Похищение лебедя - Элизабет Костова 2 стр.


Я мечтал и о карьере художника, но когда пришло время выбирать дело жизни, избрал медицину, с самого начала зная, что это будет психиатрия, которая для меня была и профессией целителя, и самым полным научным обобщением жизненного опыта людей. Собственно, после колледжа я подавал заявления в художественные училища и, с удовлетворением отмечу, прошел по конкурсу в два достаточно известных. Мне хотелось бы сказать, что выбор был мучителен, и художник во мне восставал. В действительности же я чувствовал, что мало смогу дать обществу как художник, и в душе трепетал перед ненадежной и бедной жизнью человека искусства. Психиатрия открывала прямой путь к служению страдающему человечеству, а возможности рисовать и писать для себя, как я полагал, будет достаточно, чтобы не жалеть, что не стал профессиональным художником.

На родителей мой выбор профессии произвел глубокое впечатление. Я почувствовал это по долгой паузе после того, как сообщил о своем решении в еженедельном телефонном разговоре. Они пытались понять, к чему я себя предназначал и каковы причины выбора. Затем мать сдержанно заметила, что каждой мятущейся душе нужна поддержка, совершенно справедливо связав свое служение с моим, а отец добавил, что есть много способов бороться с демонами.

На самом деле отец не верит в демонов; в его современной, прогрессивной религии они не фигурируют. Однако даже теперь, в старости, он любит с сарказмом ссылаться на них и читать, покачивая головой, работы ранних проповедников Новой Англии, таких как Джонатан Эдвардс, или труды средневековых богословов, тоже зачарованных ими. Он похож на читателя книг "ужасов": читает потому, что они выводят его из равновесия. Сам же, если упоминает "демонов", "адский пламень" или "грех", то лишь в ироническом смысле, как о чем-то завораживающе отталкивающем. Прихожане, навещающие его в кабинете нашего старого дома (он никогда не уйдет на пенсию), встречают глубокое понимание, поскольку в их проблемах он видит черты собственных сомнений. Отец считает, что хотя он имеет дело с душами, а я - с диагнозами, влиянием среды, поведенческими реакциями и ДНК; оба мы стремимся к одной цели - избавлению от страданий.

После того, как и мать моя приняла сан, в доме стало многолюдно, а у меня появилось время побыть одному, стряхивая приступы хандры книгами и изучением парка в конце нашей улицы. Там я устраивался читать под деревом или делал зарисовки гор и пустынь, никогда, конечно, не виденных мною. Из книг меня больше всего захватывали морские приключения и истории исследований и открытий. Я отыскивал биографии, написанные для детей: Тома Эдисона, Александра Грэма Белла, Эли Уитни и других, а позже - первооткрывателей в области медицины, например, Джонаса Солка, борца с полиомиелитом. Я не был бойким мальчиком, но мечтал совершить что-нибудь отважное. Я мечтал спасать жизни и когда-нибудь в нужный момент представить миру выдающееся открытие. Даже теперь, читая статьи в научных журналах, я испытываю то же чувство: трепет перед поиском и легкую зависть к первооткрывателю.

Не могу сказать, что образ врачевателя человеческих тел и душ был главной темой моих детских мечтаний, хотя такое утверждение способствовало бы гладкости рассказа. На самом деле у меня не было призвания, а биографии, прочитанные в детстве, уже в старших классах остались лишь воспоминанием. Я выполнял домашние задания прилежно, но без энтузиазма, куда охотнее читал Диккенса и Мелвилла, занимался в художественных классах, сдавал кроссы и со вздохом облегчения расстался с детством и девственностью с более опытной девушкой годом старше, которая сказала, что ей всегда нравилось смотреть мне в затылок на уроках.

Мои родители приобрели достаточно заметное положение в городке, защищая и успешно реабилитируя бездомных, прибывавших из Бостона и находивших убежище в нашем парке. Они объезжали местные тюрьмы, беседуя с заключенными, и не дали снести почти такой же старый, как наш (1691-го, а наш был 1686 года) дом, на месте которого хотели возвести супермаркет. Они приходили на собрания нашей учебной группы, гуляли со мной, приглашали моих приятелей на вечеринки с пиццей и служили поминальные молебны по своим умершим молодыми друзьям. В их религии не было похорон, чтения молитв над открытым гробом, так что я впервые прикоснулся к трупу в медицинской школе, а знакомых мне людей мертвыми не видел, пока в моих руках не оказалась рука матери, внезапно обмякшая, но еще теплая.

Но за годы до смерти матери, еще в старших классах, я подружился с человеком, о котором уже упоминал здесь, с человеком, который подкинул мне величайший случай за всю карьеру, если позволительно столь пышно выразиться. Джон Гарсиа был одним из немногих моих друзей в колледже: мы вместе готовились к контрольным по биологии и экзаменам по истории, вместе гоняли в футбол по субботам, а теперь он уже лысеет, как и другие, кого я помню по стремительным шагам и развевающимся полам белых халатов в коридорах медицинской школы, или позднее, во время мучительных раздумий над сложным случаем в приемном покое "скорой помощи". Ко времени звонка Джона мы все начали седеть и отращивать животики или доблестно бороться с ними. Уже теперь я благодарен своей давней привычке к ежедневным пробежкам, которая помогает мне держать себя в форме, и судьбе - за густые волосы, в которых каштанового не меньше, чем седины, так что женщины на улицах еще поглядывают на меня. Хотя я, безусловно, - один из них, из когорты моих пожилых друзей.

Поэтому, когда Джон в то утро позвонил мне с просьбой об услуге, я, разумеется, согласился. Его рассказ о Роберте Оливере меня заинтересовал, но не меньше меня интересовал ленч и возможность размять ноги, стряхнуть утреннюю вялость. Никто из нас не знает своей судьбы, не так ли? Так выразился бы мой отец в своем кабинете в Коннектикуте. А к концу рабочего дня, когда закончилось совещание, град сменился легкой моросью, белки носились по задней стене двора и прыгали по вазонам, я почти не вспоминал о его звонке.

Позже, после быстрой прогулки от работы до дома, отряхнув плащ в прихожей - я был еще неженат, и никто не встречал меня в дверях, а в ногах кровати не лежала сладко пахнущая блузка, сброшенная после рабочего дня, - раскрыв для просушки мокрый зонтик, я вымыл руки, сделал себе сандвич с форелью и поднялся в студию, чтобы взяться за кисть. И вот тогда, держа в пальцах тонкую гладкую палочку, я вспомнил о будущем пациенте, о художнике, сменившем кисть на нож. Я поставил свою любимую музыку, скрипичную сонату до-мажор Франка, и тут же совершенно забыл о нем. День выдался долгим и казался пустоватым, пока я не начал заполнять его красками. Но коль скоро мы живы, неизменно наступает следующий день, а на следующий день я встретился с Робертом Оливером.

Глава 3
МАРЛОУ

Он стоял у окна своей новой комнаты, опустив руки, и смотрел наружу. Обернулся, когда я вошел. Мой новый пациент был на пару дюймов выше шести футов, мощного сложения и смотрел чуть исподлобья, набычившись. В его руках и плечах чувствовалась с трудом сдерживаемая сила, выражение лица угрюмое и самоуверенное. На загорелой коже морщины, волосы темные, очень густые, тронутые сединой, волнами лежали на голове, и с одной стороны были чуть пышнее, чем с другой, словно он часто ерошил их. Персонал уже сообщил мне, что он отказался сменить одежду: на нем были мешковатые штаны из оливкового вельвета, желтая хлопчатобумажная рубаха, вельветовая куртка с заплатами на локтях и тяжелые коричневые кожаные ботинки.

Одежду Роберта покрывали пятна масляной краски: ализарина, лазури, желтой охры - яркие мазки на фоне нарочитой грубости одежды. Краска была и под ногтями. Стоял он беспокойно, переминаясь с ноги на ногу, временами скрещивая руки, от чего заметнее становились заплаты на локтях. Две разные женщины говорили мне, что Роберт был самым привлекательным из всех знакомых им мужчин - заставляя гадать, что непонятое мною видел в нем женский глаз. На подоконнике за его спиной лежала пачка ветхих на вид бумаг; я решил, что это те старые письма, о которых говорил Джон Гарсиа. Когда я вошел к нему, Роберт взглянул на меня в упор - то был не последний раз, когда мне почудилось, будто мы с ним стоим на ринге, - и я увидел его глаза, яркие, выразительные, густого золотисто-зеленого цвета, сильно воспаленные. Потом лицо исказилось гримасой гнева, и он отвернулся.

Я представился и протянул ему руку.

- Как вы себя чувствуете, мистер Оливер?

Немного помедлив, он твердо ответил на рукопожатие, но промолчал, казалось, соскальзывая в мрачную апатию, сложил руки и привалился к подоконнику.

- Добро пожаловать в Голденгрув. Я рад случаю познакомиться с вами.

Он смотрел мне в глаза, но не отвечал.

Я сел в стоявшее в углу кресло и несколько минут наблюдал за ним, прежде чем снова заговорить:

- Я только что прочел ваше досье, полученное от доктора Гарсиа. Как я понял, на прошлой неделе вам выпал очень трудный день, что и привело вас сюда.

Тут он странно улыбнулся и впервые заговорил.

- Да, - сказал он, - у меня был трудный день.

Первая цель была достигнута: он говорил. Я постарался не выказать ни радости, ни удивления.

- Вы помните, что произошло?

Он по-прежнему смотрел прямо на меня, но на его лице не отражалось никаких чувств. Странное лицо, балансирующее между грубостью и изяществом, выразительно слепленное, с длинным и в то же время широким носом.

- Немного…

- Вы не хотели бы рассказать мне об этом? Я здесь, чтобы помочь вам, в первую очередь - выслушав.

Он не ответил.

Я повторил:

- Вы не хотите немного рассказать мне об этом? - Он все молчал, и я испытал другой подход: - Вам известно, что о вашей попытке писали газеты? Я сам тогда пропустил сообщение, но кто-то дал мне вырезку. Вы попали на четвертую страницу.

Он отвел взгляд.

Я настаивал:

- Заголовок: "Художник нападает на картину в Национальной галерее" или что-то в этом роде.

Он рассмеялся на удивление приятным смехом.

- Это довольно точно. Но я ее не тронул.

- Вам помешал охранник, не так ли?

Он кивнул.

- А вы сопротивлялись. Вы рассердились, что вас оттащили от картины?

На его лице появилось новое выражение: он угрюмо закусил уголки губ.

- Да.

- На картине, кажется, изображена женщина? О чем вы думали, когда бросились на нее? - спросил я, рассчитывая на внезапность вопроса. - Какое чувство толкнуло вас на этот поступок?

Его отклик оказался для меня столь же неожиданным. Он встряхнулся, словно стараясь сбросить действие мягких седативных средств, на которых его держали, и расправил плечи. В тот момент он выглядел еще более грозным, и я понял, что в ярости он способен внушать страх.

- Я это сделал ради нее.

- Ради той женщины? Вам хотелось ее защитить?

Он молчал.

Я попробовал заново.

- Вам казалось, что она в каком-то смысле желает нападения?

Он опустил глаза и вздохнул так, словно даже дыхание причиняло ему боль.

- Нет. Вы не понимаете. Я не нападал на нее. Я сделал это ради женщины, которую люблю.

- Для другой? Для вашей жены?

- Думайте, что хотите.

Я твердо удерживал его взгляд.

- Вы чувствовали, что делаете это ради вашей жены? Бывшей жены?

- Можете поговорить с ней, - безразлично произнес он. - Можете поговорить даже с Мэри, если вам охота. И можете посмотреть картины. Мне все равно. Говорите, с кем хотите.

- Кто эта Мэри? - Его бывшую жену звали иначе. Я выждал немного, однако он молчал. - А картины, о которых вы упомянули - ее портреты? Или вы говорите о холстах в Национальной галерее?

Он стоял передо мной, погрузившись в молчание, уставившись куда-то поверх моей головы.

Я ждал, когда мне нужно, я терпелив, как утес. Через три-четыре минуты я мирно заметил:

- Вы знаете, я тоже художник.

Конечно, я не часто говорю о себе, тем более на первом приеме, но мне казалось, что стоит немного рискнуть.

Он метнул на меня взгляд - заинтересованный или презрительный - и улегся на кровать, в ботинках на покрывало, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову и глядя вверх, словно над ним было небо.

- Я уверен, что лишь очень серьезная причина могла принудить вас набросится на картину.

Я опять рисковал, но считал, что это оправданно.

Он закрыл глаза и отвернулся от меня, будто собирался вздремнуть. Я ждал. Заметив, что он не собирается больше разговаривать, я поднялся.

- Мистер Оливер, если я вам понадоблюсь, я всегда здесь. И вы здесь для того, чтобы мы могли помочь вам снова стать здоровым. Пожалуйста, не стесняйтесь меня вызывать. Я вскоре снова вас навещу. Вы можете пригласить меня, даже если вам просто станет одиноко - и не нужно больше ничего говорить, пока не будете готовы.

Мог ли я знать, как точно он поймает меня на слове? Придя на следующий день, я услышал от сиделки, что он все утро не разговаривал, хотя съел завтрак и выглядел спокойным. Его молчание не ограничивалось сиделками: со мной он тоже не говорил - ни в тот день, ни на следующий, ни в ближайшие одиннадцать месяцев. За все это время бывшая жена ни разу не навестила его, к нему вообще никто не приходил. Он проявлял множество поведенческих и физических симптомов клинической депрессии, перемежавшейся периодами безмолвного возбуждения и, возможно, тревоги. Фактически за все время, которое провел у меня Роберт, я ни разу всерьез не задумывался о его выписке: отчасти потому, что он мог представлять опасность для себя и других, а отчасти из-за собственного чувства, усиливавшегося постепенно и не сразу распознанного; я уже признавался, что у меня есть причина считать эту историю личным делом. В те первые недели я начал давать ему несколько новых транквилизаторов, так как из предыстории болезни понял, что он не переносит лития, и продолжал курс прописанных Джоном антидепрессантов.

В записях его прежнего психиатра, переданных мне Джоном Гарсиа, были описаны достаточно серьезные перепады настроения и курс лития - по-видимому, Роберт отказался от лекарств после нескольких месяцев лечения, заявив, что чувствует упадок сил. В то же время, судя по отчету, в те годы пациент оставался вполне дееспособным: много лет удерживался на преподавательской работе в маленьком колледже, занимался живописью и пытался поддерживать отношения с родными и коллегами. Я позвонил его прежнему психиатру, но тот был занят и мало что мне рассказал, признался только, что в какой-то момент обнаружил у Роберта Оливера отсутствие мотивации к лечению. Оливер посещал психиатра главным образом по настоянию жены и прекратил посещения еще до их развода, случившегося более года назад. Он не проходил курса психотерапии и никогда прежде не госпитализировался. Врач не знал даже, что его пациент больше не живет в Гринхилле.

Роберт принимал лекарства без возражений с той же покорностью, с какой ел, - необычный признак сотрудничества в пациенте, столь упрямо соблюдавшем обет молчания. Он съедал все, что давали, явно не интересуясь едой, и держал себя в строгой опрятности несмотря на депрессию (хотя по-прежнему отказывался от больничного костюма, вынуждая сотрудников время от времени стирать его поношенную, в пятнах краски одежду). Он никак не взаимодействовал с другими пациентами, но совершал предписанные ему прогулки по зданию и на улице, а иногда си дел на большой веранде, выбирая кресло в освещенном солнцем углу.

В периоды возбуждения, поначалу случавшиеся ежедневно или дважды в день, он расхаживал по комнате, стиснув кулаки, заметно дрожа всем телом, напряженно гримасничая. Я, как и весь персонал, тщательно следил за ним. Однажды утром он ударом кулака разбил зеркало в ванной, но не порезался. Иногда он сидел на краю кровати, обхватив голову руками, вскакивая каждые несколько минут, чтобы выглянуть в окно, и снова усаживаясь в позе отчаяния. Вне периодов возбуждения он казался бесчувственным.

Казалось, единственное, что интересует Роберта Оливера, - это связка старых писем, которые он всегда держал при себе и часто перечитывал. Как-то, в одну из первых недель, я, прежде чем он сложил письмо и вложил в полинявший конверт, успел заметить, что лист исписан ровным изящным почерком, коричневыми чернилами.

- Я заметил, что вы часто читаете одно и то же - эти письма. Они очень старые?

Он накрыл пакет ладонью и отвернулся с таким несчастным видом, какой я не часто наблюдал за долгие годы работы с пациентами. Нет, его нельзя было выписывать, даже если период спокойствия продлится несколько дней. В первые недели я заходил к нему всякий раз, когда бывал в Голденгрув. Иногда я предлагал ему побеседовать со мной - безрезультатно, а иногда просто сидел рядом. Каждый понедельник, среду и пятницу я спрашивал его, как дела, и каждый понедельник, среду и пятницу он отворачивался от меня к ближайшему окну.

Все его поведение являло живую картину страданий, но как я мог понять, что вызвало срыв, если он отказывался об этом говорить? Среди прочих предположений мне пришло в голову, что он, дополнительно к основному диагнозу, страдает от посттравматического стресса, но если так, что нанесло травму? Могли ли его срыв и арест в музее сами по себе послужить такой травмой? Среди тех немногочисленных сведений о нем, которые были в моем распоряжении, не упоминалось никаких пережитых трагедий, хотя, разумеется, развод с женой мог оказаться тяжелым переживанием. Я при каждом удобном случае мягко пытался вызвать его на разговор. Он продолжал молчать и с маниакальным упорством перечитывал письма, которые никому не показывал. Однажды утром я спросил, не позволит ли он мне взглянуть на эти письма - строго конфиденциально, поскольку они явно так много значили для него.

- Само собой, я обещаю вернуть, но если бы вы дали их мне на время, я мог бы сделать копии, после чего возвращу в полной сохранности.

Он обернулся ко мне, и я увидел в его лице нечто, напоминавшее любопытство, но скоро оно вновь сменилось угрюмым равнодушием. Он бережно, не встречаясь больше со мной взглядом, собрал письма и лег на кровать спиной ко мне. Через несколько минут мне не осталось ничего другого, как покинуть комнату.

Глава 4
МАРЛОУ

На вторую неделю его пребывания у нас я, войдя в комнату Роберта, увидел, что он рисует в альбоме. Это был простой набросок женской головки в три четверти, с грубо растушеванными кудрявыми волосами. Я сразу распознал выдающиеся способности и экспрессию: они бросались в глаза с первого взгляда на лист. Легко указать на недостатки слабого рисунка, куда труднее объяснить цельность и внутреннюю энергию, делающие его живым. Набросок Роберта был живым, более чем живым. Когда я спросил, рисует ли он из головы или по памяти, он демонстративнее, чем обычно, проигнорировал мой вопрос, закрыл и убрал альбом. В следующий раз, зайдя к нему, я застал его расхаживающим по комнате, то и дело стискивающим челюсти.

Назад Дальше