Заговор обезьян - Тина Шамрай 2 стр.


Но ефрейтор Братчиков рассматривал не столько документы, сколько бледное лицо с чёрной ухоженной бородой, и зачем-то руки, будто хотел обнаружить шестой палец. И всё не мог понять, как относиться к этому человеку. Он ведь был простой парень, и резоны высокой политики с вывертами на сто восемьдесят градусов были ему совершенно не понятны. Это потом он жалел, что не выпустил по той машине и по бородачу автоматную очередь, а тогда удивило, что чеченец говорил по-русски совсем, как он, Слава, и на прощанье, приняв документы, сказал "спасибо".

Всего за несколько дней до этой проверки он во все глаза рассматривал тогдашнего министра обороны, и тот всего в пяти шагах от него кричал, брызгая слюной, на какого-то старшего офицера с белым лицом. И отчего-то было неловко за министра, за его выпирающий живот, за красное бабье лицо, за визгливый голос и жалкий мат. В Славином понимании генерал армии никак не может опускаться до уровня сельского тракториста, а то среди них есть такие, да тот же сосед Филя Сошников, что могут министра и за пояс заткнуть…

А Басаев под конец вежливо спросил: "Всё в порядке? Мы можем ехать?" И Слава тогда зачем-то козырнул ему, а потом ляпнул кому-то из своих: мол, а ничего, оказывается, мужик. Тогда на эти слова никто вроде не обратил внимания. И только позже понял: влетели его слова, влетели-таки кому надо в уши. Нет, нет, его даже не пожурили. Лейтенант, выявляющий крамолу в батальоне, сразу понял: никакого оперативного интереса донесённая информация не представляет, но вину простодушный боец загладить должен. Братчиков было отказался от предложения о сотрудничестве, тогда лейтенант сменил тон и разложил всё по полочкам. По полочкам выходило плохо, и пришлось Славе стучать на сослуживцев, но, ей богу, делал он это неохотно, через силу…

Так, со времен военной службы старлей и пристрастился к коллекционированию значительных лиц. Ему всё хотелось понять, что есть такого у этих людей, чего нет у него, Славы Братчикова. Что вынесло наверх и министра-матерщинника, или этого хоть бывшего, но миллиардера? Ну, с министром не поговоришь, а этот подневольный сидит, прикованный, рядом. Но арестант, потный и отстранённый, слабо реагировал на интерес к себе конвоира. Только один раз вскинул глаза и задержал внимательный взгляд, когда Слава, будто отстраняясь от вертухайских замашек Балмасова, зачем-то доложил, что служит в спецназе только третий месяц. И тогда, взглянув на него поверх очков, арестант без улыбки спросил: "Ну и как служба?" И страж, понизив голос, признался: "Я здесь не задержусь". Заключённый поднял бровь, но вопросов больше не задавал.

А конвоир, почувствовав проведённую арестантом чёрту, стал молча рассматривать сидящего напротив него человека и пытался определить, какого класса на нем одежда: синяя тенниска, джинсы, вот часы и кроссовки - так себе, ничего особенного! А может, попросить у миллионера ручку на память, что ему стоит подарить? Вон у него целых две из кармашка торчат! И фотоаппарат надо было захватить, фотоаппарат…

Так они и ехали рядом, и конвоир всё не оставлял своими заботами. Заметив на правом плече арестанта белую нитку, жестом показал: стряхните. И тот, скосив глаз, снял нитку и начал накручивать её на указательный палец. Но, ненароком подняв глаза, вдруг поймал холодный и жесткий вертухайский взгляд, и это было так неожиданно и особенно неприятно после доброжелательных заискиваний ещё минуту назад. А ведь, казалось, должен был уже привыкнуть, но всякий раз его удивляла враждебность, которую время от времени выказывали ему люди. Но старлей Братчиков ничего такого не выказывал, ну, если только самую малость. Просто он был из посвящённых, и знал, что будет с этим человеком совсем скоро - даже посмотрел на часы, а зэк ни о чём таком и не догадывается. Это знание забавляло старлея, вот и позволил себе немного лишнего. Но взгляд до времени пришлось притушить и снова стать улыбчивым и доброжелательным.

И когда поезд, скрежеща всеми составными частями, медленно тронулся после очередной остановки, он отстегнул заключённому руку, пересадив на другую полку. И не просто снова приковал, а, достав бумажную салфетку, обернул запястье: так браслеты не будут натирать! Арестант, поблагодарив, свободной рукой снял очки и стал тереть глаза: бороться со сном становилось всё трудней и трудней. Оставалась надежда на конвоира, в случае чего должен толкнуть. Если служивый сам не заснёт! "Не заснёт!" - известила грохотом дверь, и в купе на смену напарнику ввалился Балмасов.

Откинувшись на перегородку, капитан минут пять в упор рассматривал подневольного человека, будто только сейчас увидел. И его большое лицо с курносым носом и узким ртом, прикрытым редкими усами, было хмурым и брезгливым. Продемонстрировав презрение, Балмасов достал ножичек и, клацнув кнопкой, выбросил лезвие в сторону арестанта. Тот не шевельнулся. А капитан, нарочито цыкая зубом, стал чистить ногти. Руки у конвоира были аккуратные, с длинными пальцами, и будто принадлежали другому человеку. Но нет, не другому, у большого пальца на левой руке, как клеймо, были выколоты две буквы "ВВ", а вокруг них кружком шли мелкие звёздочки. И что они означали, можно было только догадываться…

Братчиков, с усмешкой наблюдавший за гигиенической процедурой старшего, перевел взгляд на заключённого: чай будете? Тот кивнул, и конвоир поднялся, но тут же был остановлен капитаном.

- Ты… это… что так суетишься перед зэком-то? - любуясь своими ногтями, строго спросил Балмасов. - Не знаешь главное конвоирское правило?

- Какое? - нехотя, только для порядка спросил старлей.

- Так вот слушай и запоминай: куда зэка ни целуй, у него везде - жопа. Короче говоря, чем меньше его обхаживаешь, тем меньше от него неприятностей. Усёк?

- Но кормить-то его надо! - стал раздражаться напарник.

- Покормим, как не покормить… Слышь, это… везли как-то тут одного… по глупости попался кирюха, не повезло, короче, а так пацан вроде правильный был. Хорошо так ехали, закуска, водчонка… Ну, и мы ж не звери, водяры и ему поднесли… А, видно, попало на старые дрожжи и развезло его в дымину… Ну, и что ты думаешь? Он же, мудозвон, нас и заложил: мол, это конвой его упоил. Бывает же сволота? Правда, свой косяк он потом отработал и по полной программе, но осадок-то остался!

- Ну, нашего-то с чая не развезёт.

- А кто его знает, кому и чифирь - коньяк, - коротко хохотнул Балмасов.

- Ну, всё! Я тебе его, какого есть, сдал. Только стаканы принесу и…

- Иди, иди! - разрешил Балмасов. Слава, не задвигая дверь, вышел, подмигнув арестанту. А капитан продолжал чистить ногти и делал это так тщательно, что в какую-то минуту показалось: этот огромный человек вычищает из-под ногтей не грязь, но кровь. Заключённый тотчас устыдился своей неприязни к конвоиру, но, сам того не подозревая, был недалек от истины.

По зонам ходят легенды о свирепости спецназа службы исполнения наказаний, что был натаскан держать в повиновении тысячи заключённых. И заключённые боялись не контролёров колонии, а именно этих обученных на человечине специалистов. Самим-то вертухаям не с руки устраивать массовую порку. Одного-двух отходить палкой - да как два пальца об асфальт, и огонь с вышки открыть - пожалуйста, рука не дрогнет, но целый отряд обработать - себе дороже, кирпичи в тех местах и с неба могут падать. К тому же избиение подневольных - тяжкий труд, требующий определённых навыков, и главное, беспощадности. А охранники колоний, часто ленивые и безразличные, считающие минуты до окончания смены, беспощадными не были. Нет, случаются и среди них истовые служаки, придирками доводящих до белого каления, но патологического зверья в конвоирской среде не так много. И если не выказывать им зэковский гонор, то отношения могут быть почти нормальными, если за колючей проволокой есть подобие нормы.

Зверей воспитывают в спецназе, на зеках они и отрабатывают приёмы, им ведь надо держать себя в форме. И часто одно только обещание вызвать эту буц-команду умеряло пыл недовольных, а один карательный рейд в колонию надолго смирял подневольный народ. И Балмасов время от времени участвовал в таких зачистках, и однажды был замечен в избиении арестанта, вскрывшего себе живот. От истекавшего красным соком человека Балмасова оттаскивали несколько сослуживцев, возможно, только по случайности не вошедших в раж от вида и запаха крови.

Жалоб на свирепого капитана было много, но ни одна не признавалась надзирающим прокурором обоснованной. Таким же бесполезным делом были жалобы и на контролёров. Сор наружу из-за колючки нельзя выносить ни при каких обстоятельствах. Оттуда свободно выпускаются заявы на суд, прокуратуру и на все другие органы, а жалобы на внутренние порядки исправительного учреждения аккуратно изымаются. Тот же Чугреев любил почитывать эти полуграмотные писульки, особо отмечая всякого рода преувеличения. И сам тщательно упаковывал их в пакеты с другими ненужными бумагами, иногда присутствуя и при уничтожении крамолы. Оперативная часть обязательно фиксировала сведения о таком писателе - ему ещё придётся если не сразу, то обязательно ответить за свой писучий зуд. И не дай бог передать жалобу через родственников при свидании… Опустят такого зэка в штрафной изолятор, а подымать будут только для того, чтобы прокрутить через матрас - поспит зэк ночку на своей шконке, а с утра снова найдётся, по какой причине снова отправить его в карцер. И так до тех пор, пока писака не осознает всю пагубность своей затеи - харкать против ветра. И это должен знать всякий открывший хайло на администрацию колонии. Впрочем, разве в других местах не так?

Стряхнув чёрные брюки, обсыпанные, как перхотью, очистками ногтей, капитан Балмасов спрятал ножичек в чехольчик, и втиснул чехольчик в какое-то отделение на своем поясе. И арестанту невольно пришло на ум: спрятал иглу в яйцо, яйцо в утку, утку в зайца, зайца в сундук… Глупости, оборвал он себя, на Кощея конвоир уж точно не похож, но пояс у него занятный. На широком поясе было множество разнообразных кармашков, а сверх того и другие полезные вещицы: кобура ППМ, десантный тесак в плексигласовых ножнах, наручники. Они время от времени неприятно и напоминающе позвякивали, стоило Балмасову чуть пошевелиться.

Меж тем старлей Братчиков так долго не возвращался, что капитан и сам с нетерпением выглянул из купе. И только когда поезд миновал станцию Маргуцек, Слава появился с молодой проводницей, на пару они принесли несколько исходящих паром стаканов. Проводнице не положено было заходить в купе с заключённым, но она пребывала в том счастливом возрасте, когда девушкам многое позволялось. И не потому, что Верочка была так уж хороша собой, у неё было одно достоинство - юность, а сверх того: и ровненькие ножки, и неумело накрашенные реснички, и маленькие пальчики. Всё это вызывало в мужчинах нежность и снисходительность. К тому же у самой девушки был ещё избыток детского любопытства - в её недолгой проводницкой карьере впервые случились такие пассажиры - и совсем не было осторожности. А тут ещё старлей, видно, желая произвести впечатление, проговорился, что за пассажир они везут. Иначе с чего это, стоя в дверях, проводница, не отрываясь, рассматривала прикованного человека. Правда, на неё он не произвёл никакого впечатления: седой какой! Говорят, богатый, богатый, а даже кольца нет на пальце…

Когда пауза затянулась, конвоир махнул рукой: "Всё, всё, ушла!" и девушка, сверкнув мелкими зубками, тотчас скрылась, побежала к себе в конец вагона. А Слава толкнул Балмасова: ну что, отстегнём?

- Ещё чего! - зыркнул тот. - Ему что, стакан двумя руками держать? Обойдётся! - "Отстегни, отстегни" - стал вдруг настойчивым напарник. Балмасов хотел, было, заартачиться, но что-то в голосе Братчикова остановило, и капитан, бурча себе под нос, снял с пояса ключ на цепочке. А Слава меж тем достал с верхней полки сумку и, поставив её рядом с заключённым, вытащил сухпаёк: брикет концентрата, галеты, пакеты с чаем и сахаром.

- Берите, берите кипяток! - показал на один из стаканов Братчиков, подставляя пластмассовую миску. Но разводить окаменевший рис в горячей воде арестанту не хотелось, как не хотелось и есть под взглядами конвоиров. И, пересилив себя, вытащил из пакета печенье и шоколад. Чай был с неприятным привкусом, и он через силу выпил стакан, второй так и остался стоять, колтыхаясь коричневой жижей в такт вагонной тряске.

- Валер, пересидишь мою смену? Я потом сменю - ты нормально поспишь, а? - держась за косяк, не то спрашивал, не то, как о решённом деле, напоминал Братчиков. Капитан, имевший нежное имя - Валерий, соглашаться не спешил. Прежде не упустил случая уесть напарника: "А ты что, думаешь, тебе сегодня обломится?"

Старлей усмехнулся, но промолчал. Тогда Балмасов переменил тему: "А что там отцы-командиры?" - "Командиры отдыхают", - щелкнул себя по горлу Братчиков. Но здесь он несколько преувеличивал. Чугреев, и правда, как только поезд тронулся, достал бутылочку, хотел пропустить стопарик, но Фомин резко отказался от выпивки и потребовал у проводницы крепкого чая. Так и отобедали, запивая колбасу трезвым кипятком. Но потом подполковник всё-таки соблазнил майора перекинуться в картишки. И время от времени из купе, где резались Чугреев с Фоминым, доносились возгласы: заносчивые - выигравшего, и досадливые - проигравшего.

- Ну, хрен с тобою! - решил, наконец, Балмасов. - Токо ты это… как штык, - ткнул обработанным ногтем в циферблат огромных часов на своей руке капитан.

- Замётано… А твой плеер где?

- Ты хочешь эту лахудру драть под музыку? На, бери! - вытащил из ранца музыкальную штуковину Балмасов. - Токо она тебе может ещё и не дать! - Ревниво переживал чужой мужской успех капитан. И, выскочив из купе, крикнул вдогонку напарнику: "Скажи там, пусть чаю ещё принесёт!" Время отобедать настало и для него, Балмасова. Свой паёк он собрался употребить в соседнем купе справа, но, не дождавшись проводницы, потопал за кипятком сам. Возвращаясь со стаканами, вспомнил, что не пристегнул хмыря, и, вернувшись через минуту, звякнул наручниками, привлекая сидевшего с опущенной головой арестанта. И тот, очнувшись от своих мыслей, попросился на оправку.

Конвоир, пропустив заключённого вперед, двинулся следом и у открытой двери туалета встал за спиной. А тот сначала вымыл лицо, потом, расстегнув джинсы и постояв с минуту, застегнулся: ничего не получилось. Пришлось мыть руки, а потом снова лицо. И это, на взгляд капитана, было преднамеренным издевательством.

- Что, пройтись захотелось? Следующий раз выведу вечером. Понятно? Ве-че-ром! Так что завяжи узлом и сиди тихо, - раздраженно внушал Балмасов по дороге в купе. И, приковав заключённого, смог, наконец, приступить к трапезе, и через перегородку было слышно, как капитан шумно втягивает в свою утробу кипяток. А потом, не дожидаясь обещанных напарником четырёх часов кряду, капитан начал отдыхать заранее. Заснул он быстро и спал тихо, только отчего-то вдруг сильно взрагивал, и тогда бил ботинками о перегородку.

Оставшись без охраны, арестант ещё долго прислушивался, пытаясь определить, как надолго и эта тишина, и это нежданнодолгожданное одиночество. За последние несколько лет он считанные разы оставался один. И это существование в режиме максимальной публичности было самым непереносимым в подневольной жизни. И как только конвоир там, за перегородкой, затих, он придвинулся к окну и, придерживая рукой занавеску, уткнулся в мутное стекло. Но ничего живого за окном не было, только белёсая степь, такая же унылая, как и его положение. Ему долго пришлось привыкать к подконвойной жизни, но теперь он научился сидеть, не шевелясь, лежать, не ворочаясь, казалось, ещё немного, и сможет по-йоговски влиять на ритм сердца.

Самое трудное научиться не ждать освобождения, не ждать часами, неделями, годами. В первое время после ареста он ещё надеялся, что, напугав, ему предложат сделку и, разорив, заставят уехать. Он ещё помнит, как тогда убеждал себя: нет, добровольно не сядет в самолёт. Пусть высылают силой, как Солженицына, как Буковского! Выслали, как же!

Да, не ждать и не выказывать нетерпения, захлёстывающей тоски и слепящей глаза ярости. Знал бы кто-нибудь, чего стоили ему и это спокойствие, и эта невозмутимость, и эта улыбка для разглядывающих. Особенно тяжело далось публичное одиночество на первом процессе. Сознание никак не хотело мириться с клеткой. Приходилось следить за собой, а то ненароком забудешься и начнёшь жевать галстук. И рисовать в тетради или блокноте кружочки, и в те часы, когда в зале не было ни матери, ни жены, рисовал их бесконечно. Из кружков плелись гирлянды, человечки и разные другие фигуры. Это Антон, порывистый и нетерпеливый, чертил что-то остроконечное. Иногда они писали друг другу и обменивались тетрадями, так и переговаривались. Когда на какой-то особенно нелепый прокурорский пассаж Антон шепотом, глядя с улыбкой на синий мундир, маячивший напротив клетки, витиевато выматерился, он написал для него в тетради: "Ты, как никогда, прав!" Но так иронически воспринимать судебное действо удавалось не всегда. И долго убеждал себя относиться к происходящему, как к спектаклю, где сюжет разыгрываемой пьесы обязательно закончится свадьбой главных героев.

Всё несколько оживилось, когда в процессе настала очередь адвокатов. И казалось, вот сейчас, сейчас они врежут, докажут и суду, и всем - обвинения не стоят и ломаного гроша. Нет, он понимал, точно знал, его обязательно признают виновными. Только надеялся, что их с Антоном приговорят к условному сроку с выплатой огромных штрафов. Он ещё прикидывал, каким будет этот срок, таким же смешным, как бывшему министру юстиции? Но насмешил только себя!

И когда закончилось бесконечное и нечленораздельное чтение, и судья дошёл до слов: суд постановил, он только тогда осознал, что всё всерьёз и надолго. Но и потом, вопреки очевидному, ждал пересмотра дела. Действительно, пересмотрели и решили: маловат срок, маловат! И тут же подоспело новое бессмысленное обвинение. А под видом следствия - ужесточение режима Читинским централом, а потом снова Матросской Тишиной. И были ещё два года выматывающих, оскорбительных допросов, а потом долгие месяцы нового судилища.

Оставалось только одно - упереться лбом в стенку и держаться. Вот только брать в руки себя, осыпающегося, с годами становилось всё труднее и труднее, да и стенка-срок отодвигалась всё дальше и дальше. И ярость то затухала и покрывалась пеплом, то вновь что-то горячилось внутри, и тогда он срывался. Да, срывался, а потом долго выговаривал себе: нельзя так распускаться, стая только этого и ждет! Но это уже было на втором процессе, где с шизофреническим упорством ситуацию довели до полнейшего абсурда. И даже тогда он пытался противопоставить всей той галиматье логику, отбивался от каждого пункта обвинения…

А ведь когда повезли на суд в Москву, да ещё самолётом, у них с Антоном появилась тень надежды. Даже то, что в суде отгородили стеклом, а не посадили в клетку, поначалу посчитали хорошим знаком. В клетке человек всегда кишками наружу, а стекло хоть как-то прикрывало от любопытных глаз. Ведь во взглядах на подсудимых, даже тех, кто сочувствует, всегда любопытство.

Назад Дальше