Василий усмехнулся такому повороту.
- За что же они тебя отсинячили? - спросил Лыков. - Ты же за девочку заступился.
- Россия, - сказал Панька, - Река. Некоторые думают - она известка, скрепляет, так сказать, каменную стену дружбы народов, а она Река. Отриньте от русских земель земли прочих народов и увидите - она Река. Она перетечет океан и потекет дальше по Аляске, такая была ей судьба. И она потекет. И далее! Она перетекет океан и вернется к своему, так сказать, истоку. И замкнется кольцо - венец земли. Потому что Север у земли голова. А всякие плотины на пути Реки: империи, федерации, компедерации - это от черта. От времени - время, оно как вьюн - не прямолинейно.
Василий Егоров смотрел на него и думал: "А почему бы Паньке и не говорить такие слова, наверно, начитан, наслышан и в своей голове соображает и говорить может как ему хочется, в зависимости от предмета и собеседника".
- Болит? - спросил Панька.
- Нет вроде. На душе плохо.
- Ты иди ляг. Мы тут посидим-посторожим. А ты вспомни что вспомнится, что всплывет, оно и поможет...
Василий лег в кухне на топчан, там была брошена белая овчина и большая красная подушка - кожаная.
В кухне хорошо - кухонная утварь не отвлекает, не тянет мысль на себя. А мысли у Василия как раз и не было - только эхо мысли и эхо боли. "Голова моя, как пончик с дыркой, плавает в горячем масле", - подумал Василий и содрогнулся. Сюрреализм был тошнотворен. Его, как масло, обдавала обида. Она пузырилась, кипела. Но, может, как уксус: хочется пить, а вместо воды только уксус. Обида сжимала горло. О братьях Свинчатниковых Василий не думал. Думал о голубых городах.
В детстве хотелось ему счастья. И видел он счастье в голубых городах, красивых и чистых, похожих на Дворец культуры имени Сергея Мироновича Кирова, где занимался спортом, брал книги и пробовал научиться танцам.
Недавно он проходил мимо дворца: площадь загорожена павильонами с грязными витражами и хламом за стеклами. Стоят полуразобранные грузовики, тоже грязные, вываливается на площадь грязь и уголь больницы имени Ленина. Асфальт неровен, как лед позади бань. А сам дворец! Коричнево-красный, в белых потеках, с упавшей штукатуркой. Но для чего, для чего он построен? Пивзавод? Лечебница для душевнобольных? Школа и штаб круговой поруки? Но не для света и разума. Взгляд дворца обращен книзу, к последней ступени. Дух дворца, если и был помещен в кумачовые лозунги, - истлел вместе с ними.
Голубые города перемещались в Саудовскую Аравию, сгоревший Кувейт, тяготели к белым колоннам Михайловского дворца, к Новгородской Софии и одинокому Георгиевскому собору.
Василию захотелось плакать - кто-то говорил, что именно плач способствует росту души и духовности. Так захотелось плакать, что он засмеялся.
С крыльца слышался разговор мужиков.
- Без нее никак даже мне, - говорил Панька. По интонации было понятно, что он имеет в виду женщину. - Ты бы, Лыков, ребеночка бы завел. Малышонка. Букарашку.
- Боязно. Жизнь вон какая.
- Жизнь самая та. Воспитывали бы по-хорошему. Скажем: врать плохо, красть плохо, партии всякие плохо. Сила должна быть в лошади, а не в партии. Разум и Бог в человеке: разум в голове, Бог в сердце.
- Я на Таню надеюсь, - сказал Лыков. - Родит нам внука, тогда мы и будем рады.
Василия потрясло: столько тоски и надежды было в словах Лыкова. Дикое одиночество сковало всех - одиночество стылых. Защитите свой дом детьми!
Всплыла в его голове картина: на одуванчиковой поляне белая лошадь, на лошади девочка с бантом. На заднем плане вулканы, похожие на бутылки. Из вулканов шел дым. Васька улыбнулся абсолютной непостижимости его синеглазой детской подружки Нинки. "Почему одуванчики? Почему вулканы?" "Но ведь и у вас получается, - как-то сказал ему старик Евгений Николаевич. - Наверное, дар божий можно передать по любви. Мне очень хотелось передать свой дар внуку. Но, может быть, я его недостаточно любил. Может, он невосприимчив к любви и полагает любовь занудством. Но скорее всего, у меня дара божия нет, только выучка и понимание. Слава богу, и это не мало".
Белая лошадь... Белая лошадь...
Танки! Они идут дорогами. Нужно, чтобы дороги эти были по возможности безопасными. Где положено, танки развернут боевые порядки и двинут в бой. Васька должен был дороги знать, и если разрушен мост, скажем, обязан найти объезд. Если городок на пути танков забит нерасторопным противником, подавить его силу. Коль самому не справиться - зови на подмогу. Но быстро. Танки - техника дорогая, и жечь их без толку нельзя. На их более или менее безопасное продвижение работают и воздушная разведка, и агентура, и такие удальцы, как Василий Егоров.
В тот раз с ними поехал командир роты, мужик темный, разведкой как таковой он не занимался, просто служил, и волновали его лишь, как минимум, полковничьи звезды в конце пути.
Васька не помнил толком, как влетели они в городок Вернаме и врезались в немцев. Колонна немецкой пехоты пересекала площадь. Опытный шофер не стал пятить машину, а, распугав пехоту, развернулся круто с визгом покрышек и рванул на полном газу.
Командир роты героизм проявил - выхватил пистолет и, неловко придерживая дверцу машины левой рукой, выстрелил в пехоту разок.
- Почему не стреляли? - спросил, когда, отлетев от городка, машина остановилась у развилки дорог.
- А зачем? - ответили ему на вопрос вопросом.
Командир роты посопел, подумал и далее продолжать разговор о стрельбе не захотел.
- Так, - сказал он. - Поищем объезд. - Была минута тишины, и новый вопрос почти шепотом: - Где карты?
Все видели карты, они лежали у него на коленях на большом трофейном планшете из бычьей кожи. Командир разглядывал их, подсвечивая фонариком.
- Когда стреляли, обронили, - сказал шофер.
Сумерки уже были плотными. Откуда-то с поля тянуло запахом горелой резины.
- Так, - сказал командир. - Что будем делать?
Опять пошла минута тишины. Что говорить - все ясно: возьмут командира за волосок в штабе, когда он пойдет получать карты следующего квадрата - без старых карт новые не дадут.
Карты у командира, как Василий запомнил, были красивые, разрисованные красными и синими стрелками. Маршрут наступления проложен.
- Так, - сказал командир. - Доброволец найдется? - Ему бы сказать:
"Парни, ждите меня тут до полуночи. Я пошел". Добровольцы бы сразу нашлись.
Незавидная судьба у командиров отделений: никакой материальной выгоды - ни денег, ни похлебки, и одежда та же, и сон короче, и все шишки на твою голову. А главное, ты впереди в бой идешь и первым делаешь шаг вперед, когда требуется доброволец.
Васька выпрыгнул из машины.
- Дайте-ка "шмайссер". - Ему подали немецкий автомат, он лежал в рундуке на такой вот случай, сунул запасные рожки за пазуху и пошел, сказав: - Ждите меня здесь два часа.
У первых домов городка Васька сошел в канаву и побрел по ней, путаясь в густой, заляпанной грязью придорожной траве, наступая на доски, консервные банки, бутылки, но когда наступил на какое-то тело, явно тело, а не мешок с тряпками, вылез опять на дорогу и пошел, как ходят по дорогам свободные люди, придерживаясь правой стороны.
Тихо было. В отдалении слышалось фырканье и урчание моторов и командирские окрики. На крыльце ближайшего дома кто-то сидел. Васька подтянул со спины автомат, чтобы тут же одним движением выбросить его вперед и стрелять. На крыльце сидела собака, большая, черная. "Только бы не пошла за мной", - подумал Васька, за ним почему-то всегда собаки увязывались. Собака посмотрела на него, зевнула и улеглась, свернувшись кольцом. Трое немцев, старик и две женщины, толкали ручную тележку. "Наверное, последние". Васька им немного помог.
По площади, где развернулась Васькина машина, шли лошади. Солдаты вели под узды по паре здоровенных першеронов. Там, где они проходили, на асфальте белел в сумерках прямоугольник - командировы карты. "Черт бы его побрал, - сказал про себя Васька. - Стратег - жопа. Пройдет последняя пара лошадей, и возьму". Но последняя пара остановилась, солдат-возничий нагнулся, поднял карты, даже отряхнул их. Васька не задумываясь шагнул к нему - он стоял невидимый в тени дома. Взял из его рук карты, сложил и сунул за пазуху. У него все было за пазухой: и пистолет, и запасные рожки, и гранаты. Теперь вот и карты. Васька ходил в танковом комбинезоне, черном. Не отбери он у немца карты, тот бы и не заподозрил в нем ничего, а сейчас немец смотрел на Ваську и все понимал. Он был и старше Васьки, и крепче, но Васька в секунду мог выбросить автомат из-за спины и стрелять. Немец был опытный солдат, наверное, из комиссованных по ранениям, он пробурчал что-то, кивнул Ваське головой, как кивают приятелю, и пошел. Лошади подождали, пока натянется повод, и только тогда тронулись, расстреляв темноту звоном подков. Васька ощутил их жар, запах их пота и их навоза. Шаг тяжеловозов его всегда озадачивал, они как бы думали перед каждым шагом - идти, не идти. Подковы их цокали, подзванивая, наверное, разболтались. "Кавалерия чертова - и кузнеца с собой возят, и кузницу".
Сейчас, лежа на топчане в кухне, Васька вспомнил, что лошади уходили в туман, и одна из них была белая. И брови у немца-возничего были белые.
И тут случилось что-то странное в его голове, наверно, и в сердце, ему показалось, что он позабыл, как было, а было так: немец кивнул ему, как кивают приятелю, и протянул ему уздечку от белой лошади. Васька не мог залезть на нее - лошадь была громадной. Немец помог ему, и Васька поехал. Спина лошади была так широка, что на ней можно было сидеть по-турецки, - а на площадь выходили немецкие танки, они остановились, пропуская его.
К машине, ожидавшей на развилке дорог, Васька подъехал на белой лошади. Он выглядел на ней, как черная галка на снежной туче. Нет, он подъехал к машине, стоя на лежанкообразной спине белой лошади. Наверное, где-то неподалеку дымили вулканы. Наверное, где-то рядом цвела одуванчиковая поляна, и только что родилась девочка, которая нарисует белую лошадь и себя, танцующей на ее спине.
"Мне сына. Слышите... Пожалуйста..."
Василий спал. Во сне он видел себя молодого, но как бы со спины, и Лидию Николаевну, учительницу. И удивлялся ей. Ну зачем ей сын, у нее полный класс детей. Лучше он девочку ей сделает, прекрасную, как Таня Пальма.
"Задавлю. При рождении..."
Лидия Николаевна, молодая, хрупкая, с идеально развитым телом. Куда она делась? Шепчет безнадежно в затылок: "Защитите свой народ детьми. Нужны красивые, умные дети. Не нужны пограничники. Нужны здоровые, веселые дети. Мне сына. Слышите?.. Пожалуйста..."
Василий глаза открыл. Грудь теснило. Во рту пересохло. Душа как бы съежилась. Как бы от стужи.
На крыльце говорили:
- Жрать хочу до смерти, хоть вой, хоть хохочи. Вокруг болото белое. Вмерзшие в снег славяне лежат...
Говорил Лыков и вздыхал коротко, как певец.
- На волосах снег, в глазницах снег. Сел я на одного отдохнуть. Гляжу, у него деревянная ложка из-под обмоток торчит. Новая. Расписная. Наверное, и не поел новой ложкой. Блестит она. Взял я эту ложку у него, полой шинели вытер и себе за обмотку. И вот тогда у меня мысль в голове возникла неоформленная, но прямая. Посмотрел я по сторонам - никого. Перекрестился. На фронте многие комсомольцы потихоньку крестились. Особенно в такой ситуации. Взял у него вещмешок и еще раз перекрестился. Даже сейчас мутит - плохо у мертвого брать, как-то по-особому плохо. У него в мешке полбуханки хлеба и кусок сала. Переложил я это дело к себе, сказал ему: "Спасибо, браток", - и пошел. Может, час отшагал, так и не ел - желание отойти подальше преодолело желание пожрать. И как бы меня что-то кольнуло. Стал я за куст. Через несколько минут трое выходят на лунный свет. По рисунку силуэта вроде наши.
- Эй, - говорю. Они за оружие. - Спокойно, славяне, - говорю, - Ком цу мир ко мне, у меня жратва есть. Сколько уже не жрали?
- Трое суток.
Подходят. Один узколицый, брови, как у орла крылья, - грузин. Двое других казахи. Лица, как сковородки. Разрезал я хлеб. Дал каждому по куску. Костерок бы разжечь, да подпалить бы хлеб немножко. Он бы и оттаял, и как бы поджарился. Да нельзя костерок-то. Фронт - вот он, слышно, как немецкий фельдфебель лает. Разрезал я сало. Мне грузин подсказывает:
- Они, - говорит, - сало не жрут, по религии,
- Я сейчас у ихнего Бога разрешения попрошу. - Перекрестился я, поднял очи к небу, - Аллах акбар, - говорю, - Тут твои ребята - елдаши, голодные. Разреши им сала поесть. Нам из окружения выходить. Может быть, на прорыв. А без сала какой прорыв - холод. Разреши, а? - Прислушался я к голосу неба и говорю им: - Разрешил по половине кусочка.
- По полному куску разрешил, - возражает один из них. - Я слышал. Он сказал: "Рубайте, славяне, и на прорыв. Да побыстрее".
- Прорвались? - спросил Панька.
- Прорвались. И грузина вынесли. Ему обе ноги прострелили. Вышли на нашу минометную батарею. Кричим: "Славяне, это мы тут. Из окружения". Они отвечают: "Ну и рожи. Чего это вас так перекосило? Или вы все четверо в противогазах?" В войну все были славяне. Все были русские...
- Может, в этом вся и загвоздка. За это с русских и спрашивают...
- А почему славяне разные бывают? Есть словене, есть словаки, есть аж словоны...
- А черт их знает, - сказал Панька. - По-моему, выпупыриваются...
В кухне уже было темно. Точно на такой вопрос Васька услышал ответ в начале войны:
- Суффиксы, физкультурник. Суффиксы. Когда-то все были склавены. Анты, стало быть, и склавены, - говорил смешливый солдат Алексеев Гога, когда они с Васькой охраняли мост на этой реке. Мост стоит вверх по течению, и Василию до него никак не доехать. Хотя и собирался он неоднократно. - Анты, наверное, земледельцы. Склавены от них в какой-то мере зависели, поскольку выменивали у них хлеб на рыбу, пушнину и др. Склавены, слово составное, из двух: склад и вено. Что такое склад?
Васька объяснил снисходительно, что склад - это, естественно, продовольственный и винный. Бывает, конечно, и вещевой.
- Ну, умница, - Гога издал какой-то мерзкий звук губами. - На складах конфетки лежат и шоколадки для физкультурников. Но это уже потом. Попервости склад, видимо, понимался как закон. Свод законов, уложений, положений - покладов. Корень - лад - порядок. Ладить - жить в мире и уважении. Уклад - принятый людьми способ жизни. Второе слово: вен - выкуп за невесту. Это понятно - за красавицу не жаль. Но и добро, которое давали с невестой, - приданое, тоже вен. И выкуп - вен, и приданое - вен. И еще - бывало, приданое невесты собирал не только ее род, но и род жениха. Тоже называлось - вен. В чем тут дело? Вен несет в себе высокий смысл - объединение добра, союз родов. Венец, венчание, венок - все эти слова говорят о крепкой связи - узах. Наверное, в древнейшем языке узами назывались губы - уста. Когда мы произносим звук "У", губы сжимаются в узкую трубочку. Союз - соузие - поцелуй! - Солдат Алексеев Гога заржал, вскочил, словно его укусил кто-то, и заорал: - Ты понял, физкультурник? Почему у нас обряд целования при заключении договоров? Соузие! Народы, следовавшие этому обычаю, назывались венты, венеды. Их первые поселения были там, где нынче Венеция. А славяне - последователи старого уклада - соузия! - общинные люди, древние коммунисты. Правда, союз - не только любовь, но еще и узилище...
"Раньше почему-то много и с большей охотой говорили, а сейчас много и с большой охотой пьют и молчат..." - подумал Василий, вдыхая запах яблок - запах был винный.
"Мне сына... Слышите... Пожалуйста..."
Гога Алексеев (Василий так и не нашел его родителей, вернувшись с войны в Ленинград) улетел в небо, раскинув руки крестом. Гога Алексеев на Паньку похож, не диким видом рожи, не шириной плеч, но каким-то внутренним сильным ветром - смерчем, все время движущимся внутри него. "И идут они по берегам Реки, и по Реке на лодках плывут. И все вдаль..." Показалось Василию, что вдоль берега по воде идет белая лошадь, тяжелая, с широкой спиной.
Василию вдруг стало больно. Он чуть было не закричал.
А за дверью, да... закричал кто-то:
- Убили!..
Васька сорвался с топчана и, позабыв про боль, выскочил на крыльцо. Сверху, с дороги бежала Таня Пальма.
- Убили! - кричала Таня. - Они Гошу убили... - Таня рухнула на крыльцо рядом с отчимом и заплакала. - Колом. Сзади.
Ваську качнуло, он упал на колени, но тут же встал и сказал:
- Носилки нужно. Веди, где он лежит.
- Наверху лежит, - сказала Таня.
Прибежал Лыков с небольшой стремянкой, он как плотник знал, где что лежит.
- Вот вместо носилок.
На стремянку они положили овчину с кухонного топчана. Лыков дал Тане топор.
- Сиди тут, мы сами найдем. Сторожи.
- Они вас хотели убить, Василий Петрович. Они думали - это вы со мной.
- Откуда? - спросил Василий.
- Они сказали. Ударили колом и сказали: "Получай, гондон в клеточку". - Таня засмеялась, закашлялась, встала на колени перед каменным порогом, как перед алтарем. - А когда поняли, что он Гоша, так матерились... За что? - Таня царапнула ногтями утоптанную землю, исторгла из себя вопль, тяжелый и взрослый, и еще раз спросила голосом, хриплым от безнадежности: - За что?..
Гоша казался громадным.
Они положили его на стремянку, на белую овчину и понесли осторожно. Впереди шли Панька и Лыков, в ногах Василий Егоров, как раненный братьями и контуженный ими же.
- Оборотни они, - говорил Панька. - Бесы. У них души нет. Когда князья были да короли, оборотни при них в шутах состояли. И в палачах. Сейчас они бегут где-то с воем и хохотом...
Когда снесли Гошу с холма на дорогу, Василий Егоров отдыха попросил. И прошли-то всего метров двести, стало быть, сильно ему внутренности отбили.
Уткина дача в темноте была не видна. У подножия холма, у его пяты, посверкивала и шумела Речка. Левее, за селом, широкой лентой блестела Река. Тьма не была плотной, она слоями висела над миром, прикрывая от глаз что-то, чего не должны касаться злая рука и сглаз. Например, Уткину дачу, которую в эту ночь легко можно было поджечь.
И она загорелась.
Сначала огонь занялся внизу, в кухне. Потом вспыхнул на втором этаже. Василий закричал.
- Громче кричи, парень, - сказал Панька торжественно. - Радостнее кричи. Хозяин сына домой принес.
Василию сделалось видно происходящее в доме, как при киноповторе. Вот вошел в дом его закадычный друг Михаил Бриллиантов. Вот он включил свет - весь свет в кухне. Вот он поднялся на второй этаж. Включил свет - весь свет в зале. За ним шла студентка Алина, несла на руках ребенка, мальчика. За Алиной шла девушка с топором, она прижимала топор к груди, и слезы ручьем текли по ее чистым щекам.
Их подобрала военная машина, следующая откуда-то из-под Боровичей куда-то под Вышний Волочек. Гошу положили на днище кузова, на белую овчину. Солдаты сидели вдоль бортов, как понесшие наказание дети. Егоров Василий сказал Гоше шепотом:
- Прости, солдат.
Ближний к нему солдат с белым лицом спросил:
- Вы мне?
- И ты прости, - ответил ему Егоров.
А Панька сказал громко и нараспев: "Да успокоится солдат в справедливости дел своих, в чистоте помыслов, в благословении веры и благодарности потомков".
Ваське вдруг показалось, что это он лежит на белой овчине, смотрит мертвыми глазами в небо, где по кремнистому блестящему пути идут друг за другом Господь, солдат и ребенок. И ребенок тот, мальчик, - неродившийся Васькин сын.
Он слышал слова, произносимые учительницей Лидией Николаевной, и немоту своих оправданий...
А в Санкт-Петербурге у Инженерного замка рыбак в фетровой шляпе поймал что-то в реке Фонтанке. Не птица, не рыба, но двуглавое и визжит.
- Змияд, - сказал босой мальчик (новые белые кроссовки он держал в прозрачном мешке). - Змияд бородавчатый.
- Сам ты невежа, - ответил ему рыбак, все же пятясь от Змияда и морщась неопределенным образом.
Среди промокших под моросящим дождем людей отыскалась старушка с перламутровым цветом лица.
- Не важно, как оно по Дарвину называется, - сказала она. - Это знамение... Господи, упаси...