Похищение лебедя - Элизабет Костова 10 стр.


Потом, опять склонившись над книжными полками, я увидел, на стене след его руки: не картина, а нацарапанные карандашом цифры и несколько слов, скрытые полкой, так что их не было видно от двери. Прежде всего мне пришло в голову, что Роберт мог записывать рост и возраст своих детей, даты, когда они доросли до той или иной отметки, но надпись располагалась слишком низко даже для маленького ребенка. Я присел на корточки рядом с книгами, так и не выпустив из рук том "Сера и парижане". Да, записка карандашом, марки 5В или 6В, черным и мягким, для темной растушевки. Прищурившись, я прочел: "1879". И дальше - два слова: "Etretat. Радость".

Я перечитал их дважды. Цифры и знаки косо шли по стене - ему, верно, пришлось лечь на пол, чтобы написать их так низко, и трудно было сделать надпись аккуратно. Должно быть, он по-детски задрал согнутые в коленках ноги, чтобы уместиться в тесном кабинете. Или буквы перекосились по другой причине? Петли и штрихи букв походили на руку Роберта, на вольный свободный почерк заметок для памяти и росписей на чеках. Я снова достал из кармана черновик письма и поднес его к стене, чтобы сравнить. Да, точно такое же "Е" и свободные, четкие изгибы внизу "t". Зачем взрослому человеку, высоченному мужчине, вздумалось ложиться на пол, чтобы записать что-то на стене своего кабинета?

Я вновь бережно спрятал письмо - оно успело согреться у меня в кармане - и принялся разыскивать чистый листок. Вспомнил о желтых бланках в нижнем ящике и, позволив себе оторвать полоску от одного из них, тщательно скопировал надпись со стены. Слово "Etretat" казалось мне знакомым, но потом надо будет все-таки проверить.

Поиски чистой бумаги навели меня на новую мысль: подтянув к себе корзину для мусора, я стал перебирать ее содержимое, каждые две секунды оглядываясь на дверь. Я гадал, Кейт или сам Роберт набили ее доверху - вероятно, Кейт в ходе уборки. В корзине нашлись еще заметки от руки и несколько набросков обнаженной натуры - или праздные каракули. Один набросок был разорван пополам - первое свидетельство, что здесь обитал художник. Заметки Роберта казались мне бессмысленными, тем более что они содержали всего по несколько слов, часто касавшихся бытовых дел. Я перевернул одну из них. "Купить вина и пива на завтрашний вечер". Оставить их себе, чтобы перечитать потом, я не решился: если я набью карманы бумагой, Кейт услышит, как я шуршу, и помимо этой вполне вероятной и унизительной возможности я сам буду слышать шуршание и стыдиться самого себя. Хватит одного позора, я сквозь куртку нащупал листок.

"Ты неотступно была со мной, моя муза". Кто эта муза? Кейт? Смеющаяся женщина на холстах в студии? Не она ли - Мэри? Это представлялось вполне возможным, и, может быть, Кейт расскажет мне о ней, если я сумею найти возможность не задавать прямого вопроса. Я перебрал остальные книги, все время прислушиваясь к шагам за дверью, но ничего не нашел, кроме нескольких чистых листков, отмечавших любимые страницы, или, может быть, абзац или иллюстрацию для преподавательской работы - одна такая закладка лежала на цветной репродукции "Олимпии" Мане. Я видел оригинал в Париже, много лет назад. Она, нагая и беззаботная, взглянула на меня, когда я убрал листок. За верхним рядом томов я обнаружил большой белый носок. Я обыскал каждый уголок, разве что под ковром не смотрел. Я заглянул за полки и за стол, еще раз взглянул на записку на стене. Французское слово "Etretat", место. Что происходило во Франции в 1879 году, если место и дата были связаны, хотя бы в сознании Роберта? Я попытался вспомнить, но никогда толком не знал истории Франции или позабыл все, что знал, как только закончил школьный курс истории западной цивилизации. Парижская коммуна? Или это было раньше? И когда именно барон Осман проектировал великие парижские бульвары? В 1879 году импрессионизм был жив и здоров, хоть и подвергался обстрелу критики - это я знал из походов в музеи и из книг - так что, скорее всего, это был год спокойствия и процветания.

Я открыл дверь в кухню, радуясь, что Кейт не опередила меня. В кухне после кабинета Роберта было неправдоподобно светло: вышло солнце, и на деревьях заблестели капли. Значит, пока я рылся в бумагах Роберта, прошел дождь. Кейт стояла у столика, накладывая в миску салат, на ней, поверх футболки и джинсов, был голубой поварской фартук, и лицо ее разгорелось. Тарелки были бледно-желтые.

- Надеюсь, вы любите форель? - чуть ли не с вызовом спросила она.

- Люблю, - честно признался я. - Очень люблю. Но я вовсе не думал доставлять вам столько хлопот. Большое спасибо.

- Никаких хлопот. - Она раскладывала нарезанный хлеб в выстланную салфеткой плетеную вазочку. - Мне теперь редко случается готовить для взрослых, а дети больше всего любят макароны с сыром и шпинат. Мне повезло - они и вправду любят шпинат.

Кейт, обернувшись, улыбнулась мне, и меня поразила странность ситуации: бывшая жена моего пациента, женщина, с которой я знаком всего несколько часов, женщина, которую я почти не знал и немного побаивался, готовит мне обед! Ее улыбка была дружелюбной и непринужденной. Я смутился.

- Спасибо, - едва выговорил я.

- Можете отнести эти тарелки на стол, - сказала она, протягивая тонкими руками приборы.

30 октября 1877

Mon cher oncle!

Я пишу Вам с утра, чтобы выразить нашу благодарность за вчерашний вечер, за удовольствие, которое доставило всем нам Ваше присутствие. Благодарю Вас также за поощрительные слова о моих рисунках, которые я не стала бы показывать, если бы не настояния моего свекра и Ива. Я каждый день после полудня работаю над новой картиной, но это лишь неловкая попытка. Мне приятно думать, что Вам так понравилась моя "Девочка" - я уже писала, что моя племянница - точь-в-точь маленькая фея. Я надеюсь написать красками по карандашным зарисовкам - но в начале лета, когда можно будет использовать как фон мой садик: он великолепен в это время года, когда розы в цвету.

С теплыми пожеланиями,

Беатрис де Клерваль.

Глава 18
МАРЛОУ

После ленча, прошедшего в полном молчании (впрочем, приязненном, как мне показалось), Кейт сказала, что скоро ей надо уходить на работу, и я, поняв намек, попрощался, но прежде мы условились встретиться на следующее утро. Она закрыла за мной большую входную дверь, однако, когда я обернулся взглянуть на дом, она все еще смотрела на меня сквозь стекло. Улыбнулась, потом наклонила голову, словно пожалела об этой улыбке, махнула разок рукой и скрылась в глубине дома, не дав времени помахать в ответ.

Кирпичная дорожка была мокрой и скользкой после дождя, и я осторожно выезжал на грунтовку. Садясь в машину, я пощупал карман, проверяя, хрустит ли в нем бумага. Почему-то мне взгрустнулось, как давно уже не бывало. Пациенты мои, когда я посещал их или они меня, оказывались в стандартной обстановке моего кабинета или в натужно-веселой обстановке палат Голденгрув. Женщина, с которой я говорил сегодня, осталась одна, и, возможно, пребывает в депрессии, достаточно глубокой, чтобы иметь шанс оказаться моей пациенткой, а я увидел ее под огромным падубом у крыльца, рядом с клумбами цветущих тюльпанов, в доме с бабушкиной мебелью, с запахом форели и укропа на кухне, среди неразобранных руин жизни мужа. И она еще могла улыбаться мне!

Я проехал по весенней улице, через лес, где за деревьями виднелись причудливые домики, отыскивая наугад обратный путь. Я представлял, как Кейт надевает полотняный жакет и снимает с крючка ключи от машины, как запирает за собой дверь. Я думал о том, как она выглядит, когда наклоняется поцеловать детей на ночь, как становится виден изгиб ее узкой талии под синей тканью. Дети, наверное, оба светловолосые - в нее, или, может быть, один светлый, а у другого тяжелые темные кудри, как у Роберта… Но тут мысли мои вернулись назад: она целует их каждый раз, встречаясь после самой короткой разлуки, - в этом я не сомневался. Я дивился, как мог Роберт перенести разлуку с этими тремя замечательными людьми, которые когда-то были его семьей. Впрочем, что я знал? Может, он на самом деле терпеть их не мог? Или, возможно, забыл, какие они удивительные. У меня никогда не было жены и ребенка, или двоих детей, и большого дома с гостиной, полной солнца. Я вспомнил руки Кейт, протягивавшей мне тарелки: на них не было колец, только тонкая золотая цепочка на запястье. Что я знал?

У Хэдли я снова открыл все окна, положил обрывок письма из кабинета Роберта на бюро, лег на уродливую двуспальную кровать и задремал. Даже проспал несколько минут. В глубине моих снов был Роберт Оливер, рассказывавший мне о жизни с женой, а я ни слова не мог расслышать и все время просил его говорить громче. И что-то еще скрывалось в том сне: Этрета - название городка на побережье Франции, там Моне писал свои знаменитые скалы, эти канонические арки, синие и зеленые воды, зеленые и лиловые камни.

Наконец я беспокойно поднялся и переоделся в старую рубаху. Захватил книгу, которую тогда читал, - биографию Ньютона, и поехал в город добыть себе ужин. Я нашел несколько хороших ресторанов. В одном из них, с окнами, украшенными, как на Рождество, гирляндой маленьких лампочек, я взял тарелку картофельных оладий с разными соусами. Женщина за стойкой улыбнулась мне и по-новому скрестила красивые ноги, а посетитель, вошедший через несколько минут после меня, походил на нью-йоркского бизнесмена. Странный городок, подумал я, проникаясь к нему все большей симпатией, по мере того, как сказывалось действие "Пино Нуар". Прогуливаясь после ужина по улицам, я гадал, не столкнусь ли с Кейт, и что тогда ей скажу, как она отреагирует на нашу встречу после утреннего разговора, и тут же вспомнил, что она сейчас наверняка дома с детьми. Я представил, что снова еду к ее дому, чтобы заглянуть в высокие окна. Они, верно, светятся мягким светом, кусты под ними уже потемнели, а в вышине виднеются очертания крыши. Дом, как шкатулка с драгоценностями, а внутри Кейт играет с двумя очаровательными детьми, ее волосы блестят под лампой. Или я увижу ее в окне кухни, где она готовила для меня форель: она, уложив детей, моет посуду, наслаждаясь тишиной. Затем мне тут же представилось, как она, услышав меня в кустах, вызывает местную полицию - наручники, бесполезные попытки объясниться, ее гнев, мой позор.

Чтобы собраться с мыслями, я на минуту остановился перед витриной, где были выставлены корзины и шали, кажется, ручной работы. В ту минуту мне впервые захотелось домой. Что, собственно говоря, я здесь делаю? Мне было одиноко в этом симпатичном городке, к домашнему одиночеству я привык. Перед глазами у меня стояли карандашные каракули на стене Роберта. Зачем он заполнил свой кабинет и студию импрессионистами? Я заставил себя пройтись еще немного, притворяясь, что вечер еще не кончился. Мне предстояло вернуться домой, то есть в дом Хэдли, и лечь в постель с книгой о Ньютоне, принадлежавшем к утешительно иному миру, к эпохе, лишенной современной психиатрии и, увы, лишенной картин Мане и Пикассо, во времена, когда не было антибиотиков и я еще не родился. Давно почивший Ньютон составит мне лучшую компанию, чем эти сумеречные улицы с реставрированными зданиями, столиками кафе, с молодыми парами в ярких шарфах и броской бижутерии, в облаке мускусного аромата проходивших мимо, держась за руки. Очень уж много времени прошло с тех пор, как я был молодым, и даже не помнил, когда и как молодость успела уйти так далеко.

В конце квартала бутики уступили место стоянке автомашин, а дальше, к моему удивлению, находился нарядный клуб, оказавшийся топлесс-баром. У двери, правда, стоял вышибала, но заведение выглядело совсем не так отталкивающе, как подобные ему в Вашингтоне. Не то чтобы я бывал в них за последние десятилетия, да и раньше только раз, еще в колледже, но я нередко проезжал мимо и по крайней мере знал об их существовании. Я придержал шаг. Мужчина у дверей был одет аккуратно, как джентльмен, словно стриптиз в этом городке считался достойным времяпрепровождением. Он обернулся ко мне с дружелюбной понимающей улыбкой, как финансовый консультант в банке: "Входите-входите. Хотите получить ссуду?"

Я постоял немного, раздумывая, не стоит ли и в самом деле войти, поскольку не мог придумать причины отказаться. Кроме того, мне вспоминалась одна по-настоящему красивая натурщица из школы Общества художников, где я занимался заочно. Она стояла обнаженной перед группой, думая о своем, то ли о следующей контрольной в колледже, то ли о визите к зубному врачу, нежные груди были приподняты, она держалась профессионально, и только легкая дрожь выдавала ее потребность в движении после долгого-долгого сеанса позирования.

- Нет, спасибо, - сказал я швейцару, но голос показался мне самому старчески глухим и смущенным.

Он ведь меня и не приглашал, даже не всучил рекламу, отчего же я с ним заговорил? Я плотнее прижал к себе биографию Ньютона и прошел дальше, обогнул следующий квартал и вернулся другой дорогой, чтобы не видеть больше яркой двери бара. Он-то давно привык к зрелищам и звукам за ней, так что ему было не в тягость сидеть снаружи в сгущающейся темноте, не жалко пропустить представление. Неужели и его мысли бродят где-то далеко, и даже предназначенное возбуждать зрелище ему наскучило?

В тихом доме Хэдли я несколько часов лежал без сна в двуспальной кровати, рядом со второй, пустой половиной, представляя и слушая, как ели, хемлоки, рододендроны скребутся в приоткрытое окно, как ярко зеленеют горы, скрытые темнотой, как без меня расцветает природа. И когда, спрашивало мое беспокойное тело у бурлящего мозга, когда же я согласился стать отшельником?

На следующее утро, стоя на крыльце дома Кейт, я почувствовал не возросшую неловкость, а уверенное спокойствие, словно пришел навестить старого друга, и сам был завсегдатаем дома, собравшимся позвонить в дверь. Она сразу открыла на звонок, и опять это было похоже на выход на сцену, только на этот раз в знакомой пьесе. Солнце сегодня светило ярко и заливало комнату. И еще я заметил две перемены: первая - букет цветущих белым и розовым ветвей, тщательно расставленных в вазе на столике у окна; и вторая - в самой Кейт, которая надела желтую хлопчатобумажную блузку навыпуск, с джинсами и теми же турмалиновыми украшениями. Вчера глаза ее показались мне голубыми, сегодня они были бирюзовыми, большими и ясными. Она улыбалась, но это была сдержанная, вежливая улыбка, признание возникшей проблемы, и проблемой этой стал я, мое новое появление в ее доме, с моей потребностью задавать все новые вопросы о ее муже, которого здесь больше не было.

Закончив накрывать кофе, она села на диван напротив меня.

- Мне кажется, надо постараться сегодня закончить, - заговорила она ровным голосом, словно репетировала, как сказать эту фразу, не задев моих чувств и не выдав своих.

- Да, конечно, - ответил я, показывая, что без обиды принял намек. - Конечно. Вы и так уже много для меня сделали. К тому же мне по возможности хотелось бы завтра вечером вернуться в Вашингтон.

- Значит, в колледж вы не собираетесь?

Она удерживала чашку на маленьком стройном колене, словно показывая мне, как это делается. И говорила любезным светским тоном. Мне подумалось, что сегодня я добьюсь от нее меньшего, а не большего, чем накануне.

- А вы полагаете, стоило бы? Что я там найду?

- Не знаю, - признала она. - Я уверена, что там еще осталась масса людей, знавших его, но мне неловко было бы связывать вас с ними. И я сомневаюсь, чтобы он выказывал свое состояние в школе. Но лучшие его картины там. Им следовало бы находиться в солидных музеях - он мог бы их выгодно продать. Не я одна считаю их его величайшими работами, хотя мне они никогда по-настоящему не нравились.

- Почему?

- Поезжайте, увидите сами.

Я сидел, глядя на ее элегантный легкий силуэт напротив. Мне необходимо узнать, как впервые проявлялась болезнь Роберта, а время было на исходе. И мне нужно или просто хотелось выяснить, кто его темноволосая муза.

- Вы не продолжите начатый вчера рассказ? - спросил я как можно мягче.

Если она сама вскоре не подойдет к информации о первых проявлениях неблагополучия и последующем лечении, я могу незаметно подвести ее к этим вопросам, когда она разогреется. Я молча кивнул, хотя она еще не заговорила. За окном в солнечный луч спустился кардинал, ветка под ним качнулась.

Глава 19
КЕЙТ

Наша жизнь в Нью-Йорке текла ровно и промелькнула в один миг. За пять лет мы переменили три квартиры. Сначала жили в моей бруклинской квартирке, потом в невероятно тесной комнатке на Западной Семьдесят второй у самого Бродвея - кладовка с кухонным отделением, которое отгораживалось выдвижным столиком, и наконец, в душной квартирке на последнем этаже здания в Виллидже. Я любила каждый наш дом - автоматические прачечные и бакалейные лавки, и даже местных бездомных - все-все, что становилось знакомым и привычным.

А потом однажды утром я проснулась с мыслью: "Я хочу замуж. И хочу ребенка". Право, это было вот так просто: вечером я легла спать молодой и свободной, беззаботной, с пренебрежением думая об обыденной жизни обычных людей, а на следующее утро, к шести утра, к тому времени, как приняла душ и оделась, чтобы идти в издательство, где работала все эти годы, я стала другим человеком. А может, эта мысль пришла ко мне, пока я сушила волосы и надевала юбку: "Я хочу выйти замуж за Роберта, носить на пальце кольцо и родить ребенка, кудрявого, как Роберт, и с моими маленькими ладошками и ступнями, и тогда жизнь станет еще лучше прежней". Все это представилось мне так реально, будто оставалось только сделать последний шаг, чтобы оказаться в этой реальности и стать совершенно счастливой. Мне не приходило в голову просто забеременеть и выносить дитя свободной любви в Манхэттене, как полушутя сказала бы моя мать. Ребенок связывался для меня с замужеством, замужество - с постоянством, подрастающие дети - с трехколесными велосипедами и зелеными лужайками… В конце концов именно так было в моем детстве. Я хотела стать такой, как моя мать, когда она наклонялась, чтобы надеть нам носочки и зашнуровать маленькие темно-красные "оксфордки". Мне даже одеваться хотелось, как она в молодости: в платье, в котором, чтобы присесть на корточки, приходилось аккуратно сводить коленки. И мне хотелось, чтобы на заднем дворе было дерево с качелями.

Назад Дальше