, и я опять вопил и стонал в те самые моменты, которые мне казались подходящими. Потом он поставил мне термометр.
- Гммм, - сказал он. - Температура нормальная. Ну-ка, я еще раз прощупаю живот.
- Ой-ой-ой! - зашелся я, как только он коснулся мне живота внизу справа.
Врач вышел вместе с экономкой. Через полчаса она вернулась и сказала:
- Директор звонил вашей матери, она приедет сегодня вечером и заберет вас.
Я ей не ответил. Я просто лежал, стараясь казаться очень больным, но сердце мое распевало всевозможные чудесные песни радости и счастья.
Домой меня везли через Бристольский залив на колесном пароходе, и мне было так здорово и так чудесно, что я не в этой отвратной школе, что я почти совсем забыл, что надо строить из себя больного. В тот же вечер меня смотрел доктор Данбар в своей хирургической клинике в Кардиффе, и я попытался снова пустить в ход те же уловки. Но доктор Данбар был умнее и опытнее, чем экономка или школьный врач. После того, как он ощупал мой живот, а я воспроизвел все заученные уже подобающие вопли и стоны, он сказал мне:
- А теперь оденься и сядь вон в то кресло.
Сам он уселся за письменный стол и задержал на мне проницательный, но вполне дружелюбный взгляд.
- Прикидываешься, а? - сказал он.
- Откуда вы знаете? - ляпнул я.
- Да потому что живот у тебя в совершеннейшем порядке, - ответил он. - Будь у тебя там воспаление, живот стал бы твердым и не растягивался бы. Куда уж проще.
Я молчал.
- По-моему, ты по дому скучаешь, - сказал он.
Я только жалобно кивнул.
- У всех так поначалу, - сказал он. - Надо привыкать жить на чужбине. И не обижайся на мать за то, что она тебя отправила в закрытую школу. Она спорила со мной, говорила, что ты еще маленький, но именно я убедил ее, что откладывать не надо. Жизнь - штука крутая, и чем раньше научишься с нею справляться, тем лучше для тебя.
- А в школу вы что сообщите? - осторожно спросил я.
- Скажу, что у тебя очень серьезное заражение желудка, но я лечу его таблетками, - улыбаясь, отвечал он. - Это значит, что тебе надо будет пробыть дома еще три дня. Но обещай мне, что ты больше не станешь выкидывать таких штучек. У твоей матери и без того хватает хлопот, чтобы еще то и дело стремглав мчаться забирать тебя из школы.
- Обещаю, - сказал я. - Больше не буду.
Автомобильные гонки
Кое-как я дотянул до конца первой четверти своего первого учебного года в школе св. Петра, и к концу декабря моя мама приплыла на колесном пароходе, чтобы забрать меня, чемодан и сундучок домой на рождественские каникулы.
О, какое это блаженство и чудо - вновь оказаться среди родных и близких после всех этих недель суровой дисциплины! До тех пор, пока не окажешься в школе-интернате, совершенно нельзя оценить роскошь житья в родном доме. Можно даже сказать, что стоит уезжать, потому что так замечательно возвращаться. Мне с трудом верилось, что не надо умываться холодной водой по утрам и не шуметь в коридорах, и говорить "сэр" каждому встречному взрослому мужчине, что не надо пользоваться ночным горшком, завтракать овсянкой, в которой, кажется, полно серых кругленьких катышков овечьего помета, и весь день напролет испытывать непреходящий страх перед длинной желтой тростью, лежавшей на шкафу в кабинете директора.
Погода для рождественских праздников выдалась необычайно мягкой, и в одно прекрасное утро вся наша семья приготовилась к первому выезду в самом первом купленном нами автомобиле. Эта новая машина представляла собой огромный длинный черный французский автомобиль марки "Де Дион-Бутон" с откидным брезентовым верхом. Вести машину должна была моя сводная сестра (тогда ей исполнился двадцать один год, и это та самая, у которой недавно удалили аппендикс).
Предварительно она получила два получасовых урока вождения, преподанных ей человеком, который доставил эту машину, и в столь просвещенном году, каков был 1925-й, это считалось вполне достаточным. Вы сами себе судья в вопросе собственной компетентности, и как только ощутите, что готовы ехать, поезжайте с Богом, и счастливого вам пути.
Когда мы забрались в машину, волнение так нас распирало, что мы с трудом сдерживались.
- А какая у него скорость? - кричали мы. - Километров восемьдесят в час выжать из него можно?
- Все сто! - отвечала сестра.
И в голосе у нее была такая самоуверенность и такой задор, что одно это должно было перепугать нас до смерти. Но мы ни чуточки не испугались.
- Ого! Так давай разгонимся до сотни! - кричали мы. - Прокати нас с ветерком! Обещаешь?
- Пожалуй, мы и побыстрее разогнаться сумеем, - объявила сестра, натягивая шоферские перчатки и повязывая голову шарфом в соответствии с водительской модой, господствовавшей в ту эпоху.
Брезентовый верх откинули ввиду мягкой погоды, превратив автомобиль в прекрасную и величественную открытую прогулочную карету. Спереди поместились трое: водитель за рулем, мой сводный брат (восемнадцати лет) и одна из моих родных сестер (двенадцатилетняя). На заднем сиденье нас было четверо: мать (сорок лет), две младшие сестры (восемь и пять лет) и я (девять).
Все мы дрожали от страха и радости, когда водительница отвела назад рукоятку коробки передач и огромный длинный черный автомобиль подался вперед и едва заметно пошевелился.
- Ты хоть водить-то умеешь? Правда? - кричали мы. - А тормоза где у нее, знаешь?
- А ну-ка тихо! - огрызнулась сестра. - Мне надо сосредоточиться.