Голосянку Гриша знал. Кто-нибудь говорил первый: "Ванька, Ванька, спой голосянку, кто не дотянет, тому уши драть!" И тогда все голосили - кричали в одну ноту - и каждый старался сберечь дыхание как можно дольше. У кого дыхания не хватало и он останавливался первый, тому драли уши. Драли крепко, на совесть. Голосянка часто кончалась слезами.
Взрослые в голосянку всегда выигрывали у ребят - у них дыхание длинней. Так что играть в эту игру с Редалем - значит наверняка быть выдранным за уши.
Так и не увидел в тот день Гриша ни костров, ни хороводов, ни пылающих на берегу озера смоляных бочек.
Но зато словно шире и дальше увидел он окружавший его мир.
Каких людей узнал он сегодня! Крепких и смелых, словно добывших уже волшебную воду Железного ручья…
Есть на свете и черные злодеи. Есть черные бароны. Есть черная сотня - слышно, совсем недавно громила она и грабила дома беззащитных.
Но есть на земле люди, которые бьются против черного зла, за народ, вместе с народом, бьются до конца, будут биться до победы, не щадя ни своей, ни вражьей жизни!
11
Тревога, смутная тревога чуялась во всем.
Люди иногда начинали почему-то говорить вполголоса, сторожко оглядываясь. По вечерам Минай, Винца и Трофимов собирались у дальнего амбара и негромко говорили подолгу, дотемна.
Как-то раз пан Пшечинский не вытерпел, закричал Минаю:
- Может, хватит языком работать? Завтра вставать рано!
Минай сдвинул шапку на брови, ничего не ответил. И не тронулся с места.
Перфильевна уже с неделю гостила в городе.
А про барона Тизенгаузена рассказывали, что он совсем уехал с семьей. Шестьдесят возов всякого добра везли за ним из имения в город.
Гришина мать теперь чаще бегала в помещичий дом, на кухню. И возвращалась оттуда со страшными вестями:
- В городе черная сотня студентам глаза выкалывает шпильками.
Или:
- Всемирная война будет!
Про всемирную войну говорили и раньше, будто бы скоро все начнут убивать друг друга, кто останется в живых - неведомо. Так написано в старых книгах.
Ну, у ребят свои дела. Не могут они без конца, по целым дням думать про взрослых. И взрослые теперь меньше думали о ребятах. Гриша с Яном скоро поняли это и смелей, без спросу, уходили в поле, в лес. Нашли в сосновом бору неизвестный овраг: к нему даже тропинок не было, никто там не бывал. Овраг поднимался к соснам рыжими песчаными краями. Мальчишки утыкали высокий край оврага колышками и, набрав в лесу камней, забрасывали снизу, со дна оврага, вражеское колышковое войско бомбами. А потом кидались на приступ, проваливались в зыбком песке, падали, подымались, в рукопашном бою брали крепость.
Случилось в те дни одно событие, которое оставило после себя памятную метку на большом Гришином пальце.
После долгого перерыва (впервые после беды с конем) мальчики встретились в саду с дочками Перфильевны.
Девчонки на этот раз не испугались. Они тащили к бревну, лежавшему у изгороди, большую доску. Старшая девочка деловито уложила доску серединой на бревно и скомандовала сестре:
- Садись на тот край, Ирочка!
Ян глядел на Ирочку не отрываясь. Гриша наконец заметил это и ткнул его в бок. Ян продолжал глядеть. Гриша рассердился и сказал громко:
- Ирочка - в носу дырочка!
- Тебя опять выдерут! - закричала старшая девочка. - Как в тот раз! - Она соскочила с доски. - Уходи отсюда!
Гриша в ответ просунул свою руку под доску:
- Не дам качаться.
Старшая девочка села на один край доски, младшая - на другой. Гриша не успел выдернуть руку, большой палец остался под доской. Девочки принялись качаться, как на качелях.
Гриша сжал зубы, молчал. Первым закричал Ян:
- Что вы делаете?
Когда девочки соскочили с доски, палец у Гриши был раздавлен, из-под синего ногтя зловеще капала кровь.
Он не заплакал. И сказал Яну:
- Из-за тебя.
Потом ноготь долго слезал с пальца, и Гриша каждый день показывал его Яну и вообще всем желающим, гордясь немножко своим увечьем.
Потом он спросил Яна:
- Зачем ты так долго глядел на нее?
Ян ответил застенчиво:
- Она красивая.
Гриша не стал дразнить друга. Раздумал. Ему как-то неловко стало…
…Вернулась из города Перфильевна веселая и громко сказала Пшечинским:
- Риго-Орловская дорога теперь больше не забастует, не-ет! Теперь сюда сколь хочешь солдат привезут.
Про забастовки Гриша слыхал. Рабочие говорили "баста" и бросали работу. Ловчей всего выходило это на железной дороге. Станут дороги, тогда царь как без рук: ни войск не подвезти, ни пушек, ни муки солдатам…
Беда! Не продержались, значит, рабочие, кончили бастовать. Ну, ничего, соберутся с силами - еще забастуют, рано Перфильевна радуется.
Прошло несколько дней - появился и Дамберг с фотографическим аппаратом. Он снимал семейство помещицы вместе с гувернанткой в саду, у цветочной клумбы, потом на ступеньках крыльца, потом у сажалки.
К отцу приехал из Ребенишек Шпаконский. Дамберг увидел учителя, долго приглядывался к нему издали и затем уверенно и зло сказал помещице:
- Таких, как он - в синих рубашках, с длинными волосами, - надо немедля сажать в тюрьму.
Разговор Шпаковского с отцом показался Грише на этот раз более ясным, чем обычно. Они говорили про мужиков, про то, как они и раньше, в старые годы, поднимались против своих врагов. Воевали. Шпаковский сказал под конец с раздумьем:
- Опоздали наши мужички, опоздали! Им бы начать, когда Риго-Орловская дорога стояла, когда в Риге еще не все кончилось…
- Латыши, - ответил Гришин отец, - латыши - народ каменный. Наших, русских, скорей зажжешь. Да без латышей-то что ж сделаешь?
- Ты это, Иваныч, к чему? - настороженно спросил Шпаковский.
- У нас и пугачевщина была - вон какой размах: на Москву мужики шли! И Разин. И этот… ты как-то раз про него мне говорил, забыл я имя-то…
- Болотников.
- Ну да, Болотников. А у латышей? Не слыхал я про них ничего похожего.
- Не знаешь ты, значит, про их борьбу с немецкими баронами. Да они сотни лет боролись со своими вековыми врагами, с баронами! А когда непереносимо тяжко становилось, куда оглядывался латыш-труженик? На восток, на русский народ. И про Пугачева латыши слыхали, это я тебе верно говорю! И тоже бунтовали… Когда Пугачев собирался на Москву, мужики в Курляндии губернатора Броуна высекли всенародно.
- Ну да!
- Исторический факт.
Отец захохотал оглушительно:
- Нет, это наши! Наши, русские! И скорей всего - староверы. Молятся, молятся, а потом возьмут да губернатора и выдерут. Хо-хо-хо!
- А латыши не могли бы?
- Нет. Латыши знаешь что сделали бы с этим губернатором? Убили бы на месте. Обязательно убили бы. А выпороть да потом на волю отпустить - это уж только наши и могли сообразить!
- Что ж, по-твоему, русский мужик добрей, что ли?
- Не в том суть. Да губернатору порка, может, хуже смерти. Ну посуди: дворянин - и поротый. Ему после этого одно остается: самому петлю на шею надеть, жить ему дальше нельзя…
- Ну, вот и ошибся: и Броун остался жить и в Курземе, где это произошло, ни одного русского мужика не было. Там всё латыши.
Отец задумался.
Потом опять захохотал:
- Нет, ты подумай: выпороть губернатора! Ох-хо-хо! А ты не соврал, часом?
- Исторический факт.
В горницу вошла мать, и учитель заговорил про другое:
- Пора тебе, Иваныч, подумать, как сына в училище определить.
Лицо Ивана Шумова затуманилось.
- Хочешь, Гриша, учиться? - спросил Шпаковский. - Гимназистом станешь, с ясными пуговицами! А потом студентом. Неплохо?
- Не хочу студентом, - ответил Гриша.
- Это почему ж?
- Студентам глаза выкалывают.
Отец со Шпаковским переглянулись.
- Услыхал откуда-то… В городе был случай.
- Батя, а зачем черная сотня студентам глаза выкалывает?
- И откуда ты наслушался эдакого?
- Батя, а чего я тебе скажу: найдем волшебную воду и тогда черную сотню побьем. Есть люди, которые уже бьются с ней.
Отец обнял сына:
- Ну что ты все выдумываешь! Волшебная вода… А давеча все про бесстрашного старика бормотал. Экий блажной! В кого ты такой уродился-то?
Мать сразу же откликнулась:
- В родного батюшку, в кого ж еще!
В избу вбежала кухарка Перфильевны, Анфиса:
- Иваныч! Хозяйка велит тебе ехать в Ребенишки. Сей же час.
- С чего это загорелось так-то?
- Будто за семенами садовыми, что ли. Давеча уговорилась она с Лещовым, ему для нас семена из самого Питера доставили.
Шпаковский поднялся:
- Ну, тогда и я поеду.
Часа через два после их отъезда на большой дороге показалась толпа.
Шли заозерские, пеньянские, ковшинские, граудинские мужики.
Гриша подбежал к плетню. Он увидел знакомых и незнакомых ему людей. В первом ряду шагали Кейнин, Иван-солдат, молодой латыш с плутовато-веселым лицом (тот, что отдал револьверы Кейнину), Кирюшка Комлев. Шел Минаев дед - рядом с совсем древним латышом, согнувшимся, опиравшимся на костыль. Были и женщины. Гриша увидел седую латышку, которая пела на кладбище, как молитву: "Слезами залит мир безбрежный!…" Две девушки шли рядом с ней.
"Затишье" никогда не знало такого многолюдья.
Старый Винца, торопливо подпоясывая на ходу свитку, пробежал трусцой мимо Гриши, стал около Минаева деда, зашагал с ним в ногу, по-солдатски.
Пан Пшечинский подошел к плетню, закричал хрипло, со злобой:
- Идите, идите, дурни! Мир хцете перевернуть? Мало вам розума вгоняли в задние ворота!
Никто ему не ответил. Будто муха прожужжала. Даже старый Винца не обернулся на слова арендатора.
Черноглазая Тэкля стояла, простоволосая, на крыльце. Видно, выскочила второпях - тяжелые косы лежали у нее на плечах, свешиваясь до пояса. Нет, и на нее никто не оглянулся, даже Иван-солдат.
Долго шли молчаливые ряды крестьян мимо "Затишья".
Кто-то рядом с Гришей проговорил вполголоса:
- На Тизенгаузенов поднялись…
И вдруг неистово заорал Пшечинский:
- Куда? Куда, лайдак?!
Минай, до того бывший где-то в отлучке, бегом догонял земляков своих. Он оглянулся на крик Пшечинского, хотел что-то сказать, потом махнул рукой и побежал вперед.
12
К ночи вернулся отец.
Гриша первым кинулся к нему:
- Мужики давеча шли мимо - на Тизенгаузенов поднялись! Заозерские, пеньянские, ковшинские… Ну целое войско!
Иван Шумов тяжко вздохнул:
- Вот… началось, значит.
И, будто не видя перед собой, стал шарить по стене рукой - искал что-то, должно быть шапку, только что снятую.
И сейчас же мать закричала пронзительно:
- Не пущу!
На ее крик откликнулся из зыбки маленький Ефимка, заплакал громко и горестно.
Отец шагнул вперед, мать рухнула перед ним на колени, обхватила отцовы сапоги:
- Не пущу! Сынов… сынов не губи!
Из чуланчика непривычным для нее скорым шагом вышла бабушка, схватила Гришу трясущимися руками, повела за собой:
- Пойдем, родимый, из избы, пойдем… Отец с матерью не поладили, нельзя нам на то глядеть, пойдем…
Она вывела Гришу на крыльцо, стала нащупывать ногой ступеньки.
- Бабушка, темно уже, куда мы идем?
- В садик пойдем, в садик.
Сад только поначалу показался темным. Скоро на листьях яблонь задрожал розоватый отблеск. Гриша обернулся: где-то далеко молчаливо и грозно подымалось зарево.
Бабушка, крестясь, что-то шептала.
В темноте послышался громкий голос:
- Ну, теперь пошло! Началось - не удержишь!
Кто-то отозвался - видно, пан Пшечинский:
- Мои дурни ушли… К черту в пекло! - И, помолчав: - От хитрая баба! Услала в город своих - и Шумова и Редаля. А мои дурни… им теперь прямая дорога - в тюрьму.
Далекое зарево росло и вдруг, торжествуя, взметнулось кверху, заняло полнеба и разом сникло.
- Должно, хлеб загорелся…
Гриша узнал голос Трофимова.
Долго стояли бабушка с внуком и глядели на далекий пожар. Да и все "Затишье", должно быть, не спало в ту ночь.
Когда вернулись в избу, мать одетая лежала на кровати, зарыв голову в подушки. Отец сидел, грузно привалившись плечом к подоконнику. Гриша долго глядел на него, жалея. Потом подошел, спросил тихонько:
- Батя… не ушел ты?
Отец поднял тяжелую всклокоченную голову:
- Нет, не ушел, сынок.
Осунулся Иван Шумов после той ночи.
Привез Пшечинский из Ребенишек вести: в соседней волости драгуны засекли четверых мужиков до смерти.
В погорелой усадьбе Тизенгаузенов стояли ингуши, ездили верхом по проселкам - пугали крестьян белками непонятных, нездешних глаз.
К помещикам Новокшоновым прискакал эскадрон драгун: будет расправа с мужиками.
Рано утром провезли мимо "Затишья" на навозной телеге Ивана-солдата, связанного. По обе стороны гарцевали на рослых конях жандармы с саблями наголо.
Тэкля стояла у плетня с расширенными от ужаса глазами. Иван обернулся, поглядел на нее смутно, молча. Она горестно взмахнула руками, закрыла лицо передником.
Потом Винцу арестовали в Ребенишках. А Минай пропал, про него ничего не было слышно.
Пшечиниха его жалела:
- Вот был человек!… За троих работал!
- Га! - отзывался Казимир Пшечинский. - То не человек был, то медведь. Он и за четверку коней мог сробить. Теперь ему - Сибирь… А солдату Ивану виселица. За нарушение присяги!
Три самых старых старика из деревни Савны пришли в субботний вечер к крыльцу Перфильевны, долго стояли под окном без шапок, ждали помещицу. Наконец она вышла и сказала громко, злорадно:
- А-а! Явились, соколики… взялись за ум-разум!
Старики кланялись низко, говорили о чем-то глухо - Гриша не расслышал.
Потом самый древний из них, с трудом сгибая колени, упал в ноги Перфильевне.
Но тут подошел к крыльцу Иван Шумов, поднял старика и сказал Перфильевне отрывисто:
- Не издевайся над человеком!
- А ты кто - указывать мне взялся?! Ты что это?! - закричала помещица. - В Режицком уезде, слышно, драгуны хор-рошие узоры кой-кому на спине разрисовали!
- Тебе-то, спасибо скажи, савенские ничего не сделали.
- Грозились! Грозились… А ты в стороне стоял, глядел!
- Что же, не я один - и другие свидетели найдутся…
Перфильевна прищурилась:
- Ах, ты уж и в свидетели против меня готов записаться?
- А хоть бы и так. - Иван Шумов тяжело передохнул: - Ну, вот на том пока и порешили. - И повернулся к старикам: - Ступайте, отцы, по домам. Не тревожьте себя понапрасну. Не роняйте себя!
- "Отцы"! - пронзительно закричала Перфильевна. - А детки ваши где? Где Кирюшка Комлев? Пусть он мне поклонится, тогда и дам свой ответ. А пока погожу: драгун, сказывали, в городе много, хватит и для "Затишья"…
Иван Шумов обнял двух стариков, повел их в сторону. Третий пошел следом, еле передвигая ноги: и стар же был человек!
Перфильевна крикнула им вдогонку:
- Куда пошли?! Не велю! Я тут хозяйка!
Старики остановились растерянные.
Иван Шумов сказал громко:
- Будет! Не кланяйтесь больше, идите с богом.
И, побледнев, оборотился к помещичьему крыльцу. Но Перфильевны там уже не было: ушла домой в ярости.
А на другом крыльце, у завядшей березки, срубленной еще в канун праздника, стояла Гришина мать и, прижав обе руки к груди, глядела с испугом.
Иван Шумов махнул рукой, пошел прочь.
13
Гриша проснулся и увидел незнакомого человека. Человек ходил по комнате, говорил негромко. За столом у зажженной лампы с низко прикрученным фитилем сидел, облокотясь, отец и слушал.
- Ну, что ж я на твои вопросы скажу, Иван Иванович? Будем дальше бороться. А как же иначе? Ну, скажем, одного убили, другой смалодушествовал, - а дело-то наше все равно остановиться не может. Другие люди найдутся. Не остановится наше дело никак!
Незнакомец подошел к столу ближе, и при чахлом свете лампы Гриша увидал совсем молодое лицо с темными, будто закопченными щеками, с круглой стриженой головой; черные глаза в упор глядели на Гришиного отца. Похоже было, что гость сердится на что-то, - брови его хмурились.
- Если окажешь мне доверие… - как-то несмело начал отец.
Но незнакомец перебил:
- А без доверия разве я пришел бы к тебе хорониться?
- Ну, так вот, хотел я спросить еще одно: ты у себя на заводе кого видал? Таких же мастеровых, как сам. А помнишь ты про всю нашу Россию, про мужиков неграмотных, темных? Да грамотные-то… Меня возьми: я, может, сто книг прочитал, не меньше того. А вижу я перед собой прямую дорогу? Нет! Смутно все кругом меня, а то и вовсе темно. Одно я знаю: таких, как ты, - горстка малая. Ну куда вам против войска, против пушек?
Гость заговорил по-прежнему негромко, но с такой особенной, скрытой силой, что Гриша привстал в одной рубашке с постели от непонятного для самого себя волнения.
Гость говорил о кучке людей, идущих по обрывистому и тесному пути… Идут они, крепко взявшись за руки. Они окружены со всех сторон врагами и идут под их огнем…
Гриша совсем ясно увидел крутой обрыв, и по его краю идут ночью люди, взявшись за руки. А далеко в степи горит зловещий огонь.
Наступило долгое молчание.
Иван Шумов спросил шепотом:
- Это ты чьи слова говорил?
- Того, за кем мы идем.
- Вы? Большевики? - опять зашептал отец. - Ну, вот теперь и суди: я тут из мужиков самый грамотный в окружности, а и я толком не знаю, что это название значит… сердцем, может, и чую, а умом - нет, не разобрался.
Гость помолчал, усмехнулся:
- Слыхал я не так давно в вагоне железной дороги проезжий один толковал: "Большевики - это те, кто народу как можно больше добра хотят, потому и называются так". Ну, а точнее сказать - это партия рабочего класса, которая в борьбе за счастье народа идет вперед бесстрашно… И будет идти до конца! Я тебе тут, Иваныч, книжку одну оставлю, прочитаешь - многое поймешь! Только от чужих глаз хорони ее.
- Спасибо! - горячо откликнулся Шумов. - Схороню!
Гость снова заходил по комнате.
- Видел ты когда-нибудь, Иван Иванович: бурлит ручей, только что разлился, ему бы шире пробивать себе дорогу, - а нет - смотришь, ушел под землю, не видать его. Пропал? Нет! Настанет время, выйдет тот ручей наверх полноводной, могучей рекой!
Гриша, привстав, глядел широко раскрытыми глазами. И гость, повернувшись, увидел его:
- Смотри, Иваныч: наследник-то твой не спит!
- Да он, если и слыхал что, ничего не понял, - как будто успокаивая гостя, проговорил отец.
- Я все понял! - сердито сказал Гриша.
Гость засмеялся, подошел к постели ближе:
- "Понял, Ванюшка?" - "Понял, баушка". - "Что ж ты понял, Ванюшка?" - "А ничего, баушка".
Гриша присказку эту знал. И повторил сердито:
- Я все понял!
- Не шуми, - откликнулся отец: - проснется мать, тогда вот поймешь!
Гриша второпях, потихоньку, чтобы не разбудить мать, заговорил:
- Вы тут - про ручей… про Железный ручей толковали. Я давно про него знаю, я, может, сам буду искать его.
Гость все посмеивался, потирая ладонью стриженую голову: