Лешка не стал дальше слушать чертыхания Васютки, умевшего материться не хуже заправского, царской выучки, боцмана. Захлопнув дверь, он снял с гвоздя гимнастерку, стряхнул с нее белые блестки шпаклевки, похожие на яичную скорлупу.
И прежде чем просунуть в ворот голову, с доброй усмешкой подивился: "А какая ж она прочная, язви ее, солдатская эта амуниция! Куда какая выносливая! Два года из армии, а гимнастерка еще ничего себе… не то чтобы новой выглядела, но с годок еще потерпит!"
ГЛАВА ВТОРАЯ
Буксир зарывался носом в набегавшие на него остроребрые дымные буруны. А валивший с ног ветер срывал с водяных скал ноздреватую пену, словно метельный снег, и окроплял ею и без того мокрую палубу.
Лешка стоял у самого бушприта, чуть подавшись всем корпусом вперед, подставив грудь забористому ветру. Захлебывался ветром, продиравшим до самых ребер. Студеные брызги то и дело окатывали с головы до ног. Но Лешка будто не замечал ни свирепо ревущего ветра, ни расходившихся не на шутку косматых волн, все время норовивших захлестнуть палубу суденышка. Он, Лешка, казалось, весь отдался созерцанию разгульно-дикого, сине-седого простора.
"Вот ты какая - Кама, - думал Лешка, вперяя взгляд то в левый, крутояристый берег, как бы выставивший напоказ литые красно-бурые маковки окаменевших силачей, закопанных в землю за тяжкие, никому не ведомые грехи, то оглядываясь на правый, утыканный прямоствольными пихтами, будто позлащенными небесными пиками. - На удмуртском языке слово "кама" означает "длинная река", - продолжал думать Лешка, - а на коми-зырянском - "светлая река". Есть это слово и в древнеиндийском языке. По-индийски "кама" - любовь. Может, здесь, на Каме, и суждено мне испить свою любовь? Если посчастливится встретить Варю… неужели она-таки отвернется от меня?.. Нет, нет, не верю! Не верю!"
Лешка не помнил, как он схватился руками за конец бушприта - деревянного бруса, нависшего над носовой частью судна, как подставил мертвенно побледневшее лицо под леденящие потоки взыгравшейся волны, хлестнувшей раз, хлестнувшей и в другой раз по фальшборту.
- Уф! - гукнул Лешка, тряхнув головой. Потом провел всей пятерней по лоснившемуся от воды худущему лицу и снова всей грудью гукнул.
И тут за спиной его кто-то спокойно и сочувственно спросил:
- Ну как оно… крещение на нашей Каме?
Обернулся Лешка, а перед ним - Пелагея. Статная, большеглазая, с улыбчивыми ямочками на тугих порозовевших щеках. В сильных же, по-мужски сильных руках она держала его, Лешкину, солдатскую фуражку.
Пелагея все еще смотрела на Лешку, смотрела с очаровательной детской простотой.
И у Лешки, поднявшего в этот миг на Пелагею глаза, вдруг перехватило дыхание, точно чья-то цепкая ручища схватила его за горло. И не только перехватило дыхание, но и сердце в груди все вот так перевернулось!
- Спасибо, - сказал он совсем невнятно, когда к нему вернулось дыхание и сердце встало на свое прежнее место. - Спасибо, - повторил он, беря из рук Пелагеи фуражку. - Крещение отличное, освежающее… на все сто с хвостиком, как говорил наш старшина.
- Думала, ты спишь. - Пелагея опустила глаза. - Тебе ведь в ночь на вахту, чего ж вскочил в неурочное время? Или кто помешал?
- Нет… я сам… вот только что встал, - Лешка тоже отвел в сторону взгляд, все еще по забывчивости комкая в руках фуражку.
- Прикрой голову: продует, - не то попросила, не то приказала Пелагея.
Лешка спохватился и, почему-то весь до черноты краснея, поспешно нахлобучил фуражку на примятые волосы, осыпанные прозрачными капельками.
Захотелось отвернуться, чтобы Пелагея не видела его идиотского, совсем мальчишеского смущения, но та сама, неожиданно схватив парня за локоть, толкнула его к бушприту.
Не понимая теще, в чем дело, Лешка повернулся лицом к носу судна, глянул вдаль. И тотчас рука его поймала руку Пелагеи, крепко-крепко сжала ее.
Впереди, на левом берегу, прилепилась деревенька к высокому шишковатому бугру. Прилепилась над самой гибельной быстриной. А позади изб, стоявших вразброс, мотались на ветру березки и клены. И хотя по-прежнему низко над землей клубились сизо-аспидные тучи, налитые чугунной тяжестью, и не было никакой надежды на просвет, а деревенька, опаленная багряно-золотым пламенем веселой рощицы, вся так и лучилась, ровно на нее одну, счастливую, пал жар невидимого сейчас сентябрьского солнца.
Пелагея и Лешка, заглядевшись на проплывавшую мимо деревню, простояли рука об руку не одну, видимо, минуту… И кто знает, когда бы разъединились их сомлевшие ладони, если бы не появилась на носу Софья, облаченная в белый халат (ночью судовая повариха вполне могла бы сойти за привидение).
По-кошачьи крадучись, Софья приблизилась к паробрашпилю, поедая разгоревшимися от ехидства недобрыми глазами стоявших к ней спиной Лешку и Пелагею.
А наглядевшись всласть на застигнутую врасплох парочку, визгливо, во весь голос закричала:
- Солдат, обедать!.. Нашли тоже место, где щупаться, бесстыжие!
Обедали в красном уголке - в светлой и просторной носовой рубке. Другой такой на всем буксире не сыщешь.
При судовой кухне харчилась все больше холостежь. И готовила Софья не особенно вкусно, но в обеденный час в красном уголке всегда стоял веселый гвалт. Ведь что нужно молодым здоровым парням? Давали б вдоволь картофельной похлебки, горячей, обжигающей губы, а на второе - той же отварной картошки, заправленной поджаристым лучком и подсолнечным маслом. Ну, и еще хлеба - побольше ржаного хлебушка. Густо присыплет паренек крупитчатой сольцой ломтище в полкаравая, и так-то пойдет у него дело, только за ушами трещит! Не зря русский народ говорит: в поле - и жук мясо, на реке - и лягушка сазан.
Но вот сегодня - не странно ли, правда? - за обедом царило непривычное молчание: тягостное, удручающее. Один сосредоточенно, не глядя по сторонам, работал ложкой, склоняясь над курившейся паром тарелкой, другой в ожидании добавки задумчиво катал между пальцами хлебный шарик, третий скучающе воззрился на Доску почета, где красовались фотографии передовиков.
Лишь одна Софья была в преотличном настроении. Растягивая в улыбке ярко намалеванные губы, она то и дело тараторила:
- Митя, тебе не подлить лапшицы? А тебе, Васютка?.. Между прочим, вот и солька, вот и перчик. Все как в ресторане!
Поднял от стола лысеющую голову вдовец механик. Сощурил глаза. И, потирая квадратный колючий подбородок, медленно проговорил:
- К какой беде ты растрещалась… чисто сорока?
- Так ведь это, Иван Мефодьевич, культурное обслуживание! Глядишь, и на Доску почета удостоюсь. - Софья изогнулась крючком перед сухопарым механиком, вся тая в сладенькой улыбочке. - Стараюсь, Иван Мефодьевич, стараюсь!
Немолодой механик поморщился, точно хлебнул крепкого уксусу.
А Софья выпрямилась, гордо вскинула повязанную крепдешиновой косынкой голову.
- И к тому же столько всякой общественной работы. Ведь я - женсовет. Надо и о том подумать, и о другом постараться. К примеру, моральное поведение молодежи. Как вы считаете, Иван Мефодьевич, должна я об этом беспокоиться? А у нас появились отдельные гнилостные элементы. Я в первую очередь имею в виду матроса Пелагею Рындину.
- Тебе что здесь: собрание? - взорвался вдруг старший рулевой - обычно бессловесный работяга-парень с рыжими татарскими усиками над алеющими девичьими губами. - Подлей этой самой… ла-апшицы. Да чтобы погуще… воды, этой самой, и в Каме много. И масла не мешало бы. Капельником, что ли, масло отсчитывала?
Колюче покосившись на рулевого, Софья зачерпнула из прокопченной кастрюли полный половник загустевшей жижи с разбухшими лапшинками. Запела:
- Будь добреньким, Рустем, кушай на здоровье!
И опрокинула половник над тарелкой Рустема. Чуть помешкав, с прежним азартом продолжала:
- Конечно, у нас в данный момент не собрание. Но собрание придется созывать. Дальше терпеть такие безобразия нельзя. Час назад своими глазами видела, как солдат… даже совестно и говорить… среди бела дня щупал на носу Пелагею.
Лешка выпрямился. На костистых щеках заходили желваки.
- Не гляди тигром, я не из боязливых, - сказала Софья. Теперь на ее сером пористом лице не было и тени улыбки. - И вопрос, конечно, главным образом не в тебе… ты человек у нас временный. Прямо скажу: посторонний. Сойдешь в Перми, и поминай как звали. Гвоздь вопроса в Пелагее.
- Говоришь, я тут посторонний? - совсем тихо промолвил Лешка. - Нет, не привык я на земле нашей быть посторонним. Не был и не буду! - Он еще откинулся назад, теперь вплотную прислонившись широкой спиной к простенку между окнами. - И уж раз для меня у вас, кроме "солдата", другого имени нет, то и скажу прямо, по-солдатски: знай ты, женсовет, край, да не падай! Пелагею я не щупал - заруби себе на носу. Не щупал и другим не советовал бы!
Один из парней засмеялся - открыто, не таясь. Глянул выразительно на Васютку Ломтева и снова захлебнулся добродушным смешком. Чтобы хоть чуть-чуть скрыть набухший на лбу синяк, масленщик старательно начесал на него волнистый сивый чубик.
- Возможно, Пелагея не всегда умеет себя вести, возможно. Но тогда с ней надо поговорить, по-хорошему поговорить. А валить на человека всякую напраслину… нечестно это! - Лешка отодвинул от себя тарелку. Похоже было, он к ней еле притронулся. - Так же нечестно, как подавать людям вот эдакую бурду!
- И это самое… взять себе в каюту ни мало ни много - десяток казенных подушек. А другим спать не на чем, - вслед за Лешкой выпалил задиристо рулевой, смешно топорща свои молодые усы.
И тут вдруг ожил молчавший все время Васютка.
- Ну, хватит, солдат… как бишь тебя… Хватит, Алексей, хватит, Рустем! - он замахал руками. - Хватит вам, ребята, митинговать!
Незаметно от всех он повел бровью в сторону запунцовевшей до самой маковки Софьи. Хитрущие глаза масленщика говорили: "Удались немедля, дура стоеросовая!"
- Зачем портить друг другу настроение? - благодушно, с наигранной ленцой снова начал Васютка, когда Софья, схватив кастрюлю, скрылась в дверях. - А насчет честности… не очень-то она ходячий теперь товарец!
- Похоже, - отрезал механик. - У иного в душе днем с прожектором ее, окаянную, не обнаружишь. Даже если милицию на помощь призовешь.
Васютка расхохотался:
- Милицию, говорите?.. На какого смотря блюстителя порядка нарветесь! Этой зимой приключился со мной в Чистополе такой парадокс. - Масленщик спичкой поковырял в зубах. - Шагаю чинно от приятеля вечерком… самую малость навеселе. Так часиков в двенадцать - совсем еще детское время. И вдруг слышу: кто-то рядом всхлипывает. Гляжу, а в воротах пацан девчонку по щекам хлещет. Я, конечно, вмешался. Разве можно равнодушно смотреть, как прекрасный пол обижают? Хватаю этого необразованного типчика за рукав и командую: "Шагом марш за мной в милицию!" Отделение милиции, между прочим, за углом находилось. Девица утерла слезки, и за нами. Притопали. Выслушал меня дежурный, эдакий розовощекий младший лейтенантик, и к парочке обращается: "Так или не так обстояло дело?" - "Нет, как можно! - запищала девица. - Радик, и чтобы дрался? Этот хулиган все выдумал!" Ну и меня, как миленького, в темную!
Васютка снова захохотал.
- Вот она, честность, в наш век атомного саморазрушения!
Вдруг над Камой из края в край полыхнуло раскаленное добела пламя. Мнилось: страшное это пожарище все-то, все сейчас испепелит - и леса, и луга, и прибрежные деревни, и храбрый буксир, изо всех сил боровшийся со штормом. Но не успели глаза освоиться с гибельным ослепляющим безмолвием, как весь мир погрузился в стынущий кромешный мрак. И в ту же секунду с оглушающим грохотом раскололось на мелкие куски низко нависшее, обуглившееся небо.
Стеной хлынувший на землю дождь первым приметил Васютка. Это он все время с опаской поглядывал в окно - масленщик до смерти боялся грозы. Вдруг он подпрыгнул на табуретке и уже с неподдельной веселостью загоготал на весь красный уголок:
- Разуйте глаза, оболтусы! Наша Пелагея… ну и ну! Ну и откалывает номерки!
Лешка тоже, как и все, оглянулся назад. В окна сочился смутный, темный свет. Вот таким видит человек мир перед обмороком, когда в глазах начинает все чернеть.
Подгоняемый ветром, по Каме прогуливался дождь - волна за волной, волна за волной. А вся палуба буксира была усыпана блестящими, только что отчеканенными полтинниками. И по этой усыпанной звонкими монетами палубе грациозно вальсировала веселая, неунывающая Пелагея, прижимая к груди растрепанную куделистую швабру.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Дрожащими пальцами Лешка развернул прозрачный, похрустывающий целлофан. Нет, вода не просочилась в этот надежный, бережно упакованный сверток. Ни одна капелька не просочилась, хотя сам Лешка вымок весь с головы до пят. И надо ж было такому случиться!
Оставалось полчаса до конца вахты, когда Лешка прошел на корму. Твердо шагал вдоль скользкого борта, облепленного шапками пены, по-хозяйски оглядываясь вокруг.
Сек сыпучий косой дождь, за бортом по-прежнему бесновались волны - маслянисто-черные вздыбленные валы. В кромешной сырой мгле не было видно ни берегов, ни покорно тянувшихся за судном барж. Лишь подслеповато мигали где-то далеко-далеко печальные огоньки на мачтах барж, ровно неприкаянные потерявшиеся звездочки.
На корме Лешка постоял, глядя на волочившуюся за бортом тяжелую, многовесельную лодку. Волны нещадно били ее, и она то виляла туда и сюда, то подпрыгивала на пенных гребнях, словно была резиновой. Звенела цепь, провисая и натягиваясь.
Не поленившись, Лешка нагнулся. Надежно ли привязана лодка? И в этот момент на Лешку ухнулся с первобытной мощью гривастый вал. Подмял под себя, сбил с ног, увлек в ревмя ревущую пропасть…
Из целлофановой обертки Лешка достал комсомольский билет и фотографию счастливого, сконфуженно лыбящегося дяди Славы в окружении своего семейства - жены Нины Сидоровны и двух препотешных пухлощеких карапузов. Посмотрел на фотографию, улыбнулся, сверкая голубоватыми белками. А потом как-то особенно осторожно раскрыл комсомольский билет. Вынул из него тонкий, вдвое сложенный конверт, уже изрядно поистершийся на сгибе.
Лешка помнил наизусть коротенькое письмецо, вложенное в этот дешевый серенький конверт.
Легкое как пушинка письмецо вручил Лешке в Брусках Михаил. Вручил в первый же день после возвращения Лешки из армии.
Они сидели в столь ненавистной когда-то Лешке закусочной "Верность" и тянули из тяжелых кружек холодное янтарное пиво. В этой халупе все было по-прежнему. И пахло все тем же: крепким табачищем, ржавой селедкой и кислым луком. Лишь за стойкой красовался уж не мордастый верзила Никишка, отбывавший где-то на Колыме тюремное заключение за темные воровские делишки, а пожилой бесцветный блондин с тонкими роговыми очками на таком же тонком хрящеватом носу.
- Поздравь, - осклабился Михаил, тыча себя в грудь пальцем, негнущимся, в мелких рубцеватых шрамах. - Студент первого курса строительного института… Хватит, брат, повалял дурачка. Пора и за ум браться!
Лешка посмотрел на приклеившиеся к толстым стенкам кружки прозрачные легкие пузырьки, потом перевел взгляд на поджарого, подтянутого Михаила. Смотрел и радовался от всего сердца за этого парня. Наконец-то непутевый Мишка нашел в жизни свою дорогу.
А когда вышли из халупы на свежий воздух, Михаил вручил Лешке блекло-серый шершавый конверт.
- Я нашел его на кровати под одеялом, - сказал Михаил, не глядя на Лешку. - Вечером в тот же день… в общем, после исчезновения из Солнечного Вари. Она уехала ото всех тайком, забрав с собой годовалую дочку. Уехала через неделю после тяжелого сердечного приступа. - Он помолчал. - Евгений, муж Вари… неплохой человек, скажу тебе. Любил Варю… понимаешь, любил по-своему преданно. Месяца три искал Евгений Варю… с ног сбился. - Вдруг Михаил сорвал с клена нежно алевший листик, смял его и бросил со злостью наотмашь. - Извини, не могу я об этом… Короче - ничего с тех пор не слышал про нашу Варяус.
И Михаил, не попрощавшись, свернул в какой-то глухой переулок с желтеющими степенными березами.
А Лешка побрел дальше, но не к дому дяди Славы, а по тропке, убегавшей к синеющему вдали сосняку.
На глухой травянистой поляне, окруженной задумавшимися перед дождем старыми елями, он устало опустился на свинцово-сизый, ободранный от коры пенек. Подставил лицо, горевшее испепеляющим жаром, под первые ленивые крапинки дождя. Этот дождь неохотно собирался весь день, и неизвестно еще было, разойдется ли он вовсю. Лешке хотелось, чтобы пролил ливень.
Долго, очень долго не решался Лешка распечатать Варино письмо, возможно, последнее в его жизни ее письмо. Но вот наконец вскрыт конверт, вот трепещущий листик лег на широкую ладонь.
"Леша! Милый мой Леша!
Когда с мучительной ясностью мне открылось, что люблю только тебя, одного тебя во всем мире… я стала принадлежать другому. От него родила и дочку. Прожила с ним год - крепясь и страдая. Я не хулю его, нет, Евгений меня любил. Возможно, не меньше, чем ты меня любил. Но изо дня в день я думала лишь о тебе, лишь тебя и желала. И вот уже иссякли все мои силы, я не могу больше переносить эту муку: лгать, притворяться, глядеть в глаза мужу, когда все мои помыслы устремлены к другому… Не сберегла я свою любовь, потому-то и наказана так жестоко.
Не ищи меня. Я не достойна твоей любви.
Варя".
На другое утро Лешка собрался в дорогу. Ни дядя Слава, ни сердобольная, отзывчивая Нина Сидоровна не могли уговорить Лешку пожить у них недельку-другую. Лешка покидал Бруски, сам не зная, надолго ли, покидал места, где вспыхнула его первая любовь, такая восхитительно радостная и такая невыносимо горькая, как полынь.
Он отправлялся в Солнечное, в тот расчудесный городок в Жигулевских горах, на берегу Волги, который они вместе с Варей начали строить на голом месте.
Лешка очнулся от задумчивости. Поглядел на конверт, все еще лежавший на затекшей ладони. Вздохнул.
"Зачем, ну зачем мне тогда так захотелось увидеть этого Евгения? Что бы еще прибавилось к моим страданиям? - спросил он себя. - Но я уже не застал в живых Евгения. Говорили: он тоже страдал, мучился… А за месяц до моего приезда погиб. Нелепой смертью. Взбесились пчелы на пасеке отца. Роями кидались на прохожих. И он, Евгений, оттолкнув от двери отца, преградившего ему путь на улицу, бросился на помощь исходившему криком соседскому малышу, своим телом прикрыл его от жалящих пчел. Мальчишку спас, а сам под утро, не приходя в сознание, скончался в больнице… Люди сказывали: на красивого, завидно красивого Евгения нельзя было смотреть без содрогания во время похорон. Так он был страшен: лицо, шея, руки - все распухло и посинело…"
Теперь, когда Лешка снова завертывал в шуршащий целлофан документы, пальцы его совсем не слушались. Положив сверток под пробковый пояс, он выключил свет, лег в постель. Знобило. Знобило всего с ног до головы. И поверх одеяла Лешка набросил на себя колючую, незаменимую солдатскую шинельку.
"Пройдет. Отосплюсь, и все пройдет, - успокоил себя Лешка. - Не зря же в душевой целый час пропарился. На этих буксирах баньки дай бог… прямо святилища!"
Плотно прикрыл глаза. Попытался ни о чем не думать, а воспоминания все наплывали и наплывали.
Два года мыкался по свету Лешка в поисках Вари. Целых два года. И все безуспешно.