Дневник Кости Рябцева - Николай Огнев 11 стр.


2

В читальне Хайло взглянул грозно, сказал:

- Выйдите, ребята, на пять минут.

И читальщики прошелестели газетами, захлопнули книги, скрылись. Тогда Хайло сел на скамью, уперся в Маньку глазами - она чувствовала, хоть и не смотрела, - и спросил:

- Ну? В чем дело?

Маньке стало почти что весело: значит, Хайло не знал. Значит, соврать можно и… и из клуба не вышибут. Выпалила:

- С матерью поругалась. Мать из дому выгнала.

И смело глянула на Хайло. На нее в упор глядели добрые серые усталые глаза. Таких глаз Манька никогда у Хайла не видела. Смотрела, смотрела и поняла: куда-то делась прямая такая, страшная морщинка у Хайла над глазами, - раньше всегда была, а теперь не было.

- За что выгнала-то?

Манька еще не придумала соврать, юльнула глазами в сторону, на бородатого Карла Маркса, моргнула, и в это время снова поймала взгляд тех же серых добрых глаз прямо перед собой. Хайло, словно случайно, двинул локтем - и:

- А? Мань? За что выгнала-то? - А глаза впились в Маньку - не увернешься.

Манькины глаза сами собой закрылись, невтерпеж стало; потом голова подвернулась, словно птичья, и Манька принялась пристально разглядывать кусок ковра на полу, между бедром и рукой.

Чья-то горячая рука легла на Манькино плечо; чей-то чужой, как будто уже недобрый, голос стукнул:

- Ну?!

- Вот что, Хайло, ты только не сердись, что не отвечала, мне все тошно, а ты такой, я тебе больше матери доверяю, я тебе все сейчас скажу, погоди… Ты погоди, ты не сердись, я все равно уйду из клуба, я сама уйду, только ты никому не говори. Я сама знаю, что не скажешь, потому что ты такой…

Манька вскочила, задыхаясь: никогда не говорила так много сразу, не приходилось.

- Меня все тошнит, тошнит, и есть ничего не хочется, и селедки все хочется, и потом… знаешь… перестало… как у всех девчат бывает… а я… гуляла с одним… ну… ну… и все…

Рухнула на скамейку, голову на руки - и шею подставила Хайлу: ну вот, теперь он знает, пусть вышибает из клуба хоть сейчас. Маньке все равно.

- Мать знает?

- Не-ет, мать не знает, - удивилась вопросу Манька. - Она все глазами тыркает да тыркает, все приглядывается: а это я тебе соврала, что она меня выгнала. А узнает - беспременно выгонит.

Голос у Маньки был дрожащий, обрывистый, как слезы; в сердце опять застучала злоба: ну чего тянет, не выгоняет, скорей бы уж, что ли.

- Зачем же из клуба-то уходить? - спросил Хайло тихо и внятно.

- А что ж, девчата разве не засмеют? - злобно сказала Манька. - А ребята разве потерпят? А сам ты… Я нешь не знаю? Я убегу, убегу!! - закричала она истошно. - Я и из дому убегу, я на бульвар убегу, я проклятая, я позорная, нечего мне в клубе делать… Ну вас всех!..

Манька рванулась было к двери, но твердая Хайлова рука ухватила ее повыше плеча.

- Стой, Гузикова!

Может быть, Манька в том и нуждалась, чтобы кто-то ей сказал твердо и властно: "Стой, Гузикова". Может быть, еще не все было потеряно; может быть, все эти плакаты и портреты на стенах и вся уютная, теплая, в коврах читальня так и останутся своими, родными, близкими…

- Стой, Гузикова! - Хайло повторил; и Манька окончательно вросла в пол, как гвоздь в стену.

- Вот какая вещь, видишь… В кратких словах: все поправимо. Поняла: все поправимо. Я не стану тебе объяснять, что и как, времени терять нельзя. Только раньше ответь ты мне на один вопрос. Но уж тут врать нельзя. Отвечай: кто? Верней: клубист или не клубист.

Спросить об этом час назад, - Манька, наверное, промолчала бы. Но теперь, теперь, после того, как он бузил при всех, словно ему и горюшка мало, Манька равнодушно:

- Володька-арестант.

- А! Володька! - сказал Хайло, и прямая страшная морщинка встала на лбу, как штык. - Так! Пустили черта в клуб, а он - гадит! И что же: жениться не хочет?

- А я не спрашивала. Он все от меня бегал недели две, больше, а вчерась я ему сказала… про это… Ну, он словно задумался, потом стал ругаться… и потом… потом…

- Ну?!

- Убежал. Так бегом и убежал. Я хотела… я хотела опять сегодня… сказать, а он хохо… хохо… хохочет с ребятами…

- Ладно, - стукнул Хайло зловеще и тонко. - Так вот запомни: все поправимо! Ты не кисни. Положись на меня! Можешь положиться на меня?

- Могу, конечно.

Судорога в горле прошла, и Манька взглянула на прямую морщинку: на кого же и положиться, коли не на Хайло?

- Ну вот! Ступай в клуб и жди, пока позову.

- Как же… с девчатами-то? Все ведь знают?

- Ты разве сказала?

- Сказать не сказала… только догадались, наверно…

- Вздор! Никто не догадался! Скажи: работала в духоте, не пообедала, и все тут. Побузят и кончат! Да… еще: сколько тебе лет?

- Я девятьсот седьмого года… Семнадцатый.

- Ссссволочь! Да что ты это? Это не ты, это я про Володьку! Ну, марш!

3

Хайло встал в дверях спортивной комнаты; голые ребята в красных трусиках работали со штангами и на турниках. Сказал громко:

- Актив, в кипятильник!

Тотчас двое ребят положили гантели, стали надевать брюки, рубашки; в драмкружке оборвалось пение и смех, к Хайлу подошел высокий активист в барашковой шапке, несмотря на лето, и спросил:

- Куда? В кипятильник? - и двинулся за Хайлом; Ваську Сопатого Хайло сменил у двери, повел за собой.

Кипятильником ребята называли комнатушку с бездействующим кубом; в помещении клуба когда-то раньше был трактир; теперь не хватало дров, а в кубе ночевали иногда заработавшиеся до ночи клубисты.

- Четверых ребят нет. Ну, да не беда, - сказал Хайло, залезая на куб. - Ну вот, ребята, видишь, какой случай, Манька Гузикова, кажется, тяжелая, беременная, а начинил ее Володька-арестант. Теперь жениться не хочет, бегает.

Дальше слова Хайло заударяли молотками, и в такт им захлопал его кулак по медной крышке куба.

- Я говорил вам, чертям, нельзя принимать в клуб такого мерзавца, как Володька! Это неважность, что я сам был хулиганом! Одного исправить можно, другого - нельзя. Это сразу видно по человеку. Но это не по существу. Тут, видишь, вопрос надо разобрать глубже. Что теперь делать?! По-моему - заставить его, сукинова сына, жениться! Кто имеет?

- Да-а, заставишь его, важнецкая штука! - протянул высокий парень в барашковой шапке. - Скажет: я не я и лошадь не моя.

- А толк-то какой? - спросил один из парней, снятых с гимнастики, кудрявый и веселый. - Ну, женим мы их, а дальше что? Чуд-дак! Он пойдет и на другой день разведется.

- Ну, это ты, Ахтыркин, зря, - стукнул Хайло. - Это следить можно, а то алименты платить будет.

- Уследишь за им, важнецкая штука! - влез опять высокий. - А кроме того, как женится, ты думаешь, сласть какая ей будет? Лупить он ее смертным боем будет - и все, а алиментов с этого хулигана не взыщешь.

Высокий говорил уныло и протяжно: похоже было, что выражение "важнецкая штука" он и вклинивал только для того, чтобы продлить речь.

- Чуд-дак, - подтвердил кудрявый Ахтыркин. - Да она сама от него на другой день сбежит!

- Ну а ты, Васька? - обернулся на соседа Хайло.

- Ух-х-х-ма, - засопел Васька. - Так-то оно так, да и эдак-то оно вот эдак. Ф-ф-ф-ффма! Я еще - этого, ф-ф-ф-ма, не разобрался в вопросе.

- И долго же ты, черт сопатый, будешь разбираться?! Тут, видишь, надо сейчас же ответить, а не разбираться. - Морщинка на лбу Хайла нагнулась, словно собираясь ударить на Ваську в штыки. - Девчина, видишь, ждет ответа. А ты тут разбираешься!

- Это, конешно, ф-ф-ф-ма, так, - засуетился Васька смущенно. - Тут другого ответа нет, и… и не может быть, фм-м-ма! Но ведь опять-таки, хм-м-ма, что касается касательности, то ведь тут опять же относится вопрос, хым-м-м-м, какая помочь должна быть?

- Помощь должна-а быть, - утвердительно протянул высокий. - Тут пе-ервое дело, важнецкая штука: помощь.

- Ну, в общем, я вижу: согласны, - закрепил Хайло. - Я понимаю вас так, что вы от помощи не отказываете, только остается вопрос: чем и как именно помочь. Кто имеет? Да, я забыл сказать: семейное положение паршивое. Мать из дому выгонит, ежели узнает. Ну?!

Ахтыркин навертел кудри на палец, дернул изо всей силы книзу:

- Вот… предложение. Взять ее клубу… полностью содержать, пока не родит… Живет пусть здесь, в клубе. Ну… - Ахтыркин дернул палец еще сильнее, словно хотел оторвать клок волос от головы.

- Ну, это… фм-м-м-ма, - заерзал Васька. - Не-ет, такое дело, хым-м-м-м, не подходит. Тут подход касаемый другой, в относительности. Хм-ма! Денег ей выдать… на жительство. Пусть, этого, фым-м-м, живет как хочет. Отдельно от матери.

- Ва-алынка, - протянул высокий. - А потом она с ребенком куды денется? А? Ээ-э-то ты рассудил? Деньги! Ва-жнецкая штука! А потом как и куды?

- Да и денег нет, - перебил Хайло решительно. - Откуда возьмешь денег? Сам все плачешь: на книги нет, на дрова нет! А ведь это много надо: клади не меньше три червонца в месяц! Ну, кто еще имеет?

- Аборт! - выпалил молчаливый активист.

В кипятильнике стало слышно, как поют и возятся через коридор в комнате драмкружка. Потом кто-то заорал: "Фе-едька!" Кто-то протопал тяжелыми сапогами, - видно, бегом. Хайло спросил:

- А это… не опасно?

- Ка-кой там!..

- Это по-олная опасность есть, важнецкая штука, - вздохнул высокий. - У меня мать от родов померла.

- Так то - от родов, а то - аборт. Вполне пустяки. Одна минута…

- Неправда это! - крикнул Хайло, и морщина пошла в штыки на рассказчика. - Есть опасность, и большая опасность! Я читал! Опасность есть в загрязнении… видишь, в каких-то там неправильностях, а есть… С этим осторожно надо… Кой черт пустяки! Тебе - пустяки, а девчина умрет под ножом, ей не пустяки! Ну, ладно, я вижу - выход один, если она сама согласится. Это, видишь, большая ответственность на нас ляжет. Берем мы эту ответственность или не берем? Кто имеет?

По коридору снова кто-то пробежал - мягко, почти неслышно, в валенках. Из драмкружка доносилось: "Поэтому, Галилей, мы к тебе предъявляем… Поэтому, Галилей, мы к тебе предъявляем…"

В коридор ворвались голоса: "Ребята, девчата, на марксистский! Ребята, на марксистский! Бегунов, иди на марксистский!"

- Тут вот что, - смущенно начал Ахтыркин. - И так говорят… что клуб рабочей молодежи… что мы тут развратом занимаемся… А если про это узнают…

- К черту! - злобно крикнул Хайло. - К такой и такой матери! Кто говорит? Ну? Кто говорит? Какая сволочь это говорит? Ну? Кто говорит?

- Да старое бабье больше стрекочет, ва-жнецкая штука, - отмахнулся высокий. - Не стоящие внимания… Это пусть. Им крыть нечем, ну…

- Нет, Ахтыркин, ты скажи: кто говорит, - вцепился Хайло. - Не можешь сказать, так я тебе скажу: обыватели говорят, вот кто говорит!!! Сталоть, по-твоему, мы должны равняться по обывателям?! А?! Ну, скажи, скажи?! Эх ты, голова с мозгами! Ты бы еще про белогвардейцев вспомнил! А потом - конечно… само собой понятно: трепать про это нечего!

- Кто будет трепать, тому я пропишу! - внезапно вскочил со скамейки Васька и поднял громадный кулак кверху. Куда-то девалось и сопенье и вялость: только с Васькой с одним во всем клубе и происходили такие внезапные перемены. - Я те потреплю! Язык вырву… с корнем!

- Ну, конечно, - тяпнул о крышку куба рукой Хайло. - Сейчас я к ней пойду, объясню все это, и тогда… завтра направим… Ты, Васька, крой сейчас в больницу, узнаешь там, как и что. Ежели в казенной нельзя, валяй в частную. Спросишь, сколько денег надо. Ахтыркин, сколько в кассе денег?

- Три рубля семьдесят шесть копеек, - без запинки ответил Ахтыркин.

- Ну… в случае чего… я достану, - сказал Хайло, выходя в дверь. - Надо.

За ним шмыгнул Васька.

4

С того момента, как Манька Гузикова явилась в приемную больницы вместе с Васькой Сопатым, записалась, стала Гузиковой Марией, работницей-подростком, 16 лет,? 102, надела чистое, холодное, как будто чужое белье, напялила тоже чистый, но тоже как будто чужой халат, - перестала она сознавать себя простой, обыкновенной девчиной-работницей с прядильной фабрики; Манька Гузикова как будто осталась там, за порогом больницы, где-то в рабочем поселке, незаметная и безобидная; а вот здесь, на койке, сидит уже Мария Гузикова, и на нее обращают внимание взрослые и серьезные люди, и очень скоро с этой Марией Гузиковой будет что-то страшное и позорное, от чего белье не становится теплым, как обыкновенно, от тела, а холодит спину и заставляет ноги дрожать.

- Гузикова, в операционную, - равнодушно сказала сиделка.

Манька с трудом, как тяжелобольная, поднялась с постели, пошла; только тут заметила какие-то бледные лица, следившие за ней с кроватных подушек; сиделкина спина колыхалась впереди деловито и спокойно; сердце Манькино зашлось было, Манька чуть не упала, но удержала себя: "Так тебе и надо, теперь нечего дурака валять…" В операционную вошла почти спокойная.

Грузный седой доктор с румяным лицом кончил мыть руки, обернулся, шагнул к Маньке, поднял ее подбородок, сказал:

- Значит, ребеночка не хотите? Жаль, жаль! Ну, снимайте халат.

Манька скинула халат, легла куда велели, и тут же рядом с ней очутилась давешняя докторица, взяла Манькины руки, развела их в стороны, кто-то еще потянул Манькины ноги, сколько-то жуткого времени прошло, и в тело, прямо в сердце, разворачивая его и леденя, вошла невероятная, нестерпимая, несосветимая боль и жгучим, калящим своим острием засверлила все дальше и глубже. "О-о-о-о-ой!" - захотелось закричать, завыть, заорать, но Манька закусила губы, закинула голову назад, а наверху был светлый, очень высокий потолок, он был белый и беспощадный, он словно говорил: "Ну, не сметь орать, лежи смирно, сама, черт паршивая, виновата". Но боль не прекращалась, она охватила все тело, боль стала живой, боль ожила и острые когти свои вонзила в Манькино тело и сверлила, сверлила, сверлила без конца, без пощады, без надежды… Потолок помутнел, улетел куда-то еще выше, и вот уже не стало видно, в глазах стала какая-то мутная, нудная пелена, и она соединилась с болью, заполнила все Манькино тело, отделила Маньку от земли, от людей, от больничной комнаты. Манька стояла одна, одна во всем мире, и осталась с ней только боль - бешеная, въедающая, разрывающая тело на куски, на части, на мелкие кусочки, и в каждой крохотке этой разорванной была все та же нестерпимая боль. Потом в сознание вошло: "Ну, когда ж кончится? Когда? Ну, когда?!" Боль стала утихающей, замирающей, словно уходила прочь, умирала… Руки стали свободными: значит, их выпустили, значит, их выпустила докторица; значит, все кончено, можно уходить. Но боль еще держала изнутри. Манька поднялась, опять упала, увидела потолок, докторицыны черные глаза.

- Молодец, малышка, молодец! - сказал ласковый и румяный доктор. - Прямо молодчина: такая малышка, а не кричала. Крепкая!

Гордость вспыхнула в Манькином сознании. Захотелось скорее вскочить, побежать в клуб, прямо к Хайлу, сказать ему: "Вот, самый главный доктор сказал про меня, что я крепкая! И ты надейся на меня, я не подгажу!.." Но Маньку подняли, отнесли в палату, в кровать.

Внутри болело, но не так уже сильно, можно было перенести. Манька лежала несколько времени с закрытыми глазами, а когда открыла, то увидела у кровати Ваську Сопатого.

- Ну, ты, этого, хм-м-ма… как? А? Маруськ? - спросил Васька.

- Уходи, уходи, - в ужасе зашептала Манька. - Уходи скорей, тебя еще за того… сволоча примут!

- Да нет, хым-м-м, - смутился Васька. - Вот хлеб я принес, - может, проголодалась, так ты, этого… ешь! - И он сунул ей прямо в лицо большую белую булку.

5

Прошло не больше двух дней и двух ночей с той минуты, когда Манька увидела в клубе Володьку-арестанта, а Маньке казалось, что она прожила целую большую и тяжелую жизнь, как будто схватила ее чья-то большая рука, безжалостно окунула в нудный и тошный водоворот, водоворот перекрутил ей голову, вырвал ее из привычной простой жизни, повертел, повертел во все стороны и выбросил - и прямо на крылечко покосившегося домика в рабочей слободке. Матери что-то нужно сказать: в первый раз в жизни Манька не ночевала дома, - в больнице заставили силком отлежаться, хоть Манька чувствовала себя здоровой и рвалась домой в самый день операции. А вот что сказать матери, Манька и не знала. Сказать: "У подруги ночевала", - мать изобьет: зачем не предупредила? Летний вечер был тих и легок. Манька переминалась на крылечке с ноги на ногу, как вдруг дверь отворилась, и на пороге появилась мать с ведрами в руках.

- Пришла?! - спросила мать, поставила ведра и сложила руки на груди. - Пришла, стервочка? - это уже шепотом, чтоб соседи не слышали. - Пришла, поганка?! Пришла, лахудра?! Где ж это ты таскалась-то?! А? Ну, иди, иди в горницу-та!

Манька враз поняла, что мать знает - или подозревает. Но странно: обыкновенно, когда мать ругалась и дралась, Маньке становилось тошно, беспокойно в страшно. А теперь - ничего. Манька прошла в комнату; мать управилась с ведром и, войдя, засвирепела сразу:

- Ну, сволочища!! Ну, потаскушина!! Ты и рта не открывай теперя, лучше не говори ничего, не раздражай ты меня, все одно не поверю! Ты што же это матерь-то свою поганишь?! Ты думаешь, слушку нету?! Ты думаешь, все так обойдется?! Ну и сволочища! Ну и паскудина!

Мать шагнула, протянула руку и рывком сдернула с Манькиной головы красный платок.

- Аааа, стерва!

"Не дамся бить, - упрямо встало в Манькиной голове. - Вот не дамся и не дамся".

- Отдай платок! - Манька протянула руку. - Отдай, мать, платок, я тебе говорю!

- Мне и слушать-то тебя не желательно, - зашипела в ответ мать и крючками пальцев вцепилась в Манькины волосы, словно не мать, а ведьма какая - седая, страшная, чужая. Манька рванулась, отскочила в угол.

- Отдай платок, говорю! Не то плохо будет!

- Ты не даесьси! Ты не даесьси! - закричала мать истошно. - Да што ж ето, люди добрые, она теперь не дается!! Матери родной - не дается?! Чему ж тебя теперя в сукомоле обучили?! - Мать рывком села на табуретку, хлопнула ладонями о колени. - Матери родной не даваться?! Ах ты лахудрина несчастная!.. - Мать вскочила, устремилась на Маньку. Манькины руки как-то сами собой выбросились вперед, мать наткнулась на них, отлетела к столу.

- Отдай платок, мать, не то в суд подам, - спокойно сказала Манька. - Я серьезно говорю - в суд подам.

- И ето на мать родную в су-уд?! Да, люди добрые, где ж ето теперь видано?! Шляется незнамо где, незнамо с кем, а потом в су-уд?! Ты зачем ето, стерва, в больнице была? - опять засвирепела мать. - Отвечай, сволочища! Всю рылу искровеню, отвечай!.. Узнаешь мой суд, га-а-адина!.. Видели тебя, с каким-никаким коблом в больницу пошла!

- Отдай платок!

И Манька вцепилась в материну руку. Мать дернулась, задела за ножку стола, покатилась на пол, заголосила:

- Спасите, люди до-о-обрые! Убивают! Убивают!!!

Маньке стало противно и не по себе; рванула дверь да так, без платка, простоволосая и вышла во двор. Синий воздух был свеж и отраден. Где-то в огородах лаяла собака, задорно и отрывисто. Манька постояла на крыльце, потом решительно пошла в клуб.

Назад Дальше