- Не знаю, - вскользь ответил Август Редаль. - Я только так подумал: ведь это дело полиции. А вы бумагу порвали.
Лицо у пана Пшечинского стало сизым. Он сказал упавшим голосом:
- Я дворянин… мне поверят… И вы не говорите, Редаль, что это я порвал.
- Хорошо, - ровным голосом сказал Редаль и ушел - такой же спокойный, с каменным лицом.
Пшечинский поглядел растерянно кругом и грузно зашагал к своему дому. Но, проходя мимо колодца, вдруг остановился и крикнул:
- От! Опять!!!
Но срывать с колодезного столба "обязательное постановление" теперь уже не стал - ушел, что-то бормоча себе под нос.
Только к вечеру приехал верхом урядник и сразу же прошел к Перфильевне.
А потом начали вызывать к нему, в помещичий дом, всех проживающих в усадьбе по очереди: Пшечинских, Редаля… Позвали и Гришиного отца. Он вернулся скоро, а вслед ему кричала с крыльца багровая Перфильевна:
- Завтра ж! Завтра ж чтоб твоей ноги тут не было… Смутьян!!!
Отец, не отвечая, быстро прошел к себе в избу и сказал испуганной матери и бабушке:
- Ну, собирайтесь в дорогу!
И тут неожиданно пришел Редаль. До этого он не бывал у Шумовых ни разу.
Он остановился у порога, вертя шапку в руках. Бабка, враждебно оглядев его (лба не перекрестил!) ушла к себе в чулан.
Редаль сказал медленно:
- Зря вы это, Иван Иванович. Не надо было так шуметь.
- А, ты хочешь меня учить? Чему? - сердито крикнул отец. - Смирению?
- Нет, учить я вас не могу…
- А вы все ж таки поучили бы его, Август Францевич! - вмешалась мать. - Совсем ведь шалый стал! Такое место терять!
- Учить не могу. Я только думаю - не о смирении надо говорить, а о выдержке. Смирение нам не нужно, а выдержка требуется.
- Э, брось ты! - уже мирным тоном сказал отец, как всегда быстро остывая. - Ты поглядел бы на эту бабу Перфильевну, как она со мной разговаривала.
- Она и со мной так же разговаривала.
- Ты ее меньше знаешь. А я ведь рядом с нею рос, в одной деревне. Может, потому и терпеть от нее - ну нету моих сил. Эх, что деньги с человеком делают!… Не человек капиталом пользуется, а капитал его корежит по-своему!
- С этим я согласный, - спокойно сказал Редаль.
- "Согласный"? Эх, Редаль премудрый… - Отец уже смеялся. - Перфильевна-то за последнее время совсем ошалела. Услышит: в винной лавке боевая дружина деньги под расписку отобрала - я виноват. В волости паспортные бланки пропали - меня честит. Листок какой-то вывесили у колодца - опять я в ответе.
- Ну, это еще надо доказать, кто вывесил, - проговорил Редаль, и что-то в его голосе поразило Гришу.
- Да она меня не за то винит - до того все-таки еще не одурела, знает: не я вывесил, - она винит меня за то, что я в душе-то, мол, не за нее - значит, за тех, кто листки вывешивает, кто винную лавку ограбил…
- Вы раньше сказали: "отобрали под расписку".
- Ну да, сказал. А она-то говорит по-другому: "ограбили". И опять я перед ней виноват. Хо-хо-хо! - Отец засмеялся раскатисто.
- Смейся, смейся, легкий человек! - сказала мать с горечью. - Чем детей-то кормить станешь?
- Чем? Вот этим! - И отец протянул вперед огромные, поросшие рыжим волосом руки. - Не пропадем, мать!
- Куда вы думаете переехать? - спросил Редаль.
- В город.
- У меня там брат живет. Я могу дать вам письмо к нему.
- Если тебе надо написать, давай передам. А я и без твоих родных работу найду, будь спокоен! Вот если у твоего брата книги есть хорошие… грамотный он?
- Очень грамотный, - чуть заметно улыбнулся Редаль.
- Ну, тогда зайду к нему!
- И еще одно: могу я на прощанье совет вам дать?
- Можешь! Советуй, Редаль премудрый!
- В борьбе нужна большая воля…
- В какой это борьбе? - встрепенулась мать; она возилась у раскрытого сундука: выбрасывала на пол зимнюю одежду. - А ты что лопухи развесил? - накинулась она на Гришу. - Ступай из избы!
Гриша с трудом оторвал свой взор от Редалева лица и медленно - нога за ногу - вышел на крыльцо.
Вот оно что! Листы-то, вывешенные у колодца и на стене амбара, были из той же желтоватой и слегка шершавой бумаги, что и связка, которую он принес Редалю из леса…
К крыльцу подошел печальный Ян:
- Я слыхал, вы уезжаете. Насовсем?
- Уезжаем. В город! Слушай, Ян: а твой отец знает лесных братьев?
- Он не говорит. Я думаю - знает.
На крыльцо вышли Редаль и Гришин отец. Они стали рядом - почти одного роста и такие разные: Иван Шумов с могутной бородой во всю грудь, похожий на русского богатыря, что смотрит с календарной картинки, прислонив к надлобью руку в кованой рукавице, и латыш Август Редаль, с твердым лицом, с зоркими и строгими голубыми глазами…
- Эх… премудрый! Обнял бы я тебя на прощанье - может, и не увидимся больше, - да ведь как тебя обоймешь? Разве камень-гранит обнимают?
Отец захохотал. Редаль улыбнулся сдержанно:
- Я думаю, увидимся. Скорей всего - в городе… на будущий год.
Так они и не обнялись. И только долго изо всех сил жали друг другу руки. Жали и глядели - глаза в глаза: кто первый сдаст. Не сдал ни тот, ни другой. Тогда они расцепили побелевшие от такого рукопожатия пальцы и разошлись в разные стороны.
20
В город поехали вдвоем - отец с Гришей. Мать решила дожидаться с бабушкой и маленьким Ефимкой в Савнах, у Комлевых, пока отец не снимет в городе подходящее жилье.
По дороге заехали в Ребенишки к Шпаковскому, и тому вдруг дозарезу понадобилось побывать в городе по спешному делу.
- А велосипед? - прищурившись, спросил отец. - На велосипеде, небось, скорей докатишь.
- Велосипед в починке. - Учитель оглядел простую телегу, на которой приехали Шумовы, доброго крестьянского конька, пузатого и низкорослого, и добавил: - Да что я - место просижу в вашей коляске? Или рысак не потянет?
- Ну собирайся, садись. И места своими костями не продавишь, и рысак выдюжит.
Шпаковский собирался недолго: захватил только накидку с бронзовой застежкой в виде львиной головы да крохотный чемоданчик и уселся в телегу кузнечиком - высокие коленки к небу.
- Признайся: только для компании и едешь, - сказал ему отец уже в поле, когда конек, поматывая головой, будто извиняясь, пошел шагом по трудной песчаной дороге.
- Не угадал. Приятеля одного надо по делу видеть, он - учителем в городе-то. Да кстати узнать, не поможет ли он твоего Гришутку втиснуть в училище. Не плохо бы, а?
- Чем плохо!
- А кем я буду, когда кончу училище? - спросил Гриша.
- Генералом, - не моргнув глазом, ответил Шпаковский.
Опять насмешки.
Гриша хотел отвернуться, но его неудержимо влекла к себе бронзовая львиная голова на накидке учителя - она поражала своим богатым блеском и замысловатостью: как такая голова защелкивается? И для чего при ней цепочка?
Красиво оделся для города Шпаковский… Чего стоил, например, его плетеный широкий пояс с кожаными карманчиками - один для часов, другой для перочинного ножика! Генералом Гриша не рассчитывал стать, а вот получить когда-нибудь, в далеком будущем, такой пояс - на это он надеялся.
Скоро от жары, от пыли, от мелькания лошадиного хвоста, отгонявшего неутомимо злобных слепней, от долгой тряски в телеге у Гриши стали слипаться глаза, он начал падать головой в острые коленки Шпаковского и два раза прикусил язык. Учитель говорил что-то смеясь - Гриша не слушал; толковали о нем - что вот кончит, мол, Гриша городское училище, оттуда перейдет в реальное, потом в университет… Гриша разлепил глаза: как же, так он и будет учиться всю жизнь до самой смерти!
Сон навалился властно. В жемчужной мгле поплыли рогатые пни знакомого корчевья, и огромные латыши с лицами, высеченными из камня, подымали зазубренные топоры. "Где же Редаль?" - спросил кто-то громовым голосом. Гриша открыл глаза.
Город лежал в котловине, к нему надо было спускаться сверху, с гор. Вернее, это были холмы, а не горы, но с их вершин так круто падали вниз известковые белые оползни среди буйной кудрявой зелени, что горожане называли это место "Ливонской Швейцарией". Отсюда видны были прорезавшиеся сквозь легкую дымку красные и зеленые крыши домов.
- Соня, приехали! - закричал учитель.
Внизу, ослепительно дрожа на солнце, широко разливался привольный блеск реки, подковой окружавшей город. На берегу дрались отчаянные городские мальчишки - секли друг друга кушаками; на кушаках сверкали медные пряжки.
Прогремел высокий деревянный мост, и телега затряслась на городских булыжниках с таким грохотом, что отцу и учителю разговаривать стало невозможно.
Город начался кузницей. В ее дверях стоял бородатый черный коваль в кожаном фартуке, у столба была привязана оседланная лошадь.
А вот и низенькие деревянные домики с палисадниками, с пыльной сиренью… Запахло дегтем, бакалеей, незнакомой едкой городской пылью.
Грузный лавочник с оловянным лицом сидел на венском стуле у своей лавки; на вывеске были нарисованы голубые баранки и коричневые колбасы с синим шпигом.
Сутулый человек с длинными пейсами, в ермолке, поравнявшись с телегой, грустно поглядел на Гришу. Сзади бежали, крича, кудрявые полуодетые ребятишки, похожие на внуков смелого Исаака, совсем маленькие. Отстали не скоро…
На людном перекрестке возник городовой. Ничем он не был виднее урядника Мефодия Павлыча: те же чугунные на вид сапоги, такой же оранжевый шнур от револьвера через всю грудь и парусиновая рубаха с пятнами пота у подмышек; хороша была только шашка в черных ножнах со светлыми колечками; от этих колечек шла к плечу длинная портупея. И резная - винтом - ручка с медным эфесом венчала эту по-настоящему воинскую вещь.
Гриша попробовал было расспросить Шпаковского о городовом, но в оглушающем булыжном грохоте собственный голос показался ему таким бессильным и противно-пискливым, что он замолчал.
Но вот телега остановилась у худого забора, в щели которого пробились ветки акации. В кособоком приземистом домике, в окне с расписными наличниками видна была круглощекая женщина в пестрой шали. Увидав телегу, она взмахнула руками, исчезла. И сейчас же появилась на крылечке - таком же маленьком и хилом, как и весь дом.
- Пожалуйте! - запела она, кланяясь и прижимая шаль к подбородку. - Пожалуйте в комнаты… А коня во двор… Никифор! Никифор!
С хрипом раскрылись ворота, в них показался толстогубый парень в рубахе распояской.
- Веди скорей лошадь во двор, разгриба! - закричала ему женщина и пошла впереди гостей по хлипким ступенькам крылечка в дом.
Комната, в которую Гриша попал, страшно ему понравилась. Была она низенькая, темноватая, прохладная, окна заставлены фикусами и геранью. Огромная голландская печь с разноцветными изразцами занимала половину комнаты; по фасаду печи шел узкий карниз уступом, и на карнизе сидел великолепный фарфоровый кот - лиловый, с зелеными глазами. И воздух в комнате был какой-то необыкновенный, чуть затхлый - пахло травами, полынью, мятой. У образов старого письма, таких темных, что ни одного лика на них не разобрать, мерцала малиновая лампада.
Шпаковский как вошел в комнату, так и стал сразу прощаться:
- Дела, дела и еще раз дела! К вечеру забегу.
А на столе уже шумел пузатенький самовар на гнутых ножках, розовели леденцы в стеклянной баночке… Напрасно ушел Шпаковский…
Прихлебывая чай с синего блюдца, хозяйка - звали ее Ненила Петровна - сказала ленивым голосом:
- Сроду у нас в окружности разбойников не было… - И замолчала надолго, дуя сложенными сердечком губами на горячий чай. Наконец вымолвила не спеша: - Теперь объявились.
- Где? - спросил недоверчиво Иван Шумов.
- Сказано в старых книгах: "и встанут тати в нощи…"
- Где ж они объявились? - перебил отец.
- Неужто не слыхал? На неделе казну ограбили под самым городом, у речки. Стражники деньги везли в банк, полторы тысячи, а они-то, разбойники, из-под мосту и выскочили…
Гриша ясно представил себе высокий мост, по которому они с таким грохотом проехали сегодня, и вымазанных сажей разбойников с длинными ножиками.
- И сражения, сказывают, никакого не было. Оторопели стражники. Как увидели Кейнина - это главарь ихний, днем в лесу хоронится, ночью выходит, - так и пали духом: деньги отдали и сами после чуть отдышались…
- Я Кейнина знаю, - сказал Гриша и испугался, замолчал.
- Ну вот видишь: ребята, и те про него слыхали. Страшное дело: латыш за разбойный промысел взялся! Сроду этого у латышей не было…
У Гриши пропал к леденцам интерес. Он отодвинул блюдце с чаем и не отрываясь глядел на круглые, тронутые мелкими оспинками щеки Ненилы Петровны.
- А те полторы тысячи собрали с мужиков, с двенадцати деревень, - штраф за телеграфные столбы: спилили столбы под Пеньянами… Да это ведь в ваших местах, Иваныч. Слыхал небось. Зачем спилили, не умею сказать. Я этих делов не знаю. Кто говорит - будто барону Тизенгаузену назло спилили… Явились стражники в город: расписку кажут… Дал им ту расписку Кейнин. С печатью - все, как положено: деньги, мол, получил. В насмешку над властью, что ли, он это сделал? Я вот сколько живу на свете, Иван Иваныч, а про этакое не слыхивала.
Гриша толкнул ногою стул, пошел к двери. Через крохотные сенцы, мимо рассохшейся бочки и хомутов, развешанных по стенам, пробрался он во двор. Распряженный конек, на котором они приехали в город, стоял, понурясь, над вязанкой сена, а под телегой лежал давешний парень - спал, страдальчески распялив огромный рот.
Гриша поглядел на парня. Ему стало скучно. Он пролез сквозь приоткрытые ворота на улицу, пошел по мостовой. Вот и опять те же голубые баранки на вывеске и городовой на перекрестке. Гриша обошел его со всех сторон, разглядывая; и вдруг увидел вдали серебряную чешую реки. Тогда он, не раздумывая, зашагал вперед.
У реки сидел мальчишка, босой, в ситцевой рубахе, резал ножом ивовый прут. Гриша сел поодаль.
Мальчик кончил резать, спрятал ножик в карман и сказал:
- Хошь биться на саблях?
- А где сабли? - спросил Гриша.
- Вот.
Он протянул Грише прут.
- Нет, не хочу.
- Слаб! - сказал мальчик. - Ты откуда явился?
- Из "Затишья". А ты?
- Видал кузню? - Мальчик махнул рукой в сторону, и Гриша увидел в той стороне черную крышу кузницы. - Мой батька коваль. Силы страшенной. Я как вырасту, тоже силы наберусь. Только я ковалем не буду.
- А кем?
- Солдатом. Я воевать стану.
Мальчик помолчал, разглядывая Гришу. Потом спросил:
- Тебя как зовут?
- Гришей.
- Меня - Савкой. Нырять умеешь? Ох, и тих ты! Недаром из "Затишья".
- Я не тихий. И нырять умею. Наверное, не хуже тебя.
- А ну, скидывай порты!
Мальчик, не дожидаясь, первый мигом снял рубаху, штаны и, сложив ладошки углом, прыгнул с берега в воду.
Гриша поглядел, как он плавает - и на спине, и боком, и по-лягушечьи - и не утерпел: тоже разделся, полез в воду.
Они долго плавали, ныряли, хвастались друг перед другом - сидели под водой, пока не займется дыхание. Вылезли на берег синие.
- Батька говорит: второй спас прошел - купаться грех, - проговорил Савка, стуча зубами.
Они оделись, взяли по ивовому пруту; пошли к дороге.
На дороге, у известковых гор, дымилась белая пыль.
- Гляди, гляди! - торопливо сказал Савка.
Но Гриша и сам видел: скакали к городу двое, и один из них - на гнедой лошадке со стриженой гривой, с коротким, по репицу, хвостом - был Альфред Тизенгаузен. Позади на большом костистом мерине трясся усатый Викентий.
Альфред был на этот раз в клетчатом картузике, прихваченном лаковым ремешком к подбородку, в желтых сапожках со шпорами.
Подскакав ближе, Альфред остановил лошадь и уставился бледными глазами на Гришу: видно, узнал. С минуту он как будто раздумывал, потом тронул повод, и лошадь, гарцуя, жеманно перебирая точеными ногами, пошла прямо на Гришу.
Мальчики перепрыгнули через канаву, отбежали.
Викентий на своем мерине остановился у края дороги и смотрел хмуро: ждал.
Савка крикнул Грише:
- Не бойся: конь на человека ни в жисть не пойдет!
Тогда Альфред ударил лошадь шпорами, и она, задрав голову, неистово заплясала у канавы. Барон изо всех сил дернул повод - лошадь, оскалившись, перескочила канаву.
Савка, осмелев, вытянул ее по крупу своим прутом.
Лошадь взвизгнула, круто повернулась, ударила задними ногами и помчалась галопом к городу. За Альфредом, трясясь в высоком седле, поскакал Викентий.
Гриша глядел им вслед. Он не сразу заметил, что Савка лежит на земле иссиня-бледный.
- Ч-черт… видно, по колену задела подковой.
Он попробовал встать, захромал, охнул. Помолчал, хотел улыбнуться - скривился:
- Будет мне теперь баня от батьки!
И опять прилег у канавы, стиснув зубы.
Гриша стоял растерянный: что теперь делать?
И вдруг увидел отца: тот шел к ним от моста, непривычно торопливо размахивая руками. Брови у него были сердито нахмурены. Подойдя, он спросил сына грозно:
- Ты что это, неслух? Ишь, куда забрался, постен!
Потом, поглядев на Савку - тот все пытался встать, - спросил:
- Подрались, что ли?
- Нет, не дрались. Его лошадь ударила, - сказал Гриша.
Отец наклонился, дотронулся до Савкина колена, и тот - в первый раз - вскрикнул.
Иван Шумов покачал головой:
- Ай-ай… Цела ль кость?… Ну, давай, парень, отнесем тебя пока что домой. Где живешь ты?
Он бережно поднял Савку.
Тот простонал:
- Ой, дяденька, батьке не сказывайте!
- Ну как же, дурень, не сказывать: тебе, может, костоправа надо… Куда нести-то?
- К кузне, - сказал Гриша: - он коваля сын.
Иван Шумов зашагал с Савкой на руках к видневшейся у дороги черной избушке. В дверях кузницы показался коваль с молотом в руках. Увидев сына на руках незнакомого бородача, он закричал:
- Доигрался?
И вдруг, поглядев на Савку, бросил молот, подбежал ближе. Он принял сына из рук Шумова, отнес его в избушку.
Гришин отец спросил с порога, вглядываясь в сумрак кузницы:
- Доктора позвать не надо ль?
- Какие там доктора для нашего брата! - глухо ответил голос из кузницы. - Спасибо, добрый человек. Отлежится.
…Гриша весь день думал о Савке. А отец и поругать его забыл за самовольный уход. И когда под вечер Гриша спросил: "Можно, батя, я пойду за ворота?", отец ответил рассеянно: "Далеко не уходи".
Выйдя за ворота, Гриша незаметно для себя опять зашагал к речке - к тому месту, где они купались с Савкой.
Закатное небо было невеселое, грозное. Свинцовые, с кровью облака кипели на краю неба, и багровый свет зловеще отражался в речной воде. Гриша пошел вдоль берега.