Разгуляев уселся на валун, не торопясь вынул из сумки, висевшей у него на ремне, ведомость, деньги и картонку, чтобы подложить под ведомость. Он все аккуратненько разложил и даже авторучку приготовил. Потом просмотрел ведомость, поставил в соответствующей графе птичку и протянул ведомость и ручку Пашке.
- Здесь распишитесь, товарищ Рыбаков, - сказал он.
- Откуда вы знаете, что я Рыбаков? - спросил Пашка. Разгуляев с удивлением посмотрел на Пашку.
- Как - откуда? - спросил он. - Неужели вы думаете, что заместитель начальника экспедиции не знаком с личными делами сотрудников. Фотографии в личных делах похожи. Вот Колесов, вот Глухов, вот Рыбаков. Ну, расписывайтесь и пересчитайте деньги. Деньги счет любят.
- Будем ложиться? - спросил Глухов, когда торжественная процедура закончилась. - Вы где хотите, Платон Платонович? В палатке? Там места сколько угодно. Мы-то предпочитаем под деревцом.
- Если есть место, - сказал Разгуляев, - лучше полезу в палатку. Я, знаете, как-то привык, чтоб над головой крыша была.
Он стреножил лошадь и пустил ее пастись. Мы достали спальные мешки и начали устраиваться.
Глава третья
СПОКОЙНЫЙ РАЗГОВОР
Когда мы утром ушли в маршрут, Разгуляев спал. Я не знаю, видел он, что мы уходим, или нет. День был неудачный, места, как назло, попались трудные, шли мы медленно, медленнее, чем следовало. Настроение было поэтому у всех отвратительное, и не ругались мы друг с другом потому только, что Глухов с самого начала прекратил этот обычай ссориться. Раздражайся, кипи, злись - пожалуйста, но про себя. Он понимал, что стиль поведения в экспедиции очень важная вещь. Так или иначе, вернулись. Хозяйственник наш оказался на высоте. Все было приготовлено. Завидев нас издали, он подкинул запасенные сухие ветки, и как же хорошо булькал суп на костре, когда мы сели за стол.
Разговор начался после обеда.
- Трудная вещь север, - сказал Разгуляев. - Я лично южанин. У нас природа, может, и не такая красивая, но зато добрая. Мне трудно привыкнуть к северу.
- А я привык, - сказал Пашка.
- Вы тоже южанин? - поинтересовался Разгуляев.
- Я из Краснодара.
- В Краснодаре не бывал. Хороший, говорят, город. Наши места победнее. Я из Геническа, знаете, такой город есть. У нас песок и море. Не очень важное море - Азовское, а все равно родные места.
- У вас и родители там живут? - спросил Пашка.
- Нет, - сказал Разгуляев, - оба умерли. Педагогами были. Знаете, такая типичная трудовая интеллигенция. Давно уже умерли. А все не могу забыть. Было раньше какое-то место на земле, куда приедешь, и плохо ли тебе, хорошо ли, а там тебя любят.
Пашка помолчал, и Разгуляев помолчал, а потом снова заговорил:
- У вас-то небось и сейчас в Краснодаре есть где-нибудь калитка. Откроешь ее и вроде в детство вернешься.
- Нет, - сказал Пашка. - Нет у меня такой калитки. Отца у меня в Краснодаре немцы повесили, так что мне туда и ездить-то тяжело.
Горестное лицо стало у Разгуляева.
- Сколько уже лет прошло с войны, - сказал он, - а раны остались. Города восстанавливаем, дома отстроили, а близких не восстановишь. Ваш отец партизанил?
- Нет, - сказал Пашка. - Возглавлял подпольную организацию в городе.
- Большой подвиг, большой подвиг, - закипал головой Разгуляев. - Интересно все-таки, как гитлеровцы раскрывали такие организации?
Пашка вытащил из кармана маленький, известный мне и раньше пакетик, развязал узелок, развернул пластмассовую обертку и вынул фотокарточку. Я не стал смотреть, я знал, что изображено на этой карточке. Там стояли обнявшись два человека, оба с веселыми хорошими лицами, и счастливо улыбались. Разгуляев внимательно посмотрел на фотографию.
- Ваш отец справа, - сказал он, - да? Вы очень на него похожи. А слева кто?
- Его самый близкий друг - Валентин Петрович Климов.
- Хорошее лицо, - сказал Разгуляев. - А он где теперь? Или его тоже повесили немцы?
Пашка молча смотрел на него.
- Нет, - глухо сказал он, - он предал отца и еще трех друзей, а когда пришли наши войска, он скрылся.
- Странно, - задумчиво сказал Разгуляев, - а лицо такое приятное. Лицо честного человека.
Пашка почти вырвал фотографию из рук Разгуляева, снова завернул ее и положил в карман.
- Если бы у подлецов были подлые лица, - сказал Глухов, - они не могли бы людей обманывать.
- Страшная история. - Разгуляев провел рукой по лицу. - Вот два веселых, приятных человека. Может быть, так они бы и прожили жизнь. Но вот пришла война, и все обнажилось. Один оказался героем, другой - предателем. А матушка ваша жива?
- Год назад умерла, - сказал Пашка. - Она так и не могла оправиться после того несчастья.
Все было обыкновенно. Красное солнце садилось за лес, стреноженная лошадка пощипывала траву и мотала иногда головой, рыба плескалась в озере, начала куковать кукушка и сразу же замолчала. Много таких вечеров провели мы за время экспедиции, наслаждаясь безмятежным покоем, а сейчас я вдруг почувствовал, что этот покой обманчив. Да, природа была безмятежна, и все-таки мне стало трудно дышать, с такой ясностью я ощутил внутреннее напряжение Пашки и Разгуляева. Нарочито небрежны были их позы, нарочито спокойны были их лица и голоса. То ли по неуловимым признакам чувствовал я их напряжение, то ли биотоки какие-то передавались мне, я не знаю, я не биолог.
- Мой отец и Климов, - спокойно, даже небрежно заговорил Пашка, - еще мальчишками в знак вечной дружбы вытатуировали оба на руках пониже локтя два переплетенных "В". Это означало: Владимир и Валентин. Я, конечно, не видел эту татуировку, но мать много раз мне про нее рассказывала.
Пашка достал сигарету, закурил, и снова почувствовал я мнимую небрежность его позы и мнимое спокойствие его голоса. Не отрываясь смотрел он на Разгуляева, смотрел вялым, может быть, слишком вялым взглядом.
- Да, - кивнул головой Разгуляев, - мальчишки тогда увлекались татуировкой. Смешно вспомнить, но я тоже отдал дань этому увлечению. Был я влюблен в ученицу параллельного класса. Надю Пищикову. Мне казалось, что даже фамилия у нее прекрасна. Никто не знал об этой безумной любви, в том числе, разумеется, и она. Но, чтобы эту любовь увековечить, я вытатуировал тоже на руке вензель "НП". Любовь прошла при переходе в следующий класс, а татуировка осталась.
- Она и сейчас у вас? - равнодушно, даже сонно, спросил Рыбаков.
- Нет, - сказал Разгуляев. - Пришлось потом в косметическом институте снимать. - Он засучил рукав до локтя. - Вот шрам остался.
Пашка наклонился и очень внимательно стал рассматривать шрам.
- Да, - сказал он, - совсем не видно, какие были буквы.
Глухов зевнул и сказал:
- Давайте, товарищи, ложиться спать.
Может быть, мне только почудилось, что была скрытая напряженность в разговоре Пашки и Разгуляева, может быть, просто перед сном разговорились два человека о давней горестной, незабытой, но законченной истории, которая не может иметь никакого продолжения. А может быть, правильно я угадал за спокойным разговором напряженный поединок, в котором каждая фраза была нанесенным или отбитым ударом.
Пашка встал, безмятежно потянулся, зевнул и, подойдя к лошади, потрепал ее по шее. Мы с Глуховым разложили спальные мешки, Разгуляев вытащил из палатки полотенце. Пашка еще раз потянулся, еще раз зевнул и сказал:
- Пойду прогуляюсь, может, до деревни дойду.
Глухов посмотрел на него удивленно. Такие трудные совершали мы прогулки днем, что никому из нас ни разу и в голову не пришло еще и вечером отправляться гулять. Разгуляев, казалось, не обратил внимания на Пашкины слова, и все-таки я почувствовал, что внутренне он насторожился. А чего ему было настораживаться? Он же не знал наших обычаев и привычек.
Глухов пожал плечами и полез в спальный мешок. Разгуляев пошел на берег умываться. Он зевал и потягивался, и каждому было видно, что человек устал, безмятежно спокоен и думает только о том, как бы скорей улечься и закрыть глаза.
Слишком часто он зевал и слишком демонстративно потягивался. Уж так-то потягивался, так-то зевал, что и сомнения ни у кого не могло возникнуть в его безмятежном спокойствии.
Я достал сигарету и только полез в карман за спичками, как Пашка подскочил и дал мне прикурить.
- Глаз не спускай, - тихо сказал он, пока я прикуривал.
- Конечно, - негромко сказал я, выпуская изо рта дым.
Я смотрел вслед Пашке, неторопливо шагавшему в деревню, и думал: значит, это верно, что мы с Пашкой оба думаем и чувствуем одно. Подозрения у нас общие, но это ничего не доказывает, может быть, оба мы ошибаемся? Может быть, мы внушаем и себе и друг другу подозрения. Может быть, на самом деле Разгуляев безобидный хозяйственник, добросовестный человек и ни сном, ни духом не виноват в преступлениях, которые мы ему приписываем.
Глава четвертая
ПРОШЛОЕ
Я эту историю слышал раньше и, конечно, ее не забыл. Такие истории не забываются. Пашка Рыбаков как-то рассказал мне ее в общежитии, когда мы с ним были одни в комнате. Ему, видно, тяжело было рассказывать. Он волновался, вспоминая детскую свою трагедию, и рассказывал очень коротко, опуская все относящееся к чувствам и переживаниям, - только голые факты. Даже в таком сжатом виде рассказ его волновал. Все пропущенное легко угадывалось. Показал он мне и фотографию. Он носил ее с собой постоянно. Она была завернута в полиэтиленовую пленку и поэтому хорошо сохранилась. Сняты были два молодых человека, широкоплечие, крепкие, наверное, хорошие спортсмены. Они стояли рядом, положив руки друг другу на плечи. У обоих были веселые, хорошие лица.
- Неужели этот, слева, предатель? - спросил я шепотом, не хотелось говорить громко, слишком сильно еще было впечатление от рассказа.
- Не верится? - также шепотом спросил Пашка.
- Да, я не могу себе представить, что этот человек мог оказаться негодяем.
- Вот и отец не мог себе представить, - горько усмехнулся Пашка. - Поэтому и погиб.
Пашкиного отца я сразу узнал: сын был очень на него похож. Владимир Алексеевич стоял справа, весело улыбаясь. На редкость это был обаятельный человек. Даже фотография, снятая плохим провинциальным фотографом, сохранила это обаяние. Видно было, что Владимир Алексеевич умеет и любит шутить, что, наверное, он хороший товарищ и хороший семьянин. Впрочем, и у второго, повторяю, было очень располагающее лицо.
- Валька Климов, - сказал Пашка, - добрый друг! Мы с мамой бежали, а в доме у нас гитлеровский офицер поселился. Фотография лежала у отца на столе под стеклом. Соседка убрала ее и спрятала. Просто чтобы не раздражала офицера. А Климов потом приходил, будто к офицеру по делу. Все спрашивал, не осталось ли фотографии. Следы заметал. Соседка сказала, что фотографий никаких нет. Климов тогда не скрывался, все знали, что он за птица. А когда мы с мамой вернулись, его уже не было. Он ушел с немцами. Он понимал, что от наших ему не поздоровится.
Пашка подошел к окну. Было воскресенье, начиналась весна, снег сошел, и асфальт на улице уже высох.
- Понимаешь, - сказал Пашка, - ведь он где-то здесь. Не в нашем городе, так в другом, а может быть, и в нашем. Может быть, он сейчас проехал в троллейбусе. Может, он сидит развалясь в этом такси, может быть, он просто идет в толпе мимо нашего дома, наслаждается хорошей погодой, солнцем, весной. У меня голова кружится, когда я думаю об этом и когда я вспоминаю четыре виселицы. Два дня немцы не позволяли убирать тела казненных. Мать меня не пускала на площадь, но я убежал и все-таки был там. Я должен был все хорошенько запомнить. Как-то сразу я стал взрослей, будто мне не восемь лет, а гораздо больше. Только рост, только внешность у меня были восьмилетнего. Народу на площади было мало. Прохожие старались обходить ее переулками, а я перешел площадь и долго стоял перед виселицами. Ты знаешь, я не плакал. Наверное, со стороны казалось, что я совершенно спокоен. Я не был спокоен. Это неправда. Я переживал что-то такое, что и назвать нельзя. Слов еще не придумано. - Он помолчал и сказал, будто подумал вслух: - А может быть, он в этом "ЗИЛе" едет. Неизвестно, может быть, он на большой работе!
- Сколько ему было лет? - спросил я.
- Тридцать. Столько же, сколько и отцу. Они были сверстники. В одном классе учились. Ты только подумай, с самого первого класса дружили! Да как! Водой не разольешь.
- В сорок третьем году - тридцать, - сказал я, - значит, сейчас пятьдесят. Если он жив, конечно. Мало шансов было у него тогда выжить. Но даже если он и жив, ты его не узнаешь. За двадцать лет люди очень меняются. Ты сам говоришь, что плохо его помнишь. Значит, узнать можешь только по фотографии. Может, он на фотографии не очень похож. Фотограф, видно, был невеликий мастер.
- Мне бы только встретить его, - сказал Пашка, - а узнать я узнаю. Это ты уж не бойся.
История действительно была чудовищная. Пять близких друзей вместе кончили школу, вместе учились в институте, вместе работали. Всех пятерых бронировал завод, поэтому они не попали в армию. Уйти они не успели: наступление немцев было неожиданным и стремительным. Город был окружен. Владимиру Алексеевичу было поручено создать подпольную организацию, и, конечно, он прежде всего предложил войти в нее своим четырем друзьям. Решили взорвать мост через реку. В глубочайшей тайне разработали операцию и были схвачены в ту минуту, когда поджигали шнур. Кроме их пятерых, никто не был посвящен в дело. Взяли всех, но в тюрьме сразу Климова отделили. Так четверо узнали, что предал их пятый. Пятый и не скрывал этого. Устраивались очные ставки, и он, прямо глядя в глаза своим бывшим друзьям, рассказывал все, ничего не скрывая. Их приводили избитых, полумертвых, умирающих от жажды и голода, а он сидел хорошо одетый и пил минеральную воду. Они написали об этом на стене камеры. Выцарапывали по ночам букву за буквой. Времени было у них предостаточно.
Впрочем, Климов, выйдя из тюрьмы, перестал скрываться и открыто работал на немцев. Так что все понимали, что он предал своих друзей. Надпись на стене добавила только подробности.
Четырех друзей не казнили долго. Целый год. Все надеялись узнать у них еще имена. Но они не назвали ни одного имени. Тогда их повесили на площади. Арестовали их в сорок втором, а повесили в сорок третьем. За неделю до того, как город освободили. В те дни наша армия уже начала наступление, и в тихую погоду была слышна канонада. Пашка с матерью прятались целый год у Пашкиной учительницы. Мать была с учительницей почти незнакома, но та понимала, что грозит семье Рыбакова, и сама предложила жить у нее. Целый год они почти не выходили из дома, один только раз Пашка сбежал, чтобы увидеть отца на площади.
Как коротко ни рассказал он мне про этот случай, а я с поразительной ясностью представил себе большую пустынную площадь, и четыре висящих трупа, и маленькую фигурку мальчика, смотрящего на повешенного отца и переживающего такое, для чего еще не придуманы слова.
Я только думал, что почти наверное он никогда не встретит Климова, если даже тот еще и жив, а если даже и встретит, то не узнает.
Неужели все-таки Климов был жив и Пашка его встретил и Пашка его узнал?
Глава пятая
ЗАСЕДАНИЕ В ЛОДКЕ
Сколько бы я ни думал, все равно ничего нельзя было решить окончательно. Во всяком случае, следовало не спать и следить, чтобы Разгуляев не удрал.
Который раз приходилось мне наблюдать медленное течение северной солнечной ночи, и каждый раз я заново наслаждался ее величественной красотой. Плеснулась в озере рыба, серебряные блики побежали по озеру, потом солнце вышло из-за леса и блики стали красными, снова плеснула рыба, застучал дятел, потом замолк, наверное, нашел жука, потом снова застучал, как будто хронометр отсчитывал секунды. Я лежал на песке у озера, подпирая голову рукой, и не спускал глаз с палатки, в которой спал мирный хозяйственник Разгуляев. Напряженно думаешь в такие ночи и напряженно чувствуешь. Какое-то вечно новое, вечно свежее чувство рождает в человеке спокойствие и величавость ночного солнца. Я вспомнил разговор с Пашкой в комнате общежития, Пашкины холодные бешеные глаза, когда он смотрел на улицу и думал, что, может быть, в проходящем мимо троллейбусе едет человек, предавший его отца, попивавший минеральную воду и покачивавший ногой, закинутой на ногу, когда отца приводили истерзанного пытками, избитого и окровавленного. И мне показалось, что раз существует этот плавный, неторопливый ход красного солнца, молчание деревьев, спокойный плеск рыбы в озере, то рядом с этим не может, не имеет права существовать мир душных тюремных камер, не смеет жить человек, думающий о том, как бы больнее сделать другому человеку, не смеет жить спокойный палач, набрасывающий петлю на шею осужденному. Но Разгуляев это или не Разгуляев, существовал же Климов, который мог попивать минеральную воду, открывать доверенные ему тайны самых близких своих друзей и не стесняться прямого их взгляда, потому что у них все равно впереди смерть и, значит, они ничего никому не расскажут.
Нет, не может этого быть! Не может Климов быть тем человеком, который выдавал нам зарплату, который сказал, что деньги счет любят, который протрусил к нам по узкой проселочной дороге на мохнатой своей лошаденке. Должны же чем-то отличаться нормальные люди от чудовищ. Слишком обыкновенный человек был Разгуляев, и слишком страшным чудовищем из кошмара привиделся мне Климов.
Наверное, со стороны казалось, что я задремал. А я хоть и глубоко задумался, но нервы мои были напряжены и внимание не ослаблялось ни на минуту. Я сразу заметил, как шевельнулась пола палатки. Она чуть приподнялась, не вся, конечно, а маленький ее кусочек, и между краем полы и землей открылась дырочка, сантиметров десять длиной, не больше. Я и это отметил, хотя было совсем неважно, сколько в ней сантиметров. Было маленькое отверстие и четыре пальца, высунувшиеся наружу и приподнявшие краешек полы. А самое страшное, что в этом отверстии был глаз, бессонный, внимательно наблюдающий. Обыкновенный хозяйственник Разгуляев следил, сплю я или не сплю, слежу я за ним или не слежу. Может быть, прикидывал он, не убежать ли ему на своей низкорослой мохнатой лошадке, может быть, просто думал и передумывал, возбудил он какие-нибудь подозрения или не возбудил, почему спросил Пашка, откуда Разгуляев знает, кто из нас Рыбаков, случайно ли я не полез в спальный мешок и остался дремать на берегу или оставлен специально, чтобы стеречь его, пока Пашка сходит в деревню. Никакое открытое признание не убедило бы меня так достоверно, как убедил этот внимательный, наблюдающий глаз.