Я промолчала - не было ни сил, ни желания объяснять ему, что я живу одна. Впрочем, он сам должен был мгновенно сообразить, потому что вся моя квартира состояла из одной комнаты и крохотного кухонного отделения, наполовину отгороженного буфетом. Диван-кровать был сложен, поверх постельного белья лежали жалкие старые подушечки, сохраненные со времен детства, а на туалетном столике стояли тарелки, которые не влезли в буфет. Пол прикрывал вытертый до основы восточный ковер из дома моей тетушки в Огайо, а письменный стол устилали счета и наброски, прижатые вместо пресс-папье кофейной чашкой. Я увидела все это как в первый раз, и нищенская обстановка потрясла меня. Мне очень важно было иметь собственную квартиру, и ради этого я готова была терпеть убогое здание с убогим хозяином. Трубы над мойкой оставались на виду, краска на них шелушилась, и они роняли редкие слезинки холодной воды, которую мне приходилось промокать, заткнув за трубу полотенце.
Незнакомец помог мне войти и устроиться на краешке диван-кровати.
- Хотите воды?
- Нет, спасибо, - простонала я, глядя на него во все глаза.
Не верилось, что человек с нью-йоркской улицы переступил порог моего дома. До тех пор здесь побывал только хозяин, зашедший на две минуты, чтобы посмотреть, почему не зажигается духовка, и показавший мне, как оживить ее пинком ноги по дверце. Я даже имени этого человека не знала, а он стоял посреди моей комнаты, как будто искал взглядом что-нибудь, что спасло бы меня от нового приступа рвоты. Я попробовала дышать не слишком глубоко.
- Пожалуйста, если бы вы просто принесли из кухни миску…
Он принес и захватил заодно смоченное водой бумажное полотенце, которым я вытерла лицо, и откинулась на диван. Он упер руки в бедра, и я заметила, что его блестящий взгляд прошелся по моей галерее - черно-белая фотография родителей, которую я сделала в выпускном классе, несколько моих последних зарисовок на картонках от молока и большая репродукция фрески Диего Риверы - трое мужчин поднимают каменную плиту, мышцы красноватых тел вздулись от усилия. Он задержал взгляд на фреске. Я невольно сжалась. Он что, не замечает моих рисунков? Другой на его месте сказал бы: "О, это вы сами рисовали?" Но этот просто стоял, любуясь на мексиканских рабочих Риверы, на их искаженные напряжением лица и огромные ацтекские тела. Потом он обернулся ко мне.
- Ну, вам полегчало?
- Да, - с трудом прошептала я.
Но что-то в том, как он стоял посреди моей комнатки, незнакомец в мешковатых штанах со змеящимися кудрявыми волосами, опять вызвало во мне тошноту. А может быть, дело было не в нем, но я слетела с кровати и метнулась в ванную. На этот раз меня стошнило в унитаз, я успела аккуратно поднять сиденье. И сразу почувствовала себя по-домашнему уютно. Наконец-то меня вырвало куда следовало.
Он остановился у двери ванной или рядом - я слышала его шаги, даже не поднимая головы.
- Хотите, я вызову "скорую"? Я имею в виду, может, это что-то серьезное? Может, пищевое отравление? Или можно вызвать такси и поехать в больницу.
- Страховки нет, - сказала я.
- У меня тоже.
Я услышала, как он шаркает тяжелыми ботинками у двери в ванную.
- Моя мать об этом не знает. - Мне почему-то захотелось хоть что-то рассказать ему о себе.
Он рассмеялся. Тогда я в первый раз услышала, как Роберт смеется. Краешком глаза я видела, как он смеется - широко и открыто, глаза его лучились весельем.
- Думаете, моя знает?
- Она бы разволновалась? - я нашла салфетку и вытерла лицо, потом торопливо прополоскала рот лосьоном для зубов.
- Наверное… - Я почти услышала, как он пожимает плечами. Когда я выпрямилась, он молча довел меня до дивана, словно не первый год ухаживал за инвалидами. - Хотите, я с вами немного побуду?
Я увидела в этом намек, что он куда-то торопится.
- О, нет, теперь и вправду все хорошо. Все в порядке. Думаю, это был последний залп.
- Я не вел счета, - сообщил он, - но, по-моему, в вас уже ничего не осталось.
- Надеюсь, я вас ничем не заражу.
- Я никогда не болею, - сказал он, и я сразу ему поверила. - Ну, если у вас все в порядке, я пойду, но вот мое имя и номер. - Он записал что-то на краю листка, не спросив, нужна ли мне эта бумажка, и я тоже неловко назвала ему свое имя. - Можете завтра мне позвонить, сказать, как у вас дела. Тогда я буду знать, что все действительно в порядке.
Я, чуть не плача, кивнула. Я была так далеко, далеко от дома и семьи, и семьей моей была женщина, в одиночестве выносящая мусор, от которой меня отделяли сто восемьдесят долларов - цена автобусного билета отсюда.
- Ну, хорошо, - сказал он. - Пока. Но обязательно что-нибудь попейте.
Я кивнула, он улыбнулся и ушел. Я поразилась уверенности незнакомца. Он без колебаний пришел на помощь, потом так же спокойно ушел. Я встала и склонилась над письменным столом, разглядывая его номер. Почерк был под стать ему самому: грубоватый, но уверенный, с сильным нажимом.
На следующее утро я почувствовала себя почти здоровой и позвонила. "Только, чтобы поблагодарить", - уговаривала я сама себя.
22 октября 1877
Mon cher oncle!
Я не столь прилежный корреспондент, как Вы, однако спешу поблагодарить за внимание, выраженное в Вашем доставленном вчера письмеце, которое я прочитала вместе с папá. Он просил передать Вам, что брат должен несколько чаще бывать в доме, чтобы стать своим человеком за столом: вот Вам нотация на сегодня, хотя сделана она была с искренней нежностью и восхищением, и я предаю ее Вам в том же духе с настоятельной просьбой обратить на нее внимание и ради меня тоже. Нам здесь скучновато в эту дождливую погоду. Я в восторге от зарисовки: маленький мальчик в углу просто восхитителен - Вы так искусно передаете жизнь, что мы, остальные, можем только надеяться сравняться с Вами… Я вернулась из дома сестры с несколькими собственными набросками. Моей старшей племяннице уже семь лет, и Вы, я уверена, найдете в ней образец самого обаятельного изящества.
С теплыми пожеланиями,
Беатрис де Клерваль Виньо.
Глава 14
КЕЙТ
Мы с Робертом вместе прожили в Нью-Йорке почти пять лет. Я до сих пор не знаю, куда ушло то время. Где-то я читала, будто имеется высокая вероятность, что все случившееся сохраняется где-то во вселенной - личная история людей и вообще история, как мне кажется, - копится в карманах и черных дырах времени и пространства. Надеюсь, что те пять лет где-то остались. Не уверена, что мне хотелось бы сохранить большую часть нашей совместной жизни, потому что под конец она была ужасна, но те годы в Нью-Йорке - да. Они пролетели как одна минута, как мне потом казалось, но тогда я не сомневалась, что все будет длиться, как есть, пока нечто, смутно похожее на взрослую жизнь, не возьмет свое. Тогда я еще не мечтала о детях и не желала, чтобы Роберт нашел постоянную работу. Каждый день был таким, как надо, и полон волнующих событий или обещаний радости.
Теми пятью годами я обязана тому, что подняла телефонную трубку на следующий день, когда меня перестало тошнить, и тому, что затянула разговор, дав ему время рассказать, что кто-то из его друзей вечером собирался на спектакль в их художественной школе, и я, если хочу, могу пойти с ними. Это было не совсем приглашение, но что-то вроде, и очень походило на те предложения, которыми я, еще в Мичигане, надеялась заполнять вечера в Нью-Йорке. Так что я согласилась, и постановка, разумеется, оказалась невразумительной, студенты, целая толпа, читали роли по сценарию, который в конце разорвали, и принялись разукрашивать лица сидящих в первом ряду зеленой и белой краской - из задних рядов этот процесс был плохо виден. Я сама сидела сзади, все время помня о затылке Роберта, сидевшего на ряд впереди меня, - он, как видно, забыл занять мне место рядом.
Потом друзья Роберта собрались на вечеринку, а Роберт отыскал меня, и мы пошли в бар неподалеку от театра, где сидели рядом на вращающихся табуретках. Я еще не бывала в нью-йоркских барах. Помнится, в углу наигрывал в микрофон ирландский скрипач. Мы говорили о том, каких художников любим и за что. Я первым назвала Матисса. Я до сих пор люблю его женские портреты, они такие странные, но теперь уже не извиняюсь за это, и люблю его натюрморты, полные восточных орнаментов и плодов. Но Роберт говорил о современных художниках, о которых я и не слышала. Он учился на последнем курсе в художественной школе, а в те времена принято было рисовать мебель и здания в искаженном виде, и вносить концепцию во все и вся. Кое-что из того, что он описывал, показалось мне интересным, а кое-что походило на ребячество, но я боялась выдать свое невежество и просто слушала, пока он перебирал работу за работой, называя движения, группы и точки зрения, мне совершенно незнакомые, но вызывавшие жаркие споры в студиях, где он писал и где критиковали его работы. Пока Роберт говорил, я наблюдала за его лицом. Оно неуловимо изменялось от красоты к уродству, лоб утесом нависал над глазами, нос хищный, а одна прядь волос штопором спускалась на висок. Мне подумалось, что он похож на стервятника, но едва это пришло мне в голову, он улыбнулся такой счастливой детской улыбкой, что я решила, будто мне почудилось. Он так явно забывал о себе, что меня это гипнотизировало. Я смотрела, как он потер указательным пальцем щеку, потом нос, словно он зачесался, потом поскреб в затылке, как чешут за ухом у собаки - рассеянно и добродушно - или как чешет сам себя крупный пес. Глаза его принимали то цвет стакана с портером, то становились оливково-зелеными, а их пристальный взгляд выводил меня из равновесия: он как будто хотел увериться, что я слушаю, не отвлекаясь, и хотел понять, как я реагирую на каждое из его утверждений, будто для него это было очень важно. Кожа у него была теплого мягкого оттенка, будто он даже в ноябрьском Манхэттене умудрился слегка загореть. Роберт учился в очень хорошей художественной школе, во всяком случае я давно о ней слышала и спросила, как он туда поступил. Он после колледжа просто болтался там и здесь, как он выразился, почти четыре года, а потом решил все-таки продолжить учиться, и теперь, когда почти закончил курс, так и не понимает, не зря ли потратил время. Я на время отвлеклась от современного искусства, о котором он рассуждал в основном сам с собой, и представила его без рубашки, воображая его теплую кожу на плечах и груди. Потом он ни с того ни с сего заговорил обо мне, стал расспрашивать, чего я добиваюсь в своих работах. Мне казалось, что он и не взглянул на мои зарисовки, когда отводил домой, чтобы оставить наедине с приступом тошноты. Я так и сказала ему, улыбнувшись при этом, осознав, что пора уже мне ему улыбнуться, и радуясь, что надела единственную блузку, подходившую к цвету моих глаз. Я улыбнулась застенчиво, притворилась удивленной его вопросом.
Он словно не заметил моей кокетливой застенчивости.
- Конечно, я их заметил, - спокойно заявил он. - У вас хорошо получается. Что вы намерены с этим делать?
Я так и уставилась на него.
- Хотела бы я знать, - отозвалась я наконец. - Я и приехала в Нью-Йорк, чтобы разобраться. В Мичигане я задыхалась, отчасти потому, что у меня не было знакомых художников.
Тут я сообразила, что он даже не спросил, откуда я родом, и о своем прошлом тоже ни разу не заикнулся.
- Разве нужно знать других художников, чтобы делать хорошие работы? Разве хороший художник не может работать где угодно?
Это было обидно, и я, вопреки обыкновению, ответила колкостью:
- Очевидно, нет, если вы правы в оценке моих работ.
Он как будто в первый раз по-настоящему рассмотрел меня. Повернулся на табурете и поставил свой необычайно громоздкий ботинок - тот самый, на который меня вырвало, если судить по затертым пятнам - на подножку моего табурета. Глаза его окружали морщинки, они казались старше его молодого лица, а широкий рот искривился в досадливой улыбке.
- Я вас рассердил, - как будто с удивлением заметил он.
Я села прямее и сделала глоток "Гинесса".
- Вообще-то да. Я очень прилежно работала в одиночку, хоть и не имела возможности потолковать с начинающими художниками в модных барах.
Я сама не знала, что на меня нашло. Обычно моя застенчивость не позволяла мне так огрызаться. Может, дело было в пенистом портере, или в его затянувшемся монологе, или, может быть, в том, что моя злость привлекла его внимание, между тем как поза вежливой слушательницы оставляла равнодушным. Я чувствовала, что теперь он внимательно рассматривает меня, отмечая волосы, веснушки, грудь и то, что я едва доставала ему до плеча. Он улыбнулся, и тепло его глаз с этими преждевременными морщинками растворилось в моей крови.
Я тогда почувствовала: сейчас или никогда. Надо завоевать и удержать его внимание, или оно больше не вернется. Он растворится в огромном городе, и я больше не услышу о нем, ведь рядом с ним столько молодых художниц на выбор. Его крепкие бедра, длинные ноги в необычных брюках - в тот вечер на нем был клетчатый твид, вытертый на коленях, явно купленный на дешевой распродаже, - помогали ему удерживаться на табурете, развернувшись ко мне лицом, но в любой момент он мог утратить интерес и отвернуться к своему стакану.
Я повернулась к нему и прямо взглянула в глаза.
- Я хочу сказать: как вы могли войти в мой дом, рассматривать мои работы и ничего не сказать? Сказали бы хоть, что они вам не нравятся.
Он, посерьезнев, испытующе взглянул на меня. Вблизи, анфас, я заметила морщины и на лбу.
- Простите. - Я почувствовала себя так, будто ударила собаку - так удивленно он шевелил бровями, разбираясь в причине моей обиды.
Трудно было поверить, что это он несколько минут назад столь самоуверенно рассуждал о современном искусстве.
- Я не имела счастья учиться в художественной школе, - добавила я. - Я десять часов в день борюсь с дремотой, редактируя чужие статьи. Потом прихожу домой и рисую или пишу красками. - Это было не совсем правдой: я работала всего по восемь часов, а домой часто приходила такая измотанная, что меня хватало только посмотреть новости или сериал по маленькому черно-белому телевизору, давным-давно доставшемуся мне от щедрот тетушки, или поболтать по телефону, или просто тупо лежать на диване, иногда с книгой. По выходным я выбиралась в музеи, или в парк с этюдником, или в ненастную погоду рисовала дома. - А утром встаю и снова иду на работу. Роскошная жизнь! По-вашему, подходит для художника?
В моем вопросе прозвучало больше сарказма, чем мне бы хотелось, и я сама испугалась. За многие месяцы мне впервые выпало свидание, если это можно назвать свиданием, а я отшиваю парня.
- Прости, - повторил он. - И, должен сказать, ты произвела впечатление.
Он опустил взгляд на свои руки, лежавшие на краю стойки, потом перевел его на мои, обхватившие стакан с "Гинессом". Потом мы долго-долго сидели, играя в гляделки. Его глаза под густыми бровями были… Может быть, меня заворожил их цвет. Я никогда еще никому не глядела в глаза. Мне казалось, если смогу точно определить оттенок искорок в глубине, то сумею отвести взгляд. Наконец он шевельнулся:
- А теперь что будем делать?
- Ну… - Собственная смелость пугала меня, потому что в глубине души я сознавала: она не моя, она передалась мне от Роберта через его взгляд, устремленный мне прямо в лицо. - Ну, думаю, пора тебе пригласить меня к себе домой полюбоваться на твои рисунки.
Он расхохотался. Его глаза сияли, его безобразно большой, добрый и чувственный рот был полон смеха. Он хлопнул себя по колену.
- Точно. Не хочешь ли посмотреть мои работы?
29 октября
Mon cher oncle!
Мы получили Вашу утреннюю записку и будем счастливы принять Вас к обеду. Папá надеется, что вы придете пораньше и почитаете ему газеты.
Очень спешу,
Ваша племянница Беатрис де Клерваль.
Глава 15
КЕЙТ
Квартиру Роберт снимал в Вест-Виллидж на троих с другими студентами, которых не оказалось дома. Двери спален открыты настежь, пол завален одеждой и книгами, как в студенческом общежитии. На стене неопрятной гостиной - репродукция Поллака, на кухонной стойке - бутылка с бренди, в мойке - тарелки. Роберт провел меня к себе в комнату, где тоже был страшный беспорядок. Постель, разумеется, не застелена, на полу куча белья для прачечной, зато пара свитеров аккуратно висела на спинке стула, стоявшего у письменного стола. Еще там были груды книг - я прониклась почтением, увидев среди них несколько книг на французском, - по истории искусства и, кажется, несколько романов. Спросив Роберта, я узнала, что его мать переехала в Штаты с отцом после войны, что она француженка, так что он с детства был двуязычным.
Но больше всего меня поразило, что все свободное пространство было покрыто рисунками, акварелями, репродукциями картин. Висевшие на стенах, по всей видимости, были работами самого Роберта - карандаш, уголь, иногда многократное повторение той же натуры, этюды рук, ног, носов, снова и снова ладоней. Я не сомневалась, что его комната окажется святилищем современного искусства, полным кубов, и прямых линий, и репродукций Мондриана, однако нет - эта была обычная мастерская. Он стоял, наблюдая за моей реакцией. Я достаточно разбиралась, чтобы понять, как изумительны его рисунки, технически совершенные и в то же время полные жизни, тайны и движения.
- Я стараюсь изучать тело, - спокойно пояснил он. - Мне все еще плохо дается рисунок. Я ничем другим не занимаюсь.
- Ты приверженец академизма! - удивилась я.