Пел хор, священники читали молитвы и проповеди, но я ничего не слышал. Я смотрел на серебряный гроб и жалел, что он закрыт и я не могу в последний раз увидеть Аду.
Я заставил себя прислушаться к тому, что говорит очередной священник – не знаю, уж какую церковь он представлял, – и услыхал:
– ...ее благородная и бескорыстная преданность народу Луизианы...
Вот это да!
– ...выполняя свой гражданский долг, она не только не жалела своих сил и энергии, но и пожертвовала своей жизнью...
Ну и ну!
– ...эта великая женщина...
А вот это факт, только вовсе не в том смысле, в каком говорил священник.
Я больше не слушал панихиду. Я снова спустился на парашюте памяти в тот день, куда мне хотелось попасть. В тот день, когда море из синего стало темным, когда дул ветер и лил дождь.
"Я хочу заставить мир признать, что я существую. Я хочу заставить его сказать: "Да, ты есть, и никакие удары судьбы не смогли этому помешать. И если я причинял тебе что-либо дурное, то и ты отплатила мне сполна"".
Да, это правда, подумал я.
"Я хочу заставить мир признать, что я существовала, и сделать так, чтобы мир не мог не признать, что я существовала".
Не сможет, сказал я ей.
"Я отплачу каждому негодяю. Каждому, кто когда-либо обидел меня или осудил. Я всем им отплачу. Я хочу, чтобы они знали, кто я и на что я способна. Я раздавлю их, как вот эту медузу".
Ты почти сумела это сделать.
Что она сумела сделать?
Почти все.
Она сумела сделать почти все, что хотела, она наметила себе цель и неуклонно шла к ней, но не поняла, что сама же может стать жертвой на пути осуществления своих замыслов.
Она оставила свой след на земле. Начав с нуля, с ничего, но, сообразив, что удача идет к ней в руки, она заставила мир признать, что существовала. Счастливый случай вывел ее на орбиту, а на землю она упала вовсе не потому, что ее покинуло счастье. Нет, просто она отдала свою жизнь ради меня.
В этом и была ее ошибка. В том, что она любила меня. До самого конца в ней оставалось нечто человеческое, чего она не сумела вытравить из себя. Отсюда и ее обреченность. И – если верить религии – в этом ее спасение.
Она была личностью. При всей ее безнравственности и коррупции, при том, что за ее спиной стояли темные силы, она была человеком незаурядным, хотя незаурядность эта, наверное, целиком состояла из ее жизнеспособности. Но и жизнеспособность не существует вечно, и она превращается в ничто.
Большой ценой заплатила она за признание, с тем чтобы в конце жизни отказаться от него. Кто знает, может, в один прекрасный день она поняла, чего все это стоит.
Я очнулся. Панихида уже кончилась; могильщики бросали на могилу последние лопаты земли.
Притихшая, словно парализованная, толпа постояла еще немного на зеленой лужайке под тусклым небом, потом – сперва медленно, затем все быстрее – начала расходиться.
Я постоял еще немного. Пошел дождь. Кто-то тронул меня за плечо.
Это был Томми Даллас.
– Стив!
Меня удивило такое обращение – мы же, в сущности, едва были знакомы.
– Да?
– У вас найдется минута? Мне надо поговорить с вами.
– Только не сейчас, – сказал я.
Он посмотрел мне прямо в глаза, и я невольно обратил внимание на его осунувшееся лицо.
– Что ж... Впереди еще много времени.
"Смотря для чего, – про себя возразил я. – Будущее становится прошлым, пока ловишь уходящую из крана воду, которая и есть настоящее".
– Правильно. Времени еще много.
Томми ушел. По-видимому, понял, что надо уйти. Я спросил себя: чувствовал ли он что-нибудь к Аде раньше и чувствует ли что-нибудь сейчас? Трудно сказать.
Падали последние комья земли – уходили минуты, часы, годы.
Я повернулся и стал спускаться с лестницы.
ТОММИ ДАЛЛАС
Мне было жаль Аду. Да, да, жаль. Я больше не считал ее виновной в злосчастной аварии, едва не стоившей мне жизни. Может, она и не хотела этого, может, вообще не знала. Во всяком случае, теперь это уже не имело значения, тем более что все кончилось для меня благополучно.
Это сделало меня свободным человеком. Кстати, нечто подобное – такое же чувство освобождения – я ощутил снова после смерти Ады. Конечно, мне было жаль, что порвалась еще одна ниточка (я даже не подозревал о ее существовании), связывавшая меня с прошлым, но все же я опять пережил это ощущение свободы. Правда, вместе с тем я что-то и утратил, потерял какую-то частицу самого себя. Не знаю уж почему, но именно это чувство примешивалось ко всем остальным.
Я жалел Аду, однако особой грусти не испытывал. Теперь, когда я уже перестал ее ненавидеть, я мог трезво обозревать всю ее жизнь и убедиться, что Ада многое взяла от нее. Не все, что хотела, но кто же может взять от жизни все, что хочет?
Не собираюсь утверждать, что Ада стремилась умереть. Никто не хочет умирать. И все же рано или поздно каждый уходит из жизни, и если перед своим концом он успел сделать большую часть того, чего хотел, – значит, он что-то представлял собой. Таким человеком и была Ада.
Таким надеялся со временем стать и я. Я решил вновь стать губернатором и не ограничиться одной лишь победой на выборах с тем, чтобы почивать затем на лаврах, а быть во всем достойным своего высокого поста. До выборов оставалось два года, но я уже начал предвыборную кампанию – подбирал нужных людей и вообще действовал так, как действовал бы в подобной обстановке Сильвестр. Я выступал со своим ансамблем и пел под аккомпанемент гитары, полагая, что если подобные методы оказались небесполезными для Сильвестра, тем более полезными они окажутся для меня. Возможно, это выглядело глупо, однако никому не вредило. Если с помощью гитары и своего сомнительного артистического таланта я смогу стать губернатором, то почему бы не попробовать?
Я не стремился к победе только ради губернаторского кресла. Мне уже довелось однажды быть губернатором, но, признаться, я не ударил на этом посту палец о палец, как и раньше на посту шерифа. Нет, теперь я хотел стать губернатором без чьей-либо помощи. Кстати, я не хотел, чтобы меня называли и мужем покойной Ады Даллас, тем более что, как помнили избиратели, мы давно разошлись.
После своего вторичного избрания шерифом я постарался навести порядок в своем округе. Теперь меня привлекала мысль проделать то же самое в гораздо большем масштабе.
РОБЕРТ ЯНСИ
В окружной тюрьме, где я сидел, не было специального помещения для смертников. Всего две камеры отделяли меня от той комнаты, где в случае надобности устанавливался электрический стул. (В штате он был единственным, его доставляли в ту тюрьму, где возникала в нем необходимость.) Но все равно две-три самые дальние камеры назывались камерами смертников. В соседнем помещении ждал своей участи другой смертник – Джордж Джонсон, прикончивший полицейского. Ну, а поскольку я убил губернатора, мы оба считались особо важными заключенными.
После смерти Ады прошло около года. Только этого года отсрочки и смогли добиться для меня лучшие адвокаты, которых я сумел нанять. Собственно, на большее нечего было и рассчитывать с того момента, как Стив Джексон увидел на моем лице смазанные иодом кровоточащие царапины. Он заставил полицейских арестовать меня, что они и сделали с тысячей извинений. ("Мы задержим вас только на ночь, господин генерал. Завтра вы можете возбудить против Джексона дело по обвинению в клевете".) Однако именно "завтра" медицинские эксперты установили, что клетки кожи, найденные под ногтями Ады, принадлежат мне. С подобным заключением, да еще свежими царапинами на лице, наивно было бы ожидать, что Пэкстон и Бьюсан выполнят наш договор. Они показали, что я на несколько минут выходил из кабинета в уборную и что до этого царапин у меня на лице не было. Винить их я не мог, речь шла и об их шкуре тоже.
Улики были косвенными, но их собралось слишком уж много. Во время судебного разбирательства мои адвокаты не решились даже допрашивать меня и поступили логично. Разумеется, я отказался отвечать на вопросы перед детектором лжи.
Таким образом, у меня, по существу, не оставалось шансов выпутаться. Я мог лишь надеяться, что, поскольку улики имеют косвенный характер, меня могут признать виновным, однако не заслуживающим смертной казни. Увы, напрасная надежда. Присяжные совещались час двадцать одну минуту и признали меня полностью виновным, после чего судья вынес мне смертный приговор.
Это потрясло меня так, как я всегда и предполагал. Колени у меня ослабели, но я удержался на ногах и в обморок не упал.
Должно быть, подсознательно я всегда знал, что именно такой конец меня ожидает.
Как все это несправедливо! Я не убивал Аду. Она сама убила себя. Если бы меня приговорили к смертной казни за убийство старухи, это было бы отчасти справедливо. Вот и пришла последняя "посылка". Та, которую я столько ждал. Но не в том виде, что я думал. Я не собирался убивать Аду.
В камере смертников я сидел уже четвертый месяц. Дважды удавалось добиться отсрочки казни.
– Последний месяц, – предупредил меня мой главный адвокат, пожилой, лысый человек. – Сделано все, что можно. Большего я не в состоянии обещать.
– Что ж, вы и так сделали много, – заметил я, выписывая очередной чек, снова на крупную сумму. – Все же продолжайте ваши попытки. За деньгами я не постою.
– Будем продолжать. Но чудес не бывает.
Это было месяц назад. В моем распоряжении оставался месяц.
Забранное железной решеткой окно камеры выходит на восток. Каждое утро, когда я просыпаюсь, сквозь него просачивается серый рассвет, а цементный пол изрешечен огромными черными тенями. Когда же небо из темного делается бледным, я подхожу к окну и через переплеты решетки наблюдаю, как из-за домов появляется солнце. Небо становится то серым, то розовым, то оранжевым, над красной крышей одного из домов разгорается пламя, которое поднимается все выше и выше, и вот уже в небе висит чистый огненный шар. Сквозь квадраты решетки мне видна белая башня Капитолия, остроконечной стрелой уходящая в розовое небо. Кто виноват в том, что случилось?
В окно доносится благоухание росы на траве, аромат воды, которой поливают асфальт, и запахи тюремной кухни. Теперь я понял, как хорошо жить на свете. Раньше я этого не понимал. Чтобы понять, что означает утрата, нужно утратить. Хорошо жить на свете. Как мне невыносимо жаль расставаться с жизнью!
Тюрьма эта была сносная, не хуже других. Сравнительно чисто и без той вони, что бьет в нос при входе. В моем распоряжении были койка и стул, который я мог подставлять к перегородке, отделяющей мою камеру от соседней. Я садился около нее и подолгу беседовал с Джорджем Джонсоном, убийцей полицейского.
Кроме того, я вел разговоры с двумя надзирателями и помощником шерифа, а иногда и с шерифом. До перевода в камеру смертников надзиратели потешались надо мной, а порой и били. "Ну что, генерал? Каковы будут ваши приказания сегодня, генерал?"
Но как только меня перевели в камеру смертников, сразу все изменилось. Те же самые надзиратели сделались кроткими и любезными и, казалось, стыдились своего прежнего поведения. Меня угощали и жадно смотрели, как я ем или пью. Один из надзирателей ежедневно покупал мне газету на собственные деньги, а шериф со своим помощником регулярно являлись проверить, не нуждаемся ли мы с Джонсоном в чем-нибудь. Два-три раза в неделю нам даже готовили отдельно от других заключенных, что уж и вовсе шло вразрез с тюремными правилами.
После того как я переступил порог камеры смертников, все без исключения стали проявлять ко мне участие. Вероятно, чувствовали, что вместе со мной уйдет и какая-то часть их самих и что очень скоро и им придется распрощаться с жизнью. Умру я, но и всем остальным суждено умереть.
Когда я только появился в тюрьме, все явно считали меня законченным мерзавцем. Теперь они, по-моему, так не считают.
Нет, я не мерзавец. Хотя долгое время никто в этом не сомневался. Только я знал, что нет.
Как в армии. У нас в армии тоже любят приклеить тебе ярлык. Весь личный состав проходит классификацию, согласно которой тебя и определяют на службу, и верхним этажам Пентагона абсолютно наплевать, нравится ли тебе твоя классификация и согласен ли ты с ней. Они регулируют перфорирующее устройство в электронно-счетной машине сообразно своим нуждам, пропускают через нее твою карту, и как только карта прошла через устройство, тут ты и влип.
В моей карте, наверное, было уточнено: "убийца, бандит, мерзавец".
А я вовсе не чувствую себя убийцей, бандитом и мерзавцем. Я неплохой малый. Был, во всяком случае. И не я виноват в том, что со мной произошло.
Так ли? Действительно ли я был неплохим малым? Или всю жизнь я был убийцей и бандитом?
Я решил поразмыслить над этим.
Я попросил дать мне бумагу и карандаш и принялся за, так сказать, оценку ситуации, как учили нас в военной школе.
Мне хотелось начать с самого начала, но я не знал, когда оно было, это начало.
Когда увлекся Адой так, что был готов на все, лишь бы заполучить ее?
Нет. До этого. Я и до этого, расправляясь с людьми, испытывал удовольствие, хотя не признавался в этом и самому себе. Меня стали обзывать мерзавцем, кем я, собственно, и был, задолго до знакомства с Адой.
В армии, когда я начал командовать людьми, и мне это нравилось?
Нет, раньше.
Так я и не сумел определить, когда это началось. Где-то в какой-то период жизни я вдруг стал получать удовольствие от того, что причинял боль.
Поэтому я написал на листке бумаги: "Любит обижать других".
А рядом уточнил: "Не его вина".
Но я не был уверен в полной справедливости своего вывода, а потому поставил вопросительный знак в скобках.
Затем я написал: "Убил женщину".
И задумался. Тут сомнений не было: я виноват. Я мог и не убивать ее. Потому рядом я отметил: "Его вина".
Я убил женщину, рассуждал я, чтобы завладеть Адой, мне так хотелось ее, что я был готов на все и не мог с собой справиться. Но, подумав еще немного, я поставил вопросительный знак и рядом со вторым заключением.
Затем я написал: "Избивал людей". И тут же решительно рассудил: "Его вина".
Но вспомнил, что, размышляя над словами "Любит обижать других людей", засомневался в их справедливости, значит, и здесь место вопросительному знаку.
Затем я написал: "Убил Аду".
Убил я ее, разумеется, случайно. Она погибла только из-за того, что помешала мне убить Стива Джексона. Случайно все обернулось не так, как было задумано. Значит, мое намерение убить Стива Джексона было тоже ошибочным. Я не должен был покушаться на его жизнь, если хотел остаться в живых. Но мне не пришлось бы и делать этого, если бы я не убил ту женщину. И женщину не пришлось бы ликвидировать, если бы я не пылал такой страстью к Аде. И Аде, в свою очередь, не понадобилось бы прикончить эту женщину, если бы та ее не шантажировала. А женщина не стала бы шантажировать Аду, не будь Ада задолго до этого высокого класса шлюхой. Но и она не стала бы ею, если бы ей не пришлось завоевывать место под солнцем.
Я чуть не запутался в своих рассуждениях.
Поэтому рядом со словами "Убил Аду" я написал "Его вина" и поставил большой вопросительный знак. А немного подумав, зачеркнул те вопросительные знаки, которые относились к слову "убил".
Зачем обманывать самого себя?
Когда собираешься совершить убийство или какое-нибудь другое преступление, ты должен прежде всего сказать себе "да". И я произнес это "да". А когда произнес, оставалось только вонзить нож и спустить курок.
Поэтому я должен нести ответственность за оба эти убийства.
И как только я с этим согласился, сказав себе: "Да, это сделал я, только я один", мне сразу стало лучше.
Я почувствовал... облегчение. Незачем было снова объясняться с самим собой, я это совершил, ответ несу я, и все.
Тем не менее как в причине всего этого, так и в следствии еще оставались вопросительные знаки.
Все перепуталось. И что ты натворил, и что тебе причинили. И твои собственные действия, и какая-то доля удачи. То, что зависело от тебя, и то, что от тебя не зависело.
Я только отчасти виноват в том, за что мне суждено сесть на электрический стул.
Поскольку я согласился принять на себя ответственность за свое "да", значит, имею право сказать: "Я виноват только отчасти".
Потребовалась вся моя жизнь, чтобы это понять.
Осталось сделать еще одно. Я написал две строчки на листе бумаги: "Удостоверяю, что один несу ответственность за смерть Бланш..." Я остановился. "Черт побери, как ее фамилия?" Вспомнил: "Джеймисон". И подписался: "Роберт Янси".
Я вложил листок в конверт, заклеил его и написал: "Вскрыть после смерти Роберта Янси".
Итак, итог подведен. Я чувствовал себя бухгалтером, у которого к приходу ревизора все цифры сошлись. Или банкротом, который со стопроцентной точностью изложил на бумаге все, что требуется для суда по делам о несостоятельности. Мир сфокусировался; он стал более реальным, чем прежде.