Первые грезы - Новицкая Вера Сергеевна 2 стр.


Николай Александрович, в качестве ангела-хранителя, берет под уздцы моего железного коня и пресерьезно обращается к горничной:

- Дуняша, скажите дворнику, пусть возьмет лопату, корзину и идет за нами на случай чего, барышню подобрать.

- Слушайте, Николай Александрович, если вы так будете смешить меня, когда я уже сяду на велосипед, то я непременно шлепнусь.

- Помилуйте, Марья Владимировна, что ж тут смешного? Мера предосторожности.

- Николай Александрович, ради Бога! - молю я, делая всевозможные усилия вскарабкаться на велосипед - самое трудное в этом искусстве.

- Ну, хорошо, не буду, не буду; с этой минуты, я говорю только печальные вещи. Вот, например, посмотрите на эту даму.

- Где?

- Налево, в белом костюме на самом припеке и без зонтика.

Я вижу поразительно прямую, худую и бесконечно длинную особу.

- Знаете, почему она без зонтика?

- Ну?

- Она его проглотила. Право-право. Теперь все дамы это делают; посмотрите на их фигуры - мода. Прежде, в старину, говорят, аршины глотали, a теперь перешли на зонтики, удобнее, мягче.

Взобраться на велосипед при таких "грустных" разговорах немыслимо.

Раз, два, три… Наконец-то! Сижу. Метнулась вправо, метнулась влево и пошла описывать зигзаги. Боже, как я в эту минуту сочувствую всем пьяницам! Что может быть труднее прямого направления? Хоть геометрия и гласит, что прямая наикратчайшая, но, надо добавить, и наитруднейшая, во всяком случае для велосипедистов и членов общества нетрезвости. Уф! Поехала прямо.

- Отлично, отлично, очень хорошо, так и продолжайте, - одобряет летящий из предосторожности рядом со мной на собственной паре ангел-хранитель. - A теперь берите влево, влево к больнице, мимо помещения дежурного врача, это самое благоразумное, потом немножко влево к артели упаковки и переноски мебели, по крайней мере, мы гарантированы, что так или иначе, но домой доставлены будем.

Вот противный человек!

Дружеским объятием охватив серебристый тополь, с которым судьба, по счастью, деликатно свела меня, я слезаю со своего самоката. Ох, неправда, вовсе это не самокат, еще как упирается, a коли сам и катится, то именно туда, куда не нужно.

Теперь я совершенно прилично езжу, и мы с Николаем Александровичем совершаем большие прогулки. Несешься быстро-быстро. Как приятно! Дух захватывает, a кругом мелькает высокая, стройная, уже слегка колосящаяся рожь, заманчиво сверкают приветливые синенькие глазки василька.

Мы делаем маленькую станцию где-нибудь под тенистым деревом. Николай Александрович затягивается папироской и вполголоса что-то напевает; y него такой приятный, мягкий баритон.

Я смотрю на милые васильки, потом наверх, на ясное бирюзовое небо, на перламутровые искрящиеся облачка, резвящиеся на нем. Как я люблю глядеть на них! Как грациозно скользят эти легкие белые тени! Вот высокие, стройные девушки в воздушных хитонах; нежно обнявшись, точно задумавшись, тихо бредут они, a кругом толпы маленьких беленьких деток, резвятся, обгоняя друг друга, ногоняя светлых девушек; и большие серебристые, крупные, как орлы, птицы реют над их головами… Вот выплывает снежная колесница, и в ней опять девушки стройные, легкие, чистые… Чудится мне, что это беззаботные, блаженные души живут, наслаждаются в ясной лазури и смотря вниз, на далекую печальную землю, которую они покинули… Печальную? Разве земля печальна? Нет, никогда, она так хороша, так приветлива, так красива!..

- О чем задумались, Марья Владимировна? - слышу я голос.

- Ha облака засмотрелась… Я так люблю смотреть в небо. Правда, как красиво?

- Да, хорошо, замечательно хорошо! - говорит он мечтательно, но он не глядит на небо, он долго пристально смотрит на меня и в глазах y него точно грусть.

" Что с вами?" - чуть не срывается y меня с языка, но почему-то я не спрашиваю.

Между тем с ним что-то да есть, он последнее время стал другим. Да, так вообще, на людях, он тот же: дурит, шутит, рассказывает всякий вздор, но, как только мы остаемся наедине, он почти все время молчит или говорит что-нибудь серьезное, даже грустное, и голос y него другой становится: глубже, тише. Странно, и на меня это действует, и я как-то притихаю, даже не хочется ни смеяться, ни шутить, ни дразнить его; если же иногда что-нибудь вырвется, глупость какая-нибудь, он не рассмеется, только тихо-тихо так улыбнется, и мне станет неловко за свою веселость, точно сделала что-то неуместное, даже неделикатное. Странно.

A вчера? Какой был красивый, ясный-ясный вечер.

Словно блестки, рассыпались по всему небу крупные звезды. Я одна-одинешенька сидела в саду и думала. Сирень расцвела, пахло зеленью, весной, где-то далеко заливался соловушка. Тихо-тихо, даже голосов с улицы не слышно.

Вдруг отчетливо зазвенели в тишине шпоры, мелькнул огонек папироски, и со ступенек стал медленно спускаться белый китель.

Николай Александрович подошел и безмолвно сел рядом со мной на скамейку; я тоже молчала. Он долго пристально смотрел на небо и вдруг тихо так, как он иногда говорит, начал:

Небо тихо, небо ясно,

В небе звездочка горит.

Не люби ее так страстно!

Для тебя ль она горит?

Для меня ли? - я не знаю,

Ho при ней мне так светло!

Близ нее я не страдаю,

Без нее - мне тяжело…

Он точно ронял эти слова, такие мягкие, звучные… Неужели это свое? Неужели, вот сейчас, глядя на глубокое горящее небо, вылились y него из души эти стишки? Как тепло и просто. Точно светло стало и на душе, точно и там зажглась звездочка. A кругом все та же тишина, душистая, ласковая…

Глава III

Неожиданность. - Офицер. - Любины тревоги. - Чучело. - Среди цветов.

Я-то злюсь, я-то браню Любу, что она мне целую вечность не пишет, a тут вдруг, нате, как снег на голову, без всякого предупреждения она вместе с Сашей и нагрянула. Вот за это люблю, молодцы! Приехали они как раз перед самым завтраком. Ну, конечно, сейчас их за стол; экстренно вытребовали сюда же Николая Александровича.

Люба премиленькая в своем золотисто-коричневом костюме, в желтенькой, канареечного цвета, блузке, которая страшно идет к ее карим, искрящимся золотой искоркой, глазкам; по обыкновению, кокетливая и грациозная, как кошечка. Терпеть не могу никакого кривлянья, но то, что проделывает Люба, мне ужасно нравится: она не ломается, но как-то плутовато-ласково вскинет глазками, сложит губы розовым бантиком, и получается такая милая, задорно-кокетливая мордашка. Не преминула она бросить два, три таких взгляда в сторону Николая Александровича после них полетело несколько шпилечек, таких удачных, и пошла болтовня. Где она - там всегда весело.

- Слышите, слышите? Приближается наш дневной соловей. Целехонький день заливается своей, поистине, сладкой мелодией; вот сейчас раздастся: "Моро-ожено !" - и затем, тоном ниже, соблазнительно нежно: "сливочное, щиколадное, крем-брюлетовое, тюки-фрюки, сюперфлю с ванелью, не пожелаете ли, вашей милости купить?" - слащаво растягивая слова и идеально подражая интонации Михайлы, изобразил Николай Александрович.

Едва закончил он свой концерт, как точь-в-точь с теми же приемами завопил настоящий мороженщик. Невозможно было не расхохотаться.

Напитав и усладив "крем-брюлетовым" и "щиколадным" своих гостей, мы отправились прогуливать и знакомить их со всеми достопримечательностями парка. Пошли конечно, по-дачному, без шляп и перчаток, как и все здесь ходят, поленились на сей раз взять с собой даже зонтики, так как денек был серенький, солнце спряталось, но и дождем не грозило. Массу смеялись и болтали всяких глупостей. Коля рассмешил нас, рассказывая, как во времена оны, будучи еще мальчуганом лет восьми, живя в имении y своих родителей, он с двумя гостившими y него товарищами устроил штуку. Приехал однажды к отцу его по делу один крестьянин-кулак, которого все терпеть не могли; сам пошел в дом, лошадь же с довольно нарядной бричкой оставил около сарая.

- У нас, - рассказывает Николай Александрович, - в это время ремонт производили, вот и приди нам гениальнейшая мысль: "давай отремонтируем и Шкурина, окажем ему дружескую услугу; коли он такая скареда, так мы ему даром обновление произведем". - Притащили ведерца - давай малевать тележку, но красили только одну половину, ту, что к сараю обращена, другую же не трогали, так что, если со стороны посмотреть, - все будто и в порядке. Одно колесо намазали ярко зеленым, под цвет нашего забора, другое желтым, под цвет дверей, передок разрисовали красным, точь-в-точь наша крыша, на боку изобразили желтые горохи на зеленом фоне, a задок изукрасили зеленым полем с красными горохами. Получилось нечто обворожительное, величайшее произведение художества. Для ансамбля отремонтировали и лошадку: гриву мазнули желтым, хвост зеленым; вот это-то нас и погубило, Усовершенствование брички он сперва даже и не доглядел, сел и погоняет себе. Вдруг смотрим, поворачивает, сам краснее кузова, вылезает да прямо на нас.

- Ах вы, мол, бессовестные парнишки, думаете, что барчата, так над бедным человеком издеваться можно! - пошел, пошел. Один из наших сотрудников-художников струсил, да давай Бог ноги, a мы храбрости набрались и говорим:

- Вы напрасно так сердитесь, мы знаем, что вы человек бедный (а он страшно богат), мы ничего и не возьмем с вас, ни за материал, ни за труд, мы так по-приятельски.

Тут он до того распетушился, что из красного лиловым стал; кто его знает, пожалуй прошел бы последовательно через все цвета радуги, но мы уже этого превращения не видели, так как он понесся жаловаться на нас.

- Что же, хорошо досталось? - осведомляемся мы.

- И-их, не говорите: уши после разговора с родителем как маки расцвели, - поясняет рассказчик, - кроме того для умерения наших творческих порывов посадили нас (меня и живущего y меня товарища, так как пришлый благоразумно умчался домой) наверх в две, хотя и разные, но соседние комнаты, да и на ключ заперли. Недолго в тоске пребывали мы; не успели даже еще уши мои принять своей обычной, Богом данной всему человечеству, окраски, как мы пришли к заключению, что прежде всего следует открыть окна для общения как между собой, так и с внешним миром. Вдруг делаем величайшее приятнейшее открытие в этом самом внешнем мире. На крыше кухонного крылечка, которое приходилось как раз между нашими одиночными камерами, - о прелесть! - стоит и распускает пары еще горячий, только что сваренный компот, поставленный на известную высоту, как y нас всегда принято делать, чтобы не съели собаки. Действительно, ни одна собака не прикоснулась. Шнурки штор были немедленно обращены в удилища, на концы их прикреплены крючки, которыми всегда богато снабжены бывали наши карманы, и компотная ловля вышла очень удачной. Как тут не смеяться!

Между тем вздремнувшее солнце не вовремя надумалось бросить на нас свои благодетельные лучи, не обращая никакого внимания на то, что, не рассчитывая на такое внимание с его стороны, мы вышли без зонтиков.

- Господа кавалеры, будьте галантны, одолжите ваши фуражки! - вопит Люба.

- A в самом деле.

Колина фуражка уже направляется в мою сторону, но Саша опережает его и сует свою.

- На, Муся, мою возьми, Колина тебе велика будет.

Я беру и надеваю ее чуточку набекрень, по-юнкерски. Николай Александрович все еще держит в руках свою и пристально, укоризненно, как почему-то мне кажется, смотрит на меня.

- Я думала, вы галантнее, Николай Александрович! Неужели же мне так и печься на солнце? - протестует Люба.

- Ради Бога, простите, Любовь Константиновна, я иногда такой страшно рассеянный… - он протягивает ей свою фуражку.

- Да, с некоторых пор! - вскинув глазками, значительно подчеркивает Люба. Она тоже слегка набок надела шапку, что ей ужасно-ужасно к лицу.

Саша, который в духе и доволен, что я предпочла, как он думает, его шапку, и в рассказах не желает отставать от другого кавалера.

- Нет, что я вам расскажу, господа, вот умора! Что кадеты наши в зоологическом саду устроили, и я с ними был, ей Богу, был вот теперь весной. Штук этак нас восемь собралось. Туда-сюда, потом пошли слонов кормить; презанятно это, как он ручкой своей да в рот. Уже копеек на двадцать пять булок скормили, адски прожорливое существо, ну, a финансовое положение кадета известно, самое бамбуковое. Сунул один руку в карман:

- A что, господа, если письмо дать, съест?

Дали. ест, ей Богу, ест! Вывернули карманы наизнанку, еще нашли. Второе, третье. Там, смотрим, слонище кочевряжиться начал; мы ему бутербродец: булочку с открыткой, - поехало; коночные билеты, и говорить нечего, все пережевал. Что бы еще дать? Один решается пожертвовать свой носовой…

Вдруг физиономия Саши принимает глупейший вид, фигура его тоже как-то неестественно вытягивается, одна рука растерянно тянется ко мне, вслед затем, словно приклеивается к его левой ноге; из уст вылетает молящим шепотом слово "шапка", как только потом сообразили мы.

С Николаем Александровичем происходит почти такая же, только чуть-чуть менее карикатурная перемена: оба уподобляются даме, проглотившей свой зонтик.

- Господи, не с ума ли сошли? Кажется, нигде ничего страшного?

Из боковой аллеи мчится чудный пойнтер, которого я успеваю похлопать по коричневой в белую крапинку голове, в нескольких шагах за ним молодой, очень стройный и элегантный военный. Вот он страх-то! Будем выручать своих простоволосых кавалеров. Как по уговору, мы с Любой устраиваемся, одна по правую, другая по левую сторону дорожки, каждая невдалеке от своего кавалера, и "козыряем" офицеру, тогда как Коля и Саша, не имея возможности приложить руку к "пустой голове", вытягиваются в струнку и по военной команде "едят глазами" свое начальство. Офицер, видно, не задира и веселенький; ему, кажется, самому смешно: он улыбается и очень любезно отдает честь. Нам весело и смешно до упаду.

- Дура, ты всегда наскандалишь! - едва скрылись офицерские пятки, петушится Саша, кидаясь на сестру, которая заливается хохотом.

- Во всяком случае "дуру" свою раздели пополам, - вмешиваюсь я, так как их было две.

- Да чего ты злишься? Не съел тебя твой шнапс-капитан, - огрызается Люба.

- Да понимаешь ли ты, что это Великий Князь!

- Что-о?

- Как?

Мы поражены.

- Ну да, это Великий Князь собственной персоной, - говорит Николай Александрович. - Уж мы-то его прекрасно знаем, это наше прямое начальство. Но, пустяки, пожалуйста о нас не беспокойтесь, ничего неприятного выйти не может, он милейший, добрейший человек, сам, вероятно, не меньше нас смеется теперь над всем происшедшим.

Нет, это прелесть, это восторг! Вот так отличились! Дома рассказ наш производит впечатление, все очень смеются.

Уже совсем поздно. Мы лежим с Любой в своих постелях, но сна ни в одном глазу, ни шутить, ни дурачиться нет настроения, мы устали за день от шума и смеха; хочется побеседовать, поделиться впечатлениями, поговорить по душе. Люба подробно рассказывает мне свое житье-бытье в имении бабушки, куда вскоре после их приезда явился, бесследно было исчезнувший после рождественской исповеди, Петр Николаевич. Отчасти, вкратце я уже знаю все это из писем, но в словах ее проскальзывает, а, главное, в самом звуке их слышится мне нечто новое.

- Что ж, - спрашиваю я, - больше y тебя никакого объяснения с ним не было?

- Объяснения? Ты, значит, не имеешь ни малейшего понятия о том, каковы наши отношения. Да он совершенно не замечает меня, я бы для него вовсе не существовала, если бы не те удобные и неудобные случаи, когда он может говорить мне колкости, почти дерзости… Удивляюсь только, откуда y него находчивость теперь берется? Прежде чуть не полчаса, бывало, ждешь, пока он шутку какую-нибудь сообразит, a тут, не успел повернуться - шпилька обмолвишься, не так что-нибудь скажешь - насмешка, едкая такая, от которой y него даже в глазах что-то загорается. Я, положительно, лица его даже не узнаю, точно подменили его, право. Всегда веселый, острит, откуда что берется. За барышнями… Особенно за одной, там такая отвратительная белобрысая кривляка есть, так и увивается, просто смотреть противно, a та млеет…

Голос Любы слегка дрожит. Я поражена.

- Не может быть, Люба! Тебе верно кажется. Ведь он так любил тебя.

- Значит… не любил, - голос ее срывается. - Нет, кажется мне не теперь, a казалось раньше, на Рождестве, но только казалось… - Она на минуту замолкает.

- Всякие прогулки затевает, - снова начинает она, - всюду так распорядителен, расторопен, ну, a царицей везде, конечно, она, его белобрысая кривляка. Понимаешь, до чего дошло: спектакль хотели ставить, "Дорогой поцелуй", так он, видишь ли, роли распределяет.

- Прекрасно, Евгения Андреевна возьмет, само собой разумеется, молоденькую дамочку, a Любовь Константиновне можно дать горничную.

- Понимаешь?.. Она "возьмет" даму, a мне "можно дать" горничную. А? недурно?.. Конечно, я отказалась. Теперь в воскресенье в лес прогулку затевают; как только узнали, что мы уезжаем, так он нам на дорогу и преподнес это: на, мол, без тебя, нарочно без тебя.

Бедная Люба, как она все это близко к сердцу принимает! A почему? Просто досадно ей, задето самолюбие или, быть может, теперь он ей нравиться стал? Боюсь, что последнее, уж очень грустная нотка дрожит y нее в голосе.

На следующий день Любиной всегдашней веселости, игривости, заразительного смеха почти не замечалось; вид y нее был рассеянный, даже озабоченный. Впечатление ли это, оставшееся от нашего ночного разговора, или что другое? Разошлась и развеселилась она немного, только когда удалась по адресу Николая Александровича одна штучка.

Влетает Саша, оживленный, красный, и прямо к нам:

- Любочка, Мусенька, милые, золотые, хорошие, ненаглядные, тряханите мозжечками, придумайте что-нибудь Николая надуть. Пожалуйста. Ради Бога! Мне это необходимо! Мы с ним, понимаете ли, на пари пошли, что я его надую, a пари адски важное для меня, потому, - если я выиграю, - вы не можете себе представить, какая тогда прелесть будет! Думал я, думал, ни с места, - бамбук один получается. Ну, помогите, a нет, так я сейчас навру на вас чего-нибудь Николаю: вот пойду и скажу, что застал вас чуть не дерущимися из-за того, кого из вас он, Николай, больше любит. Вот скажу, ей Богу, скажу, нисколько не постесняюсь. Да это и правда будет, потому что, если вы не хотите идти против него, значит, вы влюблены в него.

Нам смешно, но в глубине души мы потрухиваем, потому что Саша, разозлившись, вполне способен выкинуть такую штуку.

- Чего ты как гороху из мешка насыпал, даже нам рта разинуть не дал? Мы вовсе и не собираемся протестовать; успокойся, пожалуйста, если мы в кого и влюблены, то очевидно, по твоей же теории, в тебя, потому что становимся на твою сторону и все сообща идем на страх врагу, - говорю я. - Только вот, что придумать?

Несколько минут мозги напряженно работают.

- Давай посадим ему в комнату чучело и наплетем какую-нибудь душещипательную историю, - предлагаю я.

- Отлично! Виват многодумная Муся! - кричит Саша

- Да, да - вдруг оживившись, с блестящими глазами подхватывает и Люба. - Только мы сделаем, Муся, твое чучело, да, да, да! Непременно! Это будет страшно смешно… Я все устрою.

- Да, но Николай должен думать, что устроил я, что я надул, слышишь? Ты не смей ему говорить, a то…

Назад Дальше