Музыка моего сердца - Лев Рубинштейн 8 стр.


Гусарский корнет Лермонтов был человеком нового поколения. Может быть, задумчиво склонив голову и слушая воинственный хор восставших рыбаков, он вспоминал свои собственные часы за фортепиано в подмосковной усадьбе, где он воодушевлённо играл увертюру к "Фенелле" и где в жаркий августовский день 1830 года узнал, что в Париже произошла революция - с Бурбонами было покончено…

Он сидел в кресле, оперев на руку свою большую голову. Если Михаил Юрьевич Виельгорский слушал оперу, обратив к оркестру ухо и почти не глядя на сцену, то Михаил Юрьевич Лермонтов неотрывно глядел беспокойными глазами на голубое небо оперного Неаполя, на пестроту южной толпы и на патетические движения балерины Новицкой, которая прекрасно играла немую роль несчастной Фенеллы, не произнося ни одного звука на фоне кипящих, непрерывно движущихся мелодий Обера.

Во втором акте на рынок в Неаполе вбегает Фенелла и жестами объясняет, что её оскорбил наследник престола Альфонс. Солдаты хватают её. Брат пострадавшей Мазаньелло всаживает нож в одного из солдат.

Вспыхивает мятеж. На сцене появляются вооружённые рыбаки. Все становятся на колени. Молитва рыбаков переходит в марш, звенят шпаги, факелы вздымаются над головами толпы…

- Ах, это здесь! - произнёс вполголоса Лермонтов.

Виельгорский посмотрел на него и укоризненно покачал головой.

Это было то место оперы, после которого в Брюсселе начали строить баррикады. Брюссель выглядел не так живописно, как Неаполь. Революцию начали, кроме студентов, рабочие - стекольщики, углекопы, мясники, маляры, кузнецы и крестьяне из Ватерлоо - люди грубые, одетые в засаленные блузы и деревянные башмаки. Несколько дней на улицах шла стрельба. Дымки вылетали из окон высоких домов. Стреляли из-за фонарных столбов, повозок, створок ворот и мешков с песком. Стреляли мужчины, женщины, даже подростки…

Может быть, корнет Лермонтов знал эти подробности? Во всяком случае, теперь он на сцену не смотрел, а улыбаясь, похлопывал пальцами по колену в такт маршу.

Занавес опустился. Рукоплескания петербургского партера не могли быть слишком громкими, потому что большинство зрителей аплодировало в перчатках. Один Лермонтов встал и, сбросив перчатки на пол, хлопал изо всех сил. При этом он звонко кричал: "Браво! Новицкая! Голланд! Фора!" Виельгорский снова навёл на него лорнет.

- Помилуй боже, как я завидую этому юноше! - сказал он. - Давно уже не был я столь счастлив в оперном театре… Какой огромный лоб, какое лицо… - продолжал Виельгорский. - Положительно, в сердце у него есть музыка… Надо будет пригласить его к нам, на Михайловскую площадь.

Получить приглашение на музыкальный вечер к братьям Виельгорский было событием незаурядным. Кто не знал, что в их доме на Михайловской площади, специально нанятом для концертов, постоянно бывал Глинка? Кто не знал, что Михаил Виельгорский - автор оперы "Цыганы"? Кто, наконец, не знал, что Михаил Юрьевич в Вене пожимал руку самому Бетховену?!

Заметив человека музыкального, Михаил Юрьевич считал своей обязанностью с ним познакомиться. Людей немузыкальных он искренне почитал людьми неграмотными. Единственным немузыкальным и, следовательно, неграмотным человеком, с которым старшему Виельгорскому приходилось по службе поддерживать постоянное знакомство, был император Николай I.

Почтеннейший композитор не раз говорил своему брату: "Как ужасно, что государь не любит авторов!.."

- Нынче воскресенье, - прошептал Виельгорский, раскрывая свою записную книжку. - Итак, на тридцатое января, в субботу… гм… звать корнета лейб-гвардии гусарского полка… господина Лермонтова… Безусловно музыкален, и даже очень, - моё чутьё ещё никогда меня не обманывало…

Музыкальный вечер 30 января не состоялся. 27 января на снежной поляне у Чёрной речки был смертельно ранен Пушкин.

В середине февраля Михаил Виельгорский, стоя у длинного стола в зале, где обычно давались концерты, перевернул листок, весь исписанный изящным дамским почерком, и прочитал вполголоса:

Отравлены его последние мгновенья
Коварным шёпотом насмешливых невежд…

- И ты говоришь, что он арестован?

Брат Виельгорского - Матвей, известный виолончелист, - ответил, не вставая из кресел:

- Лермонтов? Сидит под караулом в Главном штабе.

- Ты думаешь, что в стихах его есть что-либо предосудительное?

- Ты удивительно наивен, друг мой! "А вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов…" Не думаешь ли ты, что об этих строчках не было доложено государю?

Михаил Виельгорский вздохнул:

- Ах, Матвей, таков ведь был и Пушкин… Но я надеюсь, что государь будет милостив к молодому человеку… В стихах его так и звучат мелодии…

- Будем надеяться, - сурово откликнулся Матвей.

* * *

Надежды братьев Виельгорских не оправдались. 27 февраля 1837 года был опубликован высочайший приказ о переводе Лермонтова в Нижегородский драгунский полк прапорщиком. Полк находился на Кавказе.

Осень этого года на Кубани была сырая. Перекладная тройка въехала ночью в городок Тамань, разбрызгивая громадные лужи и качаясь на ухабах, как парусная шлюпка в бурю.

Черноморский казак Кешка, который состоял при Лермонтове денщиком, был о Тамани самого низкого мнения.

- Там, ваше благородие, ворюг, что за печью тараканов, - повторял он всю дорогу. - Тамань - она себе на уме…

- Отчего же себе на уме?

- Оттого, что за рекой немирные черкесы бродят.

- Что особенного? Видели мы с тобой и немирных.

- Да ежели бы одни черкесы, а воров полно. Плохое место, ваше благородие.

Лермонтов пожал плечами и занялся своей шкатулкой, которая более чем наполовину была набита бумажками. Драгунский прапорщик Лермонтов имел обыкновение писать стихи и в дороге. Он писал, поставив шкатулку на колени, и в станичных мазанках, и в казённых помещениях, и на станциях, пока перепрягали лошадей.

"Фатера", предоставленная Лермонтову в Тамани, не внушала никакого доверия. Кешка, посмотрев при свечке на запущенную хату с разбитым окошком, незаметно осклабился. Он привык в казачьих жилищах к чистоте почти педантической.

- Ну то-то и оно, - пробурчал он неопределённо.

Но Лермонтов, нисколько не смутившись, разложил вещи, положил на стол два пистолета и бросил бурку на лавку.

- Что же ты стоишь? - сказал он денщику. - Ложись!

- Эх, ваше благородие, - проронил Кешка, но более ничего не сказал, видимо рассудив, что "от службы не отказываются".

Кешка улёгся на свою бурку и заснул. Лермонтов пытался несколько минут раскладывать свои бумажки при свече, но, увидев, что огарок трещит и дымит, задул его.

Когда Кешка проснулся, "их благородие" был уже одет, словно и вовсе не спал, и вид у него был задумчивый.

- Пойду к коменданту, - сказал Лермонтов, - попытаюсь найти корабль до Геленджика. А ты не отлучайся никуда.

Кешка, однако, отлучился и встретил почти рядом с хатой знакомого урядника Максименко, с которым служил "на линии" ещё в прошлом году и даже в горы ходил против немирных.

- Ты зачем здесь? - строго спросил урядник.

- С офицером, - отвечал Кешка, - едем в действующий отряд, в Геленджик, а то и дальше.

- А чего же у Царицыхи остановились?

- На фатеру.

Урядник значительно на него посмотрел.

- На фатеру? А знаешь ты, брат, что тут нечисто!

- Знаю, - отозвался Кешка, - хозяйка хоть бы помелом прошлась. Видать, с прошлого году не метено.

- Не то, - сказал урядник и набил длинную трубку, - возят с того берега…

- Что возят?

- Думается мне, порох.

- Это зачем?

Урядник выразительно указал пальцем через плечо в южную сторону.

- Немирным, - пояснил он.

- Что ж вы молчите?

- Начальство знает. - И урядник перевёл разговор на "линейные" события прошлого года.

Кешка доложил об этом разговоре прапорщику. Но тот сердито мотнул головой и, завернувшись в бурку, отправился на берег. Кешка издали видел, как прапорщик сидит на камне и глядит на море.

Лермонтов видел море впервые в жизни. Он слушал неумолчную песню волн и равномерный плеск прибоя. Свежий ветер приносил горьковатый запах водорослей. Простор был без конца, без края. В нём не было ничего от пыльного, тяжкого хаоса земли. Не было ни человеческих голосов, ни звука барабанов, ни военной команды, ни топота сапог. Лермонтов чувствовал себя словно гостем волн. А они всё бежали, бежали ему навстречу, не зная над собой ничьей воли, не зная ни препятствий, ни рытвин, ни ухабов.

Кешка услышал откуда-то сверху доносящийся женский голос. Голос пел песню, не похожую на обычные девичьи запевки. В ней говорилось про бурю и про лодку, про тёмную ночь и про буйную головушку. "Вишь, какова песня-то", - подумал Кешка и посмотрел на прапорщика. Тот сидел не шевелясь, словно заколдованный.

Мелодия этой песни была сложная - то медлительно-тоскливая, замирающая на верхах, то бурная и дерзкая, словно вызов, брошенный враждебной силе. Иногда песня обрывалась. Тогда слышен был тревояшый накат волн, бьющихся о берег. Ветер крепчал с каждой минутой. И тот же ветер нёс с собой девичий голос:

Как по вольной волюшке -
По зелену морю,
Ходят всё кораблики
Белопарусники…

Прапорщик оставался неподвижным. У него была привычка прислушиваться к отдалённым, иногда неясным звукам, которые прибегали, словно из другого мира, - то это был вой ветра в горном ущелье, то отдалённый клёкот орла, то шум падающей воды. В такие минуты беспокойные глаза его замирали, и он погружался в глубокое раздумье, подперев голову рукой. Ему хотелось быть в небе с орлом, в море с лодочниками…

Черноморские рыбачки поют совсем не так, как в столичных залах. Там исполняют готовую музыку для слушателей. Здесь, на Кавказе, девушки поют для себя, для своего настроения, по своей охоте, не заботясь о слушателях. Они не могут молчать, потому что самый воздух их вольной жизни насыщен чем-то, из чего рождается песня. "Плоха та девка, которая никогда не поёт" - это прапорщик не раз слышал на линии.

И самому прапорщику хотелось запеть. Но, боже мой, не петь же здесь из опер!

Песня кончилась, и он остался один. Так было и в Петербурге, где он слушал на сцене гимн восставших рыбаков. Так было и здесь, на границе, скованной барабаном России, где рядом шевелилась скрытая, чужая, недоступная ему жизнь береговых старожилов.

Вечером Лермонтов приказал Кешке согреть чайник и сел к столу с трубкой и с бумагами. Лицо у него было нахмуренное, губы сжаты. "Эге, и ему не нравится, - подумал денщик, - а то ведь всё улыбался да музыку свистал. Пойти, что ли, за хворостом? У них и плетень-то давно спалили - что за народ!"

Кешка подал прапорщику чайник и улёгся на солому спать. Но проспал он недолго. Его разбудил прапорщик.

- Послушай, - сказал Лермонтов, - я пойду на берег, поброжу у моря. А ты дожидайся моего возвращения, да не храпи тут, успеешь выспаться.

- Слушаю, ваше благородие, - машинально ответил Кешка.

На всякий случай казак зарядил ружьё, укрепил свечу на тарелке и уселся на пол спиной к стене, поставив ружьё между коленями. Сначала ему казалось, что он слышит всё ту же песню про тёмную ночь и про буйную головушку. Но теперь пел её прапорщик. Потом всё смолкло, и только равномерные вздохи прибоя нарушали тишину.

Сидя спиной к стене, глядя на огонёк свечи и слушая ночной прибой, трудно удержаться от дремоты. Вдобавок Кешке не нравились и хата, и Царицыха, и то, что прапорщик ушёл ночью, и вся Тамань в целом. Сначала он пробовал мурлыкать под нос "не по-здешнему", а так, как полагается по-станичному: "Что у нас-то было во зелёном саду, что под яблоней было, яблоней кудрявою…" Но вскоре голова его упала на грудь, сон одолел его.

Разбудил денщика толчок в плечо.

- Что ты спишь, тетеря? - услышал он голос прапорщика. - Так ли положено вести себя часовому?

Кешка вскочил.

- Эх ты, курица! - горько сказал Лермонтов. - Пока ты спал, как новорождённый, нас ведь обокрали!

И в самом деле, почти все вещи прапорщика пропали: и шкатулка, и оружие, и, что хуже всего, письма, которые он вёз своему сослуживцу Мартынову от его родителей из Пятигорска.

- А ведь я докладывал, ваше благородие, - угрюмо сказал Кешка, - что здесь порох возят…

Лермонтов посмотрел на него значительно.

- Да, Кешка, - сказал он, - кажется, и порох.

- Так что, не доложить ли по начальству?

- Нет, - отвечал Лермонтов, - какое нам дело до них? Мы проезжие.

* * *

На обратном пути прапорщик всю дорогу молчал. Видать было, что происшествие в Тамани на него подействовало сильнее, чем поначалу казалось Кешке.

- Разбойники, ваше благородие, вся эта Тамань.

- Думаешь!

- Да разве ж нет?

- Вольные люди, - сказал вдруг Лермонтов, - а мы с тобой им чуть не помешали. Эх, не то, всё не то!

Он стал смотреть на дорогу и тихо запел, как бы про себя:

Как по вольной волюшке -
По зелену морю,
Ходят всё кораблики
Белопарусники…

- И что в этой песне хорошего, ваше благородие? - не выдержал Кешка.

- Что хорошего? - промолвил Лермонтов, не глядя на казака. - В ней музыка моего сердца. Понятно тебе, друг Иннокентий?

* * *

В 1850 году Михаилу Виельгорскому было 62 года. Пышные его кудри побелели, щёки обвисли, но на смугловатом лице всё так же блестели молодые, неуёмные глаза.

Гостей в его большом доме стало меньше. Но всё так же проводил он долгие зимние вечера у фортепиано. Всё так же были расставлены в большом зале пюпитры и со стен глядели на него лица именитых гостей: Пушкина, Жуковского, Грибоедова, Шумана, Берлиоза, Глинки, Лермонтова.

Лермонтов бывал здесь. Однажды он слушал здесь квартет, в котором играл Матвей Виельгорский. Весь вечер этот странный человек с презрительной складкой губ провёл в молчании, подперев рукой подбородок. Старший Виельгорский торжествующе поглядывал на брата: "Не я ли угадал, что в нём дремлет музыка?"…

- Музыка? - сказал Матвей. - Да это и есть воля…

Матвей Виельгорский узнал о смерти Лермонтова на светском обеде. Новость сообщали шёпотом:

- Говорят… у Мишеля Лермонтова была неудачная дуэль на Кавказе… Нет, не ранен, убит… Впрочем…

"Впрочем" значило только то, что о смерти Лермонтова следует и в дальнейшем говорить шёпотом.

С тех пор прошло девять лет… Михаил Виельгорский сидел у фортепиано, брал аккорды и писал карандашом по нотной бумаге. Матвей, заложив руки за спину, прохаживался по залу от портрета к портрету.

- Послушай, Матвей, - сказал Михаил и заиграл.

Это был романс "Отчего?", который вскоре обошёл все концертные залы и жил долго, пока его не вытеснил другой, новый, с музыкой Даргомыжского.

- Мило, - сказал Матвей, - поздравляю с удачей, дружок.

- Нет, послушай, в самом деле?..

- В самом деле, и хорошо и задушевно.

- Слова таковы… У этого человека мелодия таилась в любом стихотворении. Послушай:

Мне грустно, потому что я тебя люблю…

Матвей Виельгорский долго всматривался в портрет, где Лермонтов был изображён в гусарском мундире.

- Как верно у него написано, - проговорил Матвей, - "пустое сердце бьётся ровно, в руке не дрогнул пистолет…". Он словно пророчествовал и о своей гибели…

- Я увидел его впервые в Александрийском театре на представлении "Фенеллы", - отозвался Михаил, - он был полон жизни и надежд. И сейчас вижу его как живого… Какие слова, Матвей!

За каждый светлый день иль сладкое мгновенье
Слезами и тоской заплатишь ты судьбе…

Опьянение жизнью

Пасхальная неделя 1842 года была дождливая, и афиша обмякла. Проезжавшие мимо великосветские кареты и обывательские дрожки забрызгали её апрельской грязью, но из окна гостиницы всё ещё видны были крупные буквы: "Франц Лист".

Слуга Листа собирал такие афиши в Берлине, Вене, Лондоне, Милане, Женеве, в сотне других городов. На всех языках извещалось, что Лист выступит, выступит, выступит… то в большом зале, то в малом зале, то в гостиной, то в павильоне, то в доме такого-то, то просто в помещении.

Слуга отправился за петербургской афишей, но вернулся с пустыми руками и смущённо доложил, что в России срывать казённые объявления не позволяется. Следует обратиться в часть и заплатить установленную цену "в копейках серебром".

- Не горюйте, - весело сказал Лист, - мы заплатим даже золотом. Пора одеваться.

Он присел к зеркалу и привычным движением распахнул ворот рубашки. Туалет продолжался недолго, не больше часа.

- Прикажете ордена? - спросил итальянец-слуга, перед тем как подать пианисту фрак.

- "Золотую шпору" на шею обязательно, - сказал Лист, - здесь очень внимательно относятся к знакам отличия.

Лист тряхнул волосами, рассыпавшимися по плечам, надел перчатки, щёлкнул пальцами перед зеркалом и отправился на концерт.

В городе Санкт-Петербурге действительно смотрели больше на ордена, чем на заслуги их обладателя. Вообще большое значение придавали парадной внешности.

Город был очень красивый, холодный, не похожий ни на один из городов Европы. В нём было много камня, воды и неба. Небо было бледно-голубое с золотыми облаками, как на картинах голландских художников.

Люди в этом городе словно растворялись в камне, воде и облаках. Даже голоса у них звучали приглушённо, словно они боялись, чтоб их не подслушали. Толпа, наполнявшая зал дворянского собрания, не гудела, а шепталась, и все оглядывались на царскую ложу. Ложа была пуста.

Известный любитель музыки граф Виельгорский подвёл Листа к маленькому человеку с пухлым лицом. Человек этот стоял один, опираясь спиной о колонну, в такой ленивой позе, какая, по светским понятиям, допускалась только дома, а не в обществе. Обе руки у него были заложены за спину, живот выпячен, а глаза закрыты, словно в дремоте.

- Позвольте представить вам славного сочинителя нашего господина Глинку, - сладким голосом сказал Виельгорский. И, оборотясь к Глинке, промолвил торжественно: - Это великий Лист!

Глинка открыл глаза, тряхнул головой и выпрямился. Взор у него оказался живой и насмешливый.

- Очень рад, - сказал он, - только сейчас видел во сне великого Листа.

Лист расхохотался, и несколько человек удивлённо посмотрели на него. Этот громкий голос и волосы… "Мой бог, - журчали голоса на французском языке, - что за пышная грива? Государь не любит пышных причёсок!.. Тише! Помилуйте, ведь это сам Лист! Он не слышит… О, эти чудачества музыкантов! Он француз? Да нет же, австриец… Но эти ордена… Как хотите, это неприлично!"

- Странно, - сказал Лист, - что здесь говорят обо мне, а смотрят на императорскую ложу.

- Привычка, - улыбнулся Глинка, - и на меня-то здесь не глядят. Забыт почти всеми. Живу один, и ордена нет.

- Ну уж, Михаил Иванович, - укоризненно прошептал Виельгорский и быстро оглянулся на царскую ложу.

В ложе появились несколько дам в светлых платьях. Бриллианты озарили весь зал.

Два офицера вытянулись в струнку по бокам ложи. На согнутой руке у каждого из них лежала каска с бронзовым двуглавым орлом.

Назад Дальше