Прежде чем треснуть его по другому уху, Юстина выгнулась под его рукой. Васькины пальцы как бы случайно тронули ее грудь, словно налитую густым медом. После того, как она ему все же врезала, он притиснул ее к себе и поцеловал. Она укусила его за губу. Оттолкнула и побежала, по особому изгибая стан, как бы говоря, что убегает она не от Васьки, но от окон, от людских глаз и злых языков.
За овином Васька ее нагнал. Может, это был не овин. Ваське, собственно, все равно, что амбар, что гумно, что хлев, что конюшня. Знал Васька - все это вместе называется двор. Тут узнал Васька, что двор, в данном случае, образует прямоугольник с пустым пространством посередине, с хорошо утрамбованным земляным полом, припорошенным сенным охвостьем. И метла у стены стоит - подмести позабыли.
Посередине двора стояла телега. Васька поднял Юстину на руки и, ничего не соображая, понес ее в телегу, откуда она благополучно выскочила, пока он сам красиво в эту телегу вскакивал.
Юстина белкой взлетела по прислоненной к стене лестнице. И, наклонясь сверху, серьезно сказала:
- Догонишь, тогда и целуй, я кусаться не буду.
Если есть зверь побыстрее белки, так это Васька. Ему даже лестница не понадобилась. Он подпрыгнул, ухватился за жердь какую-то и подтянулся вмиг.
Юстина была уже на другой стороне.
Вокруг двора шла крепкая, заделанная и в "ус", и в "ласточкин хвост", обвязка. Она немножко выступала над стенами строений - была как бы отдельной рамой. Над воротами шла по воздуху, как мосток. По этой обвязке и бежала Юстина. И смеялась. Васька за ней.
Все здесь наверху имело свой порядок: где бочки и кадушки, где неведомые Ваське ступы и жернова, верши и пестери, старые хомуты и дуги. С одной стороны все пространство занимало сено. Как понимал Васька - сено было до самой земли. Густо, головокружительно пахнущее.
Над сеном Юстина оскользнулась. Вскрикнула и упала.
Лежала она на спине, правая рука ее была на отлете и вроде пошевеливала сено, мол, сюда падай. Васька на секунду замешкался, залюбовался девушкой. Холстинное платье оживлялось с сеном, пепельные волосы и серые глаза тоже были из мира цветов и трав. В глазах ее Васька разглядел, может, почувствовал что-то затаенно-опасное - как бы ожидание зла. И, уже падая, перевел взгляд на ее руку. Из-под пальцев, из пригруженного рукой сена высовывались остро заточенные зубья вил. Если бы не оплошка в ее глазах, Васька и не заметил бы.
Наверное, солдатский Бог был поблизости. Перепробовавший все виды спорта, даже введение в парашютизм, Васька резко вертанул головой и ступнями - тело его веретеном пошло, сделало полный оборот и легло рядом с остриями вил; придавило своей тяжестью сено так, что зубья целиком выпростались и засверкали.
Страха у Васьки не было, была обжигающая досада, даже обида, даже мысль:
"А может быть, не она? Может, случайность такая?.."
Она дернулась встать - Васька схватил ее за лодыжку. Она отодвинулась от него. Сено шло горкой к стене. Глаза ее, темные, почти фиолетовые, стали громадными. Ворот на платье оказался широким - одно плечо целиком из него высунулось.
Отодвигаться ей было некуда, она уперлась затылком в стену и теперь как бы полусидела. Рот ее приоткрылся. Руки, красивые руки подхватили подол платья между колен, скомкали и медленно потащили кверху...
Роту подняли чуть свет.
На ногу наступать можно было, идти было нетрудно, но после ходьбы порез кровоточил. Васька забинтовал ногу бинтом, обернул куском плащ-палатки и засунул в голиафский ботинок Петра Рыжего. Петры опять сачковали - у них нашли что-то нервное, что излечивается лишь возле кухни.
Васька тупо шагал, ни о чем не думал, да и не мог. Ему казалось, что он выварил мозги в чернилах.
"Чего поперся, - говорили ему. - Все равно на губу загремишь. Смерш - он смерш и есть. Тем более майор". По роте уже разошелся слух, что Егоров Василий, геройский сержант, смершмайорского гуся сожрал.
Прошли деревню, поле, лесок. Втянулись в пущу. Какое-то время шли колонной, подремывая, но в установленном для маневра месте получили команду развернуться в цепь.
Оружие изготовили, снаряжение подтянули, проверили, чтобы не брякало, не скрипело. И тут Ваську вырвало. Наплыло на него видение - острые зубья вил входят в его напруженный от похоти живот. И Васька - жук-носорог - лапками шевелит, наколотый на булавку. А она говорит: "Не гонялся б ты, холуй, за дешевизной". Собственно, это говорили Петры, когда он поведал им свою эпопею. Случайность Петры отринули категорически. "Ты на вилах. И оправданий с ее стороны не надо. Какие могут быть оправдания? Ты же тамбовский волк. Затащил барышню в свежее сено... Ты сам-то себя кем считаешь?"
Вчера Васька о вилах не думал. И разговоры Петров воспринимал как зависть. Зубья вил вошли ему в живот лишь сейчас. "Ну ведьма, - бормотал он, исторгая из себя кашу, - Ну, ведьма лесная. Я ей еще уши нарву".
Когда он уходил, Юстина сидела на сене, натянув свое серое платье до щиколоток. Из ее ставших черными глаз катились слезы. Они повисали на ресницах, тяжелели и обрывались. Васька уходил от нее пятясь. Только выйдя со двора, пошел нормально, грудью вперед.
"Не впрок тебе смершмайорский гусь", - говорили ему солдаты. "Не впрок", - отвечал Васька. Он вытер лицо намоченным в лесной росе носовым платком. Стало легче.
Стало все видно. Стало ясно, что, увернувшись от вил, геройский сержант Егоров Василий может сию минуту наскочить на мину, на автоматную очередь, на одну-одинешенькую пульку снайпера - на нее, неприметную, прямо лбом.
Так что впереди у тебя, Егоров, большие сложности. О них думай.
Ветки задевали лицо, роса осыпалась с листвы за шиворот. И вдруг они поняли, что оказались в чудном лесу - невероятном. Завороженном.
От земли вверх, на уровень выше головы человеческой, шли корни, мощные, поблескивающие тонкой вороненой кожицей. От мощных корней ответвлялись корни потоньше и совсем тоненькие. Между корнями кое-где набилась трава, напорошило туда землю, и земля проросла осокой и лесными цветами. Наверху корни сходились, причем с боков, как и положено корням равнинных деревьев-берез. Березы были могучи, в обхват. На корнях этих чудных, выше голов человеческих, стоял лес. Белый. Зелень листьев не воспринималась как принадлежность этого леса - только стволы. Свечи чудо-берез. Они вздымались колоннами. Светили белым светом.
Объяснить Белый Лес было нетрудно. Когда-то березы проросли на болоте. Потом болото стало опускаться. Оно высыхало сто лет, и корни берез тянулись вслед за опускающейся почвой. Но это простое объяснение не делало Белый Лес простым. Он оставался чудным и страшным. Пучки корней объединились в непроходимые стены, оставив зверю и человеку лишь причудливо петляющие тропы, подобные коридорам лабиринта. Ни о какой солдатской цепи речи быть уже не могло. Солдаты шли гуськом, оглушенные белоколонным чудом.
Васька подумал, что здесь их могут косить пулеметами, расстреливать в упор, забрасывать гранатами, зная лес, успеть сто раз уйти. Но никто не стрелял. Было тихо. Жужжали мухи - хозяйки полесья.
Неожиданно, как он возник, Белый Лес, так он и кончился, перешел в мелколесье, просвеченное солнцем.
Мелколесье тоже вдруг оборвалось. Перед солдатами открылась поляна. С одного бока были выкопаны землянки - курени. Перед одним куренем на красном стеганом одеяле шелковом сидел белобрысый парень в клетчатом пиджаке. У правой его ноги забинтованной, уложенной в лубок, стоял пулемет "Гочкис".
Они приближались к нему, и он смотрел на них с любопытством.
- Ты, парень, не заминированный? - спросили.
- Нет.
Отряд Лысого бросил его. Оставили пулемет для геройства.
В деревню парня доставили на плечах. Положили две жерди на плечи, он повис на них, как на гимнастических брусьях, и шагал здоровой ногой.
- Небось не видели нигде такого леса, - говорил он, вертя головой. Он задыхался и кашлял. Легкие у него были застужены. - Говорят, даже в Альпах такого леса нет.
В деревне солдаты разделились. Рота пошла в рощицу, в свое расположение. Сопровождать парня к майору-смерш отрядили сержанта Егорова Василия.
- Заодно узнаешь, на сколько суток тебя на губу за твое самовольное непослушание, - сказал командир роты.
Завороженный Белым Лесом, Васька ни о ком не подумал: ни о Юстине, ни о майоре, ни о чернобровой красавице Янке - только о двух Петрах, которым Бог укоротил биографию на одно чудо.
Бог укоротил биографию двух Петров не только на Белый Лес. Оба Петра в один час погибнут в Германии от снаряда, разорвавшегося у них над головами.
У дома старосты толпился народ. Телега со двора была выкачена - в ней лежала чернобровая Янка. В розовой шелковой блузе. В лентах. Голова ее запрокинулась. Высокая шея с голубыми жилками была прикрыта вышитым полотенцем.
"Зарезали", - сказал Васька, может быть, вслух, может быть, про себя.
Парень-бульбовец поднырнул под жердину и теперь стоял на одной ноге рядом с Васькой, стискивая ему плечо.
"Курва", - сказал парень то ли вслух, то ли про себя. Но Васька услышал.
Поодаль стояла Юстина в сером холстинном платье, кусала травинку. На табурете сидел майор, усталый с дороги.
А над Янкой шумел Белый Лес голосом, что превыше всех голосов.
Все здесь было от корней того Белого Леса.
И да пребудет мир с ними...
Собака бежала по обеденному столу, покрытому клеенкой, и лаяла. Василий Егоров, тогда просто Васька, думал: откуда у этой твари столько крику, ведь меньше голубя.
Собаку толкали чувство неполноценности и восторг от позволения лаять. Позволение исходило от ее хозяина, весело хлебавшего в дальнем от Васьки торце стола куриную лапшу.
Хозяином стола был поп.
Старухи-богомолки, сидевшие за трапезой, незаметно крестили пучеглазую тварь, бросали в нее щепотки соли и перцу. Они уже несколько лет приходили в этот дом на праздничный обед, устраиваемый специально для них.
Собака бежала рывками и на старух лаяла, и норовила схватить их за рукав, как воровок. Старухам приходилось смирять свои рты ласковым умилением - они вдовы попов.
Сын пролетарской мамаши, Васька Егоров воспитывался в презрении к кресту и богатству. "А если тюкнуть ее по башке. - Голова собаки с круто-выпуклыми лобными долями и гербариевыми ушами была похожа на абрикос. - Наверное, брызнет, - думал Васька. - Жратву испоганит..."
Собственно говоря, Василий Егоров и карликовая собака, как бы сшитая из перчаточной розовой замши, непосредственного отношения к рассказу не имеют. Василий будет присутствовать в нем "спиной к зрителю", собака - лишь в его памяти, возбужденной отвратительным запахом новой клеенки. Их надобность в рассказе сомнительна, как надобность белых без дождевых облаков в небе - зачем они, летящие в никуда?
А новая клеенка, помытая пивом, свой отвратительный запах утрачивает.
Рассказ пойдет о колхознице Анне. О ее жизни и смерти.
Анна спала сидя. Ее клонило набок, но в то время, когда ей упасть, она вздрагивала во сне, выпрямлялась и снова спала, и снова кренилась... Сон ее был темным, без мучений и стонов. Ей бы прилечь, но она спала, сидя над заросшей, не оправленной цветами могилой. Рядом, заслонив могилу от солнца, шелестела береза, одинокая на ветру. Одинокие березы похожи на вдовых женщин: они молчаливо кричат высоким страдающим криком, вздымают кверху тонкие руки и роняют их тут же вдоль крепкого белого тела.
Немец проламывался сквозь Россию, как бык сквозь ельник, и нечем было ему дорогу загородить. Анна нет-нет да и брала в руки мужневу охотничью двустволку. Муж ее ушел держать оборону в районный центр - и никаких от него вестей. И живет Анна, как идет по болоту, все время обваливаясь в трясину. И чувство у нее такое, будто ее обманули. И нету пути - топь. Возбужденный сын Пашка, который беспрестанно куда-то убегал и появлялся только к вечеру, чтобы поесть и уснуть за столом, понимал ее состояние по-своему и утешал ее, говоря, что среди красноармейцев чуть было не разглядел батьку.
- У него сейчас ни минуты нет, поэтому и не приходит. Ты его, мамка, не осуждай. Воевать надо.
Командир, с красными от бессонной боли глазами, попросил деревенских жителей, то есть баб, в помощь.
Копали противотанковый ров. Солнце палило, и песок высыхал на лопате и летел землекопам в глаза. Анна изнемогла от жары. Утерла влажную соль с лица. Пошла за водой в деревню.
Ведро на цепи юлило. Анна припала к воде и тут же ощутила толчок. Ведро ударило ее по зубам, вода пролилась, окатив ее ноги холодом. Анна обернулась, и ее глаза поразились увиденным - небо! Там, над противотанковым рвом, не было неба - была громадная, все разрастающаяся дыра. В этой дыре медленной глыбой с грохотом ворочалась пустота. Анна выронила ведро. Вода побежала за ней следом, но тут же и высохла на горячей дрожащей земле.
Навстречу Анне бежали соседи. Она слышала их крики, но не желала и не могла свернуть к огородам, к погребам, к заготовленным на такой случай щелям. Она бежала ко рву. Там, возле дороги, корчевали кусты и срезали дерн ребятишки.
Анна шла, спотыкаясь, вдоль рва, мимо скрюченных и распластанных тел. Вокруг нее бились, как гром, как вопли камней, жесткие и неживые звуки. Что-то ворочалось на земле, рвало ее злобным клювом, взвизгивало и трескуче чесалось.
Хохочущий нестерпимый звук оборвался над головой - тихо стало. Жалостным детским криком вскрикнула одинокая винтовка - еще тише стало.
...Пашка лежал, запрокинув голову в куст травы. Где были Пашкины толстые губы, где были Пашкины серые глаза и лоб, выпирающий круто, сейчас ничего не было - только черный неровный круг. Кровь еще бежала тоненько по этому черному кругу - тихая, ослепительно алая струйка.
Анна качнулась, встала на колени и, прикрыв остатки Пашкиной головы косынкой, подняла его на руки. И понесла, заботясь, чтобы кровь не залила его белую майку.
Оступилась - едва устояла. И только тут, чтобы не упасть, не испачкать Пашкину майку, ее глазам вернулась способность видеть пространство впереди себя. Она увидела, что стоит в придорожном кювете, что дорога забита немцами-мотоциклистами, что, покрытые пылью, как плесенью, они сидят на своих мотоциклах, уперев толстые кожаные сапоги в дорогу. Чуть дальше ждали проезда низкие остроугольные танки. Анна повернула голову к лесу, как бы насквозь пронзила его своим горестным взглядом, и никого не увидела там. Тогда она вздохнула и, не страшась, вступила босой ногой на дорогу. Она глядела сквозь чужих солдат, не опуская головы и не поднимая ее, - только прямо.
Они попятили мотоциклы, освободив ей проход.
Анна прошла луговиной. Поднялась на бугор и, не в силах нести свою ношу дальше, из боязни уронить ее, остановилась. Положила Пашку возле гладкого камня.
Ее дом горел. Дым уходил к небу прямым столбом и сливался вверху в единую тучу с дымами других горящих домов.
- Гори, - прошептала она и засмеялась. - А я-то вчерась полы наскоблила. - И долго смеялась, и рукой отмахивалась, будто ее смешили, и снова закатывалась. И беззаботный тот смех по пустячному вроде поводу, отойдя от нее, как бы ежился, трясся и плакал уже сам по себе. Насмеявшись, она принялась отгонять от Пашки мух. Не злилась на них, не кляла, как в былые дни, - просто ловила их на лету и выпускала с ладони с приговором: "Не прилетай. Не щекочи Пашку". И вдруг испугалась - соберутся мухи со всей окрестности, налетят черной стаей, облепят Пашкину майку белую... загадят Пашкину майку белую...
Она поднялась, забросала Пашку травой и цветами. Сходила к противотанковому рву, принесла лопату, они торчали во рву, словно росли из него, и принялась копать. Могилу она вырыла неглубокую - может быть, в метр. Гроб никто не сколотит, а не хотелось Анне, чтобы глубокая земля раздавила Пашкину грудь. Анна сходила в лес, принесла елового мягкого лапника, выстелила им песчаное дно. Принесла еще охапку, чтобы прикрыть Пашку сверху.
На закате она положила сына в могилу. Закат был пунцовый - к ветру. Солнце растекалось над землей мелким морем. Все земные пожары отразились в нем, замутили его.
Анна бросила в могилу горсть песка, сухого и чистого. Постояла и принялась осторожно закапывать. Она обровняла могилку, размела оставшийся песок между трав.
Комары налетели. Анна долго отгоняла их, широко размахивая руками. Потом легла на траву и заснула.
Анна поселилась у младшей сестры. Соседи, глянув на нее, в землю смотрели. А она пунцовыми вечерами вдруг начинала смеяться.
На могилу к Пашке Анна наведалась поздней осенью. Опавшие листья пахли сладко. Хрупкие травы цеплялись к ногам. Анна пришла с ведром и лопатой. Посмотрела сверху на черную, еще не проросшую бурьяном деревню, где жила с мужем, где родила сына Пашку, где сейчас никого не осталось, и ушла в лес. Отыскала просеку - здесь когда-то валили деревья. Здесь на порубке они с Пашкой брали землянику, душистую и крепкую. Маленькие в ту пору березки, словно трава, упруго топорщились из земли. Пашка трогал их, удивлялся и жаловался, что на этой траве ягоды не растут.
- Березки это, - объясняла ему Анна. - Они еще такие, как ты - детки.
Сейчас березки на просеке были куда выше Анны. Нежные, тонкорукие. Золотые и красные листья на них, как веснушки. У Анны под сердцем лопнула какая-то жесткость и растворила душу для слез. Анна оперлась на лопату и слезно заплакала. Она ходила, гладила их нежно-шершавые и шелковистые тела. И все еще плача, она окопала березку, как показалось ей, самую стройную. Осторожно вынула ее вместе с землей, стараясь поберечь ломкие корни.
Она посадила березку в изголовье могилы, полила ее и уснула,
В последнем году войны Анна сошлась с человеком - раненным в грудь солдатом. Он кашлял кровью и все искал барсука, чтобы залить дыру в легких целебным барсучьим жиром.
Может быть, в тот пунцовый вечер сорок первого года судьба Анны получила контузию или вовсе ослепла и теперь ведет ее как бы на ощупь от беды к беде. Ее незарегистрированный по закону муж умер, не погладив худыми бледными пальцами дочку, не заглянув в ее глаза, синие с мутью, как озерная вода после дождика. Девочка родилась спустя три недели после его кончины.
Похороны были тихие, незаметные - как появился человек неслышно, так и ушел, никого, кроме Анны, не затронув.
Девочку назвали Елизаветой.
Через год Анна сошлась с другим человеком, зарегистрировалась в сельсовете, чтобы все было как у людей. Он удочерил Лизку. И вместе уже они ушли от младшей сестры в большую деревню, обезлюдевшую за войну. Прожив год в чужой избе, муж Анны принялся ставить свою собственную. И когда, радуясь, возводил последний венец и затягивал в спешке бревно наверх, хрустнуло в нем что-то. Он упал со сруба, потянул за веревку и свалил бревно на себя. После него остался сын Алексей и недостроенная изба.
Избу достроил колхоз.