Когда я снова стану маленьким - Януш Корчак 2 стр.


А мне что делать? Странно мне показалось, что я буду носиться по двору с мальчишками. Но я пробую, не отстаю от других!

Здорово, весело. Ну и здорово!

Как давно я не бегал!

Когда я был молодым, то пускался даже, бывало, вдогонку за трамваем или поездом. Иногда я дурачился с детьми у знакомых. Делал вид, что хочу их поймать, да не могу - убегают. Это, когда я был молодым.

Потом уж я не спешил. Ушел у меня из-под носа трамвай - подожду другого. А когда я в шутку догонял ребенка, то сделаю несколько шагов и топаю ногами на одном месте. А он-то бежит изо всех сия и только издали оглянется. Или бегает вокруг меня, описывая большие круги, а я кружусь на одном месте и делаю вид, что сейчас брошусь в погоню. Он думает, что если бы я захотел, то сразу бы его поймал, потому что я взрослый. А я не могу. Силы-то у меня есть, да сердце сразу стучать начинает. И по лестнице я уже взбирался медленно, и если высоко было, то отдыхал по дороге.

А теперь мчусь так, что ветер в ушах свистит. Я вспотел, но это ничего. Хорошо, весело. Я даже подпрыгнул от радости и крикнул:

- Как здорово быть маленьким!

Но тут же испугался и оглянулся - не слышал ли кто? Ведь могут подумать, что раз я так радуюсь - значит, не всегда был маленьким.

Мчусь так, что только в глазах мелькает. Устал. Но стоит остановиться на минуту, перевести дух - и уже отдохнул, и снова дальше!

Хорошо, что лечу как стрела, не то что раньше - шлеп-шлеп, плетусь еле-еле.

О, добрый гном, как я тебе благодарен!

Ведь для детей бег - как верховая езда, галопом, "с вихрями споря". Ничего не помнишь, ни о чем не думаешь, ничего не видишь - только жизнь ощущаешь, полноту жизни. Чувствуешь, что в тебе и вокруг тебя воздух.

Догоняешь ли, убегаешь ли - все равно! Быстрее!

Я упал. Разбил коленку. Больно. Звонок.

Жаль. Еще бы немножко. Еще бы минутку.

- Кто скорее, я или ты?

Нога уже не болит. Ветер снова хлещет в глаза, в лицо, в грудь. Снова мчусь стремглав, чтобы быть первым. Чудом не натыкаюсь на ребят, преодолеваю преграды. Порог школы, хватаюсь рукой за перила - и вверх по лестнице. Не оглядываюсь, чувствую, что оставил его далеко позади. Победа!

И со всего размаха в узком коридоре - бац на директора! Директор чуть не упал.

Я видел директора, но остановиться уже не мог. Совсем как машинист, шофер или вагоновожатый.

В эту минуту я понял, что детей обвиняют несправедливо: они не виноваты, - это случай, несчастье, но не вина. Может быть, я и в самом деле утратил сноровку? Боже, столько лет, столько лет!

Я мог бы смешаться с толпой ребят, потому что все бежали. Но ведь я только первый день ученик.

И я, как дурак, остановился. Даже не сказал: "Простите"… А директор схватил меня за ворот и как встряхнет! Даже голова у меня заболталась… И такой злой…

- Как тебя зовут, шалопай?

Я замер. Сердце так колотится, что слова выговорить не могу. Он знает, что я не нарочно, - значит, должен простить. Но, с другой стороны, так, с размаху, налететь на директора… Он ведь мог упасть, расшибиться. Я хочу что-нибудь сказать, но язык прилипает к гортани. А директор опять встряхнул меня и кричит:

- Будешь ты отвечать или нет? Я спрашиваю, как твоя фамилия?

А вокруг уже толпа. Все смотрят. И мне стыдно, что собралось столько народу. Тут как раз учительница проходила, погнала всех в класс. Я один остался. Опустил голову, точно преступник.

- Иди в учительскую! Я говорю тихо:

- Господин директор, позвольте объяснить. А директор:

- Ну, что там еще объяснять! Почему сразу не отвечал, когда я фамилию спрашивал?

Я говорю:

- Стыдно было: все стоят, смотрят.

А носиться как угорелому тебе не стыдно? Придешь завтра с матерью.

Я заплакал. Слезы сами катятся, как горох. Даже в носу мокро. Директор посмотрел, и, видно, ему меня жалко стало.

- Вот видишь, - говорит, - как плохо баловаться, потом плакать приходится.

Если бы я сейчас извинился, он бы простил. Но мне стыдно просить извинения. Мне хочется сказать: "Накажите меня, пожалуйста, как-нибудь по-другому, зачем маму огорчать". Хочется, да сказать не могу, слезы мешают.

- Ладно, иди в класс, урок начался.

Я поклонился, иду. В классе опять все смотрят. И учительница смотрит. А Марыльский меня сзади подталкивает:

- Ну, что?

Я не отвечаю, а он снова:

- Что он тебе сказал?

Я разозлился. Ну что он пристает, какое ему дело?

Учительница говорит:

- Марыльский, прошу не разговаривать.

Наверное, учительнице тоже хотелось, чтобы он оставил меня в покое. Видно, поняла, что у меня горе, - за весь урок ни разу не вызвала.

А я сижу и думаю. Мне обо многом надо подумать. Сижу, не слушаю, не знаю даже, про что говорят. А это как раз арифметика.

Ребята подходят к доске, пишут, стирают. Учительница взяла мел я что-то говорит, объясняет. Я хуже глухого. Потому что я и не слышу и не вижу. И даже вида не делаю, что понимаю.

Учительница, наверное, сразу догадалась, что я не слушаю. Должно быть, добрая, другая назло бы вызвала. Теперь я понимаю, почему у детей, когда им что-нибудь одно не удастся, и другое не ладится. Сразу веру в себя теряешь. А должно бы быть так: один накричит, а другой похвалит, ободрит, утешит. Да и надо ли кричать? Сам не знаю… Может быть, надо, а может быть, и нет.

А я как делал, когда был учителем? Разное бывало. Ну хорошо, я налетел на директора, и он схватил меня за шиворот. А что еще он мог сделать? Разозлился, потом успокоился. Только вот простил ли?

Сказал: "Иди в класс".

И не знаю, приходить ли мне завтра с мамой или нет.

И вот я думаю:

Всего лишь несколько часов я ребенок, а как много уже пережил.

Два раза мне пришлось испытать страх: один раз, когда у меня Ковальский тетрадку взял, другой раз - с директором. А ведь с директором это еще не все, и я не знаю, как мне быть.

Ну и натерпелся же я стыда, когда меня, как вора, за шиворот держали. Взрослого ведь никто не хватает и не трясет, когда он нечаянно кого-нибудь толкнет. Правда, взрослые осторожнее ходят, но все-таки иногда это с ними случается.

Но ведь детям не запрещается бегать?

Странно, что мне никогда это не приходило в голову, когда я был большим.

Всего лишь несколько часов я ребенок, и уже первые слезы, Да и теперь, хоть глаза у меня сухие, на сердце обида.

И это еще не все. Ведь я и упасть успел. Спускаю чулок, смотрю: кожа на коленке содрана - не в кровь, но больно. Вернее, не больно, а саднит. Сперва я этого и не почувствовал, а теперь, когда сижу вот так, и на душе у меня горько…

Всего только два часа, как я ученик, а учительница уже сделала мне замечание, чтобы я не вертелся и сидел спокойно.

А что было бы, если бы она знала, что я дал списать примеры? Что было бы, если бы она сказала мне: "Повтори"?

Я не слушаю. Ничего не слушаю. А в классе надо не только спокойно сидеть, но и знать, что делается вокруг.

Значит, я и обманщик, и невнимательный, и бегаю точно угорелый, а все только потому, что я - снова ребенок. А если так, то, может быть, лучше было оставаться взрослым?

И мне стало жалко ту лошадь, которая не могла сдвинуть воз, потому что была плохо подкована, а воз тяжелый, и у нее копыта по льду скользили.

Я еще немного подумал о лошади, потом снова вернулся к своим мыслям.

А было ли мне лучше, когда я был большим? Может быть, директор еще и простит. По коридору я теперь буду осторожно ходить. Может быть, и в самом деле ночью выпадет снег? А я так тоскую па снегу, словно он мне брат родной.

Глянул я в окно - солнца не видно, такая метель. Не помню, побились ли они в конце концов об заклад насчет снега. И я подумал, что в Америке взрослые тоже любят по всякому случаю биться об заклад.

Может быть, дети и в самом деле не так уж сильно отличаются от взрослых?

А за окном туча еще больше стала, черная. И мне пришло в голову: "Ребенок словно весна. То солнце выглянет - и тогда ясно и очень весело и красиво. То вдруг гроза - блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно всегда в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей. Все как-то серо и серьезно. Ведь я помню. Наша радость и тоска налетают как ураган, а их - еле плетутся".

Это сравнение мне понравилось. Да, если бы даже я и мог снова измениться, я предпочел бы еще побыть ребенком.

И так мне стало хорошо и спокойно, как бывает, когда выйдешь вечером в поле, а ветерок ласково треплет тебя по лицу - словно кто рукой прикоснулся. А на небе звезды. И все спит. И запах поля и леса.

Быстро пролетел для меня этот час. Если я опять буду учителем, то никогда не стану вызывать ученика, с которым случилась беда. Пусть подумает, успокоится, отдохнет.

Я даже вздрогнул, когда раздался звонок.

И тут сразу начали приставать:

- Ты почему плакал? Что тебе директор сказал?

Взрослые не велят драться. Они думают, что мы деремся ради удовольствия. Конечно, есть и озорники - мальчишки посильнее, которые задирают слабых. Мы их избегаем, обходим. Но они от этого только еще больше наглеют. И когда чаша терпения переполнится, приходится, на-конец, дать им урок. К счастью, таких немного. Они - наше проклятье. И смешно, что из-за них взрослые обвиняют нас всех. Взрослые не знают, что такое задира, а ведь задира и самого тихого может привести в ярость.

Ну, случилась беда. Каждый сам может догадаться, что мне сказал директор, раз я его чуть не опрокинул. Зачем спрашивать: "Что? Как?"

И хоть бы один. А то от одного отвязался, другой подходит - и опять все сначала. Видит ведь, что не хочу говорить. Я и не знаком-то с ним, почти не разговариваю, - и этот туда же:

- Это ты налетел на директора? Он, наверное, велел тебе с матерью прийти?

Нет, не дадут человеку побыть грустным. Будут лезть, пока из грустного не сделаешься злым.

Первому я отвечаю спокойно. Второму говорю:

- Отстань.

Третьему:

- Отвяжись!

Четвертого я отталкиваю.

Теперь подходит Висьневский. Утром он говорил, что я сумасшедший, а теперь хочет, чтобы я ему все рассказал.

- Ну что? Почему ты ревел? Здорово он тебя отругал? Надо было сказать, что тебя толкнули.

- Сам ври, коли хочешь, - говорю я. И сразу же пожалел об этом.

- Подумаешь, какой правдивый! Глядите, ребята, какой святой нашелся!..

Я хочу уйти, а он не пускает.

- Погоди, куда спешишь?

Идет рядом и нет-нет, да кулаком в бок.

Я взял да оттолкнул его. А он еще пуще разошелся:

- Не толкайся, школа не твоя. Думает, раз его учительница похвалила, что одну ошибку сделал, так он уж и воображать может.

В первую минуту я даже не понял, что он там мелет. Потом только сообразил.

Я уже подхожу к двери, а он удерживает:

- Погоди, куда так торопишься?

Не отпускает.

- Деточка, - говорит. - Наплакалась детусенька. Расплакалась девчушечка.

И грязной лапой меня по лицу.

Я замахнулся. Он сильный, этот Висьневский. Но я до того разозлился, что мне все равно - будь что будет. Дойди дело до драки, он бы здорово Получил.

А что сказал бы директор, если бы случайно проходил мимо? Конечно, что виноват я. Один раз уже попался, а теперь снова. Он меня запомнил. Случись что, сразу вся вина на меня. Потому что я озорник. "Я тебя знаю. Это уже не в первый раз".

Когда я был учителем, я ведь тоже так говорил.

Но тут входит учительница: проверить, все ли вышли из класса.

- Выходите, ребята! Идите добегайте. А он, бессовестный, еще жалуется:

- Госпожа учительница, я хотел выйти, а он меня не пускает. Мне стало до того противно, хоть плюнь.

- Ну, идите, идите!

Он прищурил один глаз, скривил рот, широко расставил ноги и так, кривляясь, вышел из класса. Я за ним.

Во двор я не пошел. Жду, когда кончится перемена. Подходит Манек. Посмотрел на меня и говорит тихонько:

- Хочешь, пойдем поиграем? Я говорю:

- Нет.

Он ещё постоял, посмотрел, не захочу ли я с ним заговорить.

Этот - другое дело. Я ему говорю: так, мол, и так.

- Не знаю, простил или нет. Манек подумал.

- А ты узнай. Это он со злости сказал. Зайди в учительскую, спроси, наверное, забыл уже.

А потом был урок рисования.

Учительница сказала, чтобы каждый рисовал что хочет: какой-нибудь листок, или зимний пейзаж, или еще что-нибудь.

Я беру карандаш. Что бы такое нарисовать?

А я рисовать никогда не учился. Когда был большим, тоже не очень-то умел. Вообще в мое время нехорошие были школы. Строгие, скучные. Ничего там не позволяли. Такое все было чужое, так было холодно и душно, что, когда мне потом снилась школа, я всегда просыпался в холодном поту. И всегда был счастлив, что это сон, а не правда.

- Ты еще не начинал? - спрашивает учительница.

- Думаю, с чего начать.

А у учительницы светлые волосы и добрая улыбка. Она посмотрела мне в глаза и говорит:

- Ну, думай, может быть, и придумаешь что-нибудь хорошее. И, сам не знаю почему, я сказал:

- Я нарисую школу - как раньше было.

- А ты откуда знаешь, как было раньше?

- Папа рассказывал. Пришлось мне солгать.

- Хорошо, - говорит учительница, - это будет очень интересно.

Я думаю:

"Выйдет или не выйдет? Ладно, ведь и другие мальчишки не такие уж великие художники".

Рисую я неважно, ну да ничего. Самое худшее - посмеются. Ну и пусть смеются…

Есть такие картины, которые из трех картин состоят: одна посредине, а две по бокам. Все они разные, но составляют одно целое. Такая картина называется триптих.

Я разделил страницу на три части. Посредине нарисовал перемену. Мальчишки гоняются друг за другом, а один что-то натворил, - учитель дерет его за ухо, он вырывается и плачет.

А учитель его крепко за ухо держит и лупит что есть силы по спине, вроде как бы шпицрутеном. Мальчишка приподнял ногу и словно повис в воздухе. А другие вокруг стоят, головы опустили, ничего не говорят - боятся. Это посредине.

На картине справа я нарисовал урок, - как учитель бьет ученика линейкой по рукам. Смеется один только подлиза с первой парты, а другим жалко.

На картине слева - секут настоящими розгами. Мальчик лежит на скамье, сторож держит его за ноги. А учитель каллиграфии с бородкой поднял вверх руку, в руке - розга.

Такая мрачная картина, точно все это в тюрьме. Я нарочно сделал темный фон.

Сверху я надписал: "Триптих, старая школа".

Когда мне было восемь лет, я ходил в эту школу. Это была моя первая начальная школа, называлась она "Приготовительная".

Помню, одного мальчика высекли. Сек его учитель каллиграфии. Не знаю только, учителя ли звали Кох, а ученика Новицкий или ученика Кох, а учителя Новицкий.

Я был тогда совсем маленький и ходил в ту школу недолго. Но я вижу все это так ясно, словно это было вчера.

И вот я рисую. Карандаш так и бегает по бумаге. Мне даже странно.

Головы у учеников получаются маленькие, но я стараюсь, чтобы все они были разные и каждое лицо имело свое выражение. И чтобы все ученики были в разных позах: один облокотился, другой привстал. Себя я тоже нарисовал, но не в первом ряду.

Рисую, а уши у меня так и горят; жарко, и словно кого-то догоняю.

Это я рисовал с вдохновением.

Я ведь был уже один раз взрослым и знаю, что называется вдохновением. У Мицкевича, когда он писал "Импровизацию", было вдохновение.

Вдохновение - это когда трудная работа становится вдруг легкой. И тогда очень приятно рисовать, писать, вырезать, что-нибудь мастерить. Все тогда удается, а ты даже и сам не знаешь, как ты это делаешь. Словно все само собой делается, словно кто-то за тебя работает, а ты только смотришь. А когда кончишь, удивляешься - точно это не твоя работа. И устал и доволен, что так хорошо получилось.

Когда придет вдохновение, то не замечаешь даже, что происходит вокруг.

По-моему, дети часто работают с вдохновением, только им мешают.

Например, рассказываешь что-нибудь, или читаешь, или пишешь. Или сразу понял задачу. Даже может выйти какая-нибудь ошибка, но все равно это не ошибка, или очень маленькая. А тут вдруг прервут, заставят исправить, повторить, что-нибудь еще прибавят, объяснят. И сразу все пропало. Ты злишься, тебе уже и продолжать-то не хочется, и ничего не выходит.

Когда у человека вдохновение, никто не имеет права вмешиваться. Потому что тогда он должен быть один, ничего не видеть, не слышать.

Так было и со мной. Учительница стоит у моей парты и смотрит, как я рисую, а я и не замечаю. Знай себе рисую. Тут черточку добавлю, там точечку, и выходит все лучше и лучше.

Учительница, наверное, долго так стояла, только я этого не знал.

А я погляжу издали на рисунок и снова что-нибудь подправлю, но всё осторожнее. Потому что, если слишком много поправлять, можно все испортить. Я устал. И вдруг почувствовал, что на меня смотрят. Поднимаю голову, а учительница улыбнулась и погладила меня по щеке.

Я не люблю, когда меня кто-нибудь гладит или ко мне прикасается. Но рука у учительницы прохладная и мягкая. И я тоже улыбнулся.

Учительница спрашивает:

- Откуда ты знаешь, что это триптих?

- Знаю, я на картине видел, на открытке, в костеле.

Я сбиваюсь и краснею все больше. А учительница спрашивает:

- Можно?

Я подаю ей тетрадку и говорю:

- Пожалуйста.

Учительница смотрит мои старые рисунки и этот, последний. А Вишневский соскочил со своей парты и тоже нос сует, говорит:

- Триптих.

Я испугался, что учительница начнет мой рисунок хвалить и всем показывать. Неужели она не понимает, что среди стольких ребят всегда найдется одни завидущий или какой-нибудь шут гороховый, который будет потом приставать да высмеивать? И учительница, видно, поняла это, потому что велела Висьневскому сесть на место, а мне сказала только:

- Ну, теперь отдохни.

Закрыла тетрадку и осторожно положила передо мной на парту.

Осторожно, аккуратно.

Я сразу же подумал, что если бы я опять стал учителем, то не бросал бы тетрадки на парту, когда неверно написано, не перечеркивал бы жирной чертой, так что чернила брызнут. Я клал бы их так же осторожно, аккуратно, как эта учительница.

Отдыхал я недолго: урок кончился. Мне надо идти в учительскую. Но в дверях учительской стоит директор, и я остановился. И учительница рядом стоит. И сторож подходит…

Я уже два раза начинал: "Пожалуйста, господин директор…", но знаю, что директор не слышит, потому что я говорю тихо. Ужасно неприятно, когда тебе надо что-нибудь сказать, а начать стыдно.

Они разговаривают о каких-то там своих делах, а я даже ничего не слышу. Вдруг директор обращается ко мне:

- Иди в шестой класс и посмотри, там ли глобус. Только быстро, бегом.

И тут только он взглянул на меня и, видно, припомнил, потому что сказал:

- Да смотри не налети на кого-нибудь по дороге!

Прибежал я в шестой класс, а ребята мне кричат:

- Эй, выметайся, чего прилез?

- Глобус у вас?

Назад Дальше