Потом нужно было бы еще рассказать о том, как он вернулся домой, в родной колхоз. Вернулся с мамой и Верой, старшей сестрой, а отец сразу же пошел вдогонку за врагом. Рассказать бы о том, как маленький четырнадцатилетний паренек шел сюда, в город, целых сорок километров пешком. Лидия Петровна, учительница, прочитала в газете, что тут открывается училище, в котором будут учить печатать книжки. И он сразу пошел. Как он блуждал по улицам совсем незнакомого города, пока не нашел себе приюта. Как он думал о хлебе, пока у них не наладилась столовая; как он мерз в своей курточке, пока им не выдали форменной одежды… Рассказать об этом было нужно хоть бы для того, чтобы ясно было, что он, Михась, ничего не побоялся, что вот добился своего: он здесь скоро закончит учебу и будет печатать книжки. Напечатает тогда и Коласовы сказки и стихи, которые так волновали когда-то Михася…
Да, нужно, конечно, нужно было обо всем этом рассказать. Но бедный Бабашка не осмелился. Он так растерялся, что даже не смог поздороваться…
Большие окна типографии густо затканы причудливыми узорами мороза. За ними - поздняя ночь. А в цеху - несмолкаемый гул машин, однообразный, как шум морского прибоя. Из-под барабана на длинные стержни "пальцев" безостановочно плывут отпечатанные листы. Маленький печатник Михась Лазунок пристально следит за ними и мечтает.
А что, если бы сейчас вдруг открылась дверь и вошел тот самый старик? Вот он подходит сюда, к машине, и ничего не говорит, а просто берет верхний лист и молча смотрит. И, увидев, как аккуратно Михась Лазунок печатает его "Трясину", он говорит: "А как же тебя звать, хлопчик?"
"Ишь ты, тоже придумал! - вздрагивает Михась, как будто просыпаясь от сладкой дремоты. - Зачем он придет сюда так поздно? Да без пропуска его и не впустят. И вообще никогда он сюда не придет… А почему бы ему и не прийти? - снова возвращаются радужные мечты. - И пропуска ему никакого не нужно: его сам директор привел бы. Тут я его книгу печатаю, как же ему не взглянуть! А что, как и вправду сейчас…"
Ах, мечты! Не веришь, не веришь, а потом опять нет-нет да и посмотришь на дверь. Невозможное покажется таким возможным, что по всему телу вдруг забегают мурашки. Склонишься над листами - и покажется, что вот он стоит над тобой, старик, и смотрит… Станет так жарко-жарко, хорошо-хорошо. И прямо-таки веришь, что вот он стоит…
- Ну, помощник, как дела?
Ох, ты!.. Ну, чего? Это же мастер Иван Семенович смотрит на Михася и улыбается.
- Видишь ли, - говорит он, помолчав, - следить нужно старательно, со вниманием, но задумываться чересчур возле машины не стоит. Наше, брат, с тобой дело такое. Ничего особенного мы не придумаем. "Трясины" мы, браток, с тобой не напишем. А вот за эту штучку нам таки попадет…
Скажи ты, и как он все видит! Эта "штучка" - маленькое продолговатое пятнышко между строчек.
- А я, товарищ мастер, не заметил, - виновато говорит Михась.
- Ничего, проработаешь с половину моего - будешь замечать.
Иван Семенович поворачивает ручку мотора влево - и большая машина послушно прекращает работу. Пока он, засветив над выдвинутым талером лампочку, выправляет в пробельном материале эту "штучку", которая оставляет ненужное в книге пятнышко, Михась следит за его большими черными руками.
- Товарищ мастер…
- Ну?
- Можно мне взять один лист домой? Почитать.
- А ты любишь читать? - спрашивает мастер, не отрывая взгляда от талера. Он, как видно, совсем не замечает, что этим вопросом задел самое больное место в душе своего помощника.
- Да! - радостно говорит Михась. - Я читаю очень много. Потому что… посмотрите-ка…
Иван Семенович послушно перестает стучать и глядит на Михася.
- Работаем мы, товарищ мастер, восемь часов. Остается шестнадцать, - говорит Михась. На слове "восемь" он загибает один палец, на "шестнадцать" - два. - Ну, вот и читаешь.
Иван Семенович сметлив. Он сразу понимает, что главное тут - не "шестнадцать часов"…
- Тебе бы, парень, учиться, - говорит он, тепло глядя в глаза Бабашке.
- А я и пойду! В вечернюю школу для взрослых!
Пока Иван Семенович поправляет выключку, Михась решается наконец спросить о самом важном:
- Иван Семенович, скажите мне, а это вот слово… ну, фамилия моя на листе, она и в книге останется?
Иван Семенович и тут сразу догадывается, в чем дело.
- Известно, останется, - говорит он. - На то мы ее и поставили, чтоб осталась.
Говоря это, Иван Семенович как-то странно усмехается. Но Михась не замечает этого. Он улыбается открыто, радостно.
* * *
Несколько дней спустя главный редактор издательства, подписывая на выпуск в свет первый, так называемый сигнальный, экземпляр нового издания повести Якуба Коласа "Трясина", сделал техническому редактору замечание.
- В общем, впечатление довольно приятное, - говорил он, перелистывая книгу. - Почему, однако, уважаемый Лазарь Миронович, мы с вами никак не можем полностью избавиться от недочетов? Хоть два, хоть один, хоть маленький, а все-таки что-нибудь да есть. Вот и теперь: все как будто в порядке, так обрезка никуда не годится. Посмотрите сами.
Он повернул развернутую книгу боком. На полях, довольно далеко от края, стояло совершенно ненужное в книге слово "Лазунок".
- И вот тут, и тут… - перелистывая страницы, показывал главный редактор.
Увидев еще несколько раз это лишнее слово, технический редактор наконец согласился, что это хотя и незначительный, но все же недочет.
Согласиться с этим никак не мог бы только сам Лазунок. Какое там лишнее! Михась еле дождался того дня, когда в киоске появилась "Трясина" - первая книга, в создании которой он принимал участие.
И вот она наконец в его руках!
Иван Семенович сказал правду: на полях книги вон сколько раз повторяется фамилия Михася. Пустишь странички из-под пальца - так и мелькает: Лазунок, Лазунок, Лазунок… Жаль только, что кое-где слово это прихвачено ножом, будто распилено вдоль. Ну, да это мелочь! Бывают неудачи и похуже.
Бабашка долго стоит возле киоска, без конца перелистывая книгу, и глаза его улыбаются.
Снежок и Гуленька
Отчетливо и ярко, как человек, истомившийся от жажды, вспоминаю - вижу перед собой большое деревянное ведро, доверху наполненное холодной и прозрачной водой. Мама несет его по двору, а с крыши слетает мой голубь Снежок и садится на край ведра. Вода в ведре колышется, и пить неудобно. Но голубь пьет, а мама улыбается и ставит ведро на землю.
Мама умаялась: с утра на жатве, потом спешила домой подоить Краснушку, покормить меня - и снова в поле. Мы живем первое лето без папы, и маме трудно. Я сирота, но я мужчина, я хочу стать большим и все делать сам, чтобы маме было легче. Я хорошо пасу корову, чищу вечером картошку, хожу по дрова…
Бывает, правда, что я набедокурю, и мама сердится. Однажды так засиделся с удочкой на реке, что мама уже в темноте встретила меня на лугу. Краснушка сама пришла домой, и мама очень перепугалась. А то раз мы с Михасем, моим дружком, стали вить кнутики. Веревочку подержать было некому, и мы оба конца положили под горшок с цветком. Мы только поплевывали на руки да вили, а горшок все ехал да ехал по подоконнику, покуда не шлепнулся на пол… Опять мама сердилась, а я опять обещал исправиться. И я стараюсь, а мама верит, что я хочу быть хорошим, потому что мама сама очень хорошая…
Это знает и Снежок. Вода понемногу перестает колыхаться, и он пьет, не отрываясь от ведра.
- Передохнул бы хоть! - говорит мама. - И правду говорят - "тянет, как голубь".
Она смеется. Я сижу возле ведра на земле, и мне так хорошо глядеть на веселую маму. Хорошо также смотреть, как мой Снежок сидит на краешке ведра, вцепившись в него красными морщинистыми лапками, а в воде, по мере того как она успокаивается, все отчетливее отражается его белая грудка.
Но вот он наконец напился. Взглянул на нас, нахохлился, как будто рассердился, и вскочил в ведро.
- О, вот так так! - И мама замахнулась на него.
- Ты не гони его, - кричу я, - не гони! Пускай искупается!..
Я говорю, что я сам принесу воды, но мама снова смеется.
- Ну где там - ты принесешь! - говорит она. - Силач нашелся! И сама принесу. Да он и не замутит воды: он чистенький.
Снежок воды не замутил. Когда он искупался и мама поднесла ведро к порогу хлева, Краснушка стала спокойно пить. Пьет она так же жадно, как голубь. Покуда он пил, Краснушка глядела на него из хлева, из-за жерди, которой заложена дверь, и даже разок замычала от зависти.
Краснушка пьет, а мне приятно смотреть, как быстро опускается в ведре вода. Потом корова чмокает губами, высасывая остатки воды, и жадно облизывает мокрое деревянное дно шершавым, щекочущим языком. Я с удовольствием подставляю свою маленькую ладонь под холодную, мокрую морду.
- Я принесу еще, - говорю я. - Принесу!..
Но мама не дает мне ведра.
- Принесу и сама.
А мой Снежок тем временем на крыше.
Он укоряет в чем-то свою голубку, сердится на голубят. Они по ту сторону крыши, в тени, и мне со двора их не видно. Виден только Снежок, сидящий на самом коньке. Он надувается, как индюк, и кружится волчком. И все ворчит, ворчит… Я понимаю, что́ он говорит. Он сердится на свою белую подружку Гуленьку, которая слишком балует птенцов.
"Упр-рям-ство, упр-р-рям-ство! - сердится он. - Им, гуленам, и на р-р-руку, а ты им больше пот-твор-р-ствуй!"
"Не гулены, не гулены, а гу… а гу… а гуленьки", - воркует в ответ тихая, ласковая голубка. Она уже вышла на гребень крыши и обхаживает своего сварливого дружка. "Куда летать, зачем летать? - старается она защитить детей. - А вдруг коршун, а вдруг корр-шун, агу, агу, агу-леньки!.."
"Какой корр-ршун? Какой корр-ршун?" - еще больше возмущается Снежок.
Наконец, как бы высказав все, что нужно было, Снежок поднялся, захлопав крыльями. За ним взлетела его послушная Гуленька, а вслед за ними - птенцы.
Птенцов двое, и я никому не говорю, что все еще никак не могу распознать, кто из них голубь, а кто - голубка… Они еще пищат и часто тянутся к клювам родителей. Снежок зря на них ворчит - они летают очень охотно.
Но Снежок уже не сердится. Он поднимается все выше, выше… Потом вдруг останавливается и, словно уцепившись лапками за какую-то невидимую, натянутую в вышине ниточку, начинает отчаянно кувыркаться. Кувыркается он очень ловко, через спину. Ниточка, должно быть, не одна - они натянуты, как телеграфные провода. Снежок, начав с верхней, цепляется за каждую из них, - все ниже, ниже, ниже! - а потом, перебрав все, снова взлетает ввысь. Рядом с ним кувыркается и кружит белой пушинкой на ветру маленькая, быстрая Гуленька.
Только молодые "гулены", как называет их Снежок, не умеют еще кувыркаться. Они несмело приседают на распущенные хвосты, трепыхают крыльями, как жаворонки, и снова принимаются летать…
А я гляжу и не могу наглядеться.
* * *
Он был смелый и гордый, мой голубь Снежок.
Зимой, когда я, увязая в снежных сугробах, шел из соседней деревни и нес его за пазухой со связанными лапками и крыльями, я никогда не думал, что он такой забияка.
До этого у нас голубей не было. Гуленьку дал мне двумя днями раньше Михась. Дядя Степан, мамин брат, подарив мне Снежка, сказал, что первую пару лучше всего приручать в хате. И в хате у нас стало очень весело.
Снежок и Гуленька скоро нашли себе удобный, тихий уголок в запечке и начали вить гнездо. Тут уж я помог им - рассыпал у печки солому. И очень забавно было смотреть, как они таскали ее, ухватив соломинку клювом.
- Строятся, - говорила мама. - Вроде - бревна из лесу возят.
А вскоре, сунув руку за печку, я нащупал под голубкой маленькое теплое яйцо. Правда, добраться до него было не просто. Снежок злобно гудел, клевал меня и хлестко, больно бил крылом по руке. Но меня этим не отгонишь.
А вот на следующую зиму он из-за этой своей смелости и погиб.
Еще не прошел февраль, холодно было даже в хлеву, где стояла Краснушка, а голуби в старой, дырявой кошелке, подвешенной под решетиной, высидели голубят… Пару молодых я осенью отдал Михасю, как мы с ним и договаривались, когда он давал мне Гуленьку; и зимовали у меня только Снежок да Гуленька. Птенцов я заметил не сразу, хотя и заглядывал в хлев ежедневно. Приходил сперва днем, а потом, когда наша Краснушка привела теленка, приходил с мамой и вечером. До чего приятно было смотреть на пестрого бычка, как он лежит на чистой соломе, поджав ножки и расставив уши! До чего приятно было слышать, как в подойник, журча, бьет молоко, которое я скоро буду пить с хлебом, как над нами, встревоженные шумом и светом, ворочаются и воркуют в кошелке голуби! Днем я всегда приходил смотреть, как мама поила Краснушку или приносила ей поесть. А то заходил и так.
И вот однажды я услышал в кошелке под решетиной знакомый писк. "Неужели птенцы?" - обрадовался и удивился я. Так вот почему они, Снежок и Гуленька, последнее время по очереди сидели в гнезде, вот почему оттуда доносилось их радостное воркованье!
С загородки, откуда мы кидали для Краснушки мешанку из соломы и сена, мне не так уж трудно было добраться до балки, а с балки я, держась обеими руками за стропило, по решетинам, как по лестнице, взобрался к голубиной кошелке. Одной рукой пришлось держаться, чтобы не упасть, а другую я засунул в гнездо. Это было не просто - Снежок больно клевал меня и бил крылом. А все-таки я нащупал под ним на соломе два тепленьких мягких комочка. От радости я спрыгнул прямо на навоз и побежал с этой вестью в хату, а потом - к Михасю.
Но недолгой была наша радость - ее украл Сымонов кот Жандарм.
Жандармом его называла моя мама. Он был большой, хмурый, усатый и шкодливый. Мы с Михасем не любили его и гоняли отовсюду, где бы ни встретили.
Ворюга знал, что оконце в нашем хлеву зимовало без стекла и мы затыкали его соломой. Краснушке было от этого теплее, но зато темно. Еще хуже было сидеть в темноте и взаперти голубям. Когда потеплело и засветило солнце, я вынул из окошка солому, чтобы всем в хлеву стало лучше: и Краснушке с пестрым бычком, и голубям с голубятами… И вот Жандарм подстерег, когда я, вернувшись однажды поздно вечером, забыл заткнуть оконце соломой, и забрался в хлев.
Снежок погиб сражаясь… Чудак! Он думал, как от моей руки, отбиться от хищника маленьким клювом и крыльями.
Утром я заметил на снегу у хлева белый пух и перья; их было еще больше на подстилке, куда они падали из кошелки.
В гнезде были одни птенцы. Кот, видно, забрался туда на рассвете, потому что голубята еще не замерзли, были как будто живы, особенно один.
Этот и выжил. Я накормил его изо рта, согрел в руках и посадил в запечек. А тогда побежал к Михасю. Вместе с ним мы придумаем, что делать. Главное - это, конечно, проучить Жандарма.
Когда я вышел из хаты, с крыши хлева поднялась, захлопав крыльями, Гуленька. Она испугалась даже меня. Она полетела куда-то, видно не осмеливаясь проникнуть через оконце в хлев. Верно, она погибла где-нибудь, потому что с тех пор я ее не видел. А мне очень хотелось поймать ее и принести в запечек.
* * *
Снова весна. Снова наш двор засыпан белыми лепестками вишни. Краснушка лежит у плетня, на солнышке, спокойно смотрит на меня и жует жвачку. Она всегда жует, хотя не всегда есть что жевать. Сегодня мы с Михасем ловкую штуку выкинули - пустили своих коров пастись на панском лугу. Краснушка, как сообщница, и сейчас молчит, как молчала зимой, когда я тишком добавлял ей в мешанку побольше сена. Тогда мама поймала меня и поругала, а теперь я сам признался, похвастался ей нашей удачей.
"Остерегайся, сынок! - сказала она. - Попадешься им в руки - не помилуют".
Но я не боюсь. Что луг этот не панский, а наш, деревенский, - я уже слышал, и не раз. Что панов все равно не будет - через год или через два, - я тоже знаю. Об этом у нас и говорят и песни поют. Панов не будет, а наши коровы уже теперь хотят, чтоб мы пасли их на панском лугу. Поэтому сегодня мы с Михасем - молодцы.
Я уже стал больше, чем в прошлом году: я сам вытаскиваю из колодца большое деревянное ведро, сам несу его в хату и смеюсь, вспоминая про Алеся, о котором мы читали недавно стишок Якуба Коласа:
Хлопец-молодчина,
Тащит он ведро с водою,
Как взрослый мужчина.
И вот я, мужчина, несу от колодца полное деревянное ведро воды, а с крыши слетает мой Снежок и садится… уже не на край ведра, а прямо мне на плечо. Потому что это уже не тот Снежок, а сын его, которого я сам выкормил.
Я ставлю ведро на землю и подставляю голубю ладонь. Снежок, как по бревенчатой кладке, идет по моей руке от плеча вниз и, остановившись на ладони, начинает ворчать. Он надувается и кружится волчком и все ворчит, ворчит мне прямо в уши. Я понимаю, что он говорит. Он жалуется мне на тихую белую голубку Гуленьку, которую я принес недавно от Михася.
"Упрр-рям-ство! Упрр-рям-ство! - ворчит, сердится мой белый питомец, рассказывая о своей пугливой подружке. - Ты не корр-ршун? Ты не корр-ршун?.."
- Нет, не коршун, - смеюсь я и глажу Снежка, успокаиваю его.
А Гуленька смотрит на нас с крыши и, как будто ей плохо видно, то и дело задирает свою маленькую хохлатую головку.
Чудак ты, голубь! Ну что за диво, что ты меня не боишься! Давно ли ты, еще не умея летать, ходил за мной по хате, пищал и, растопырив крылья, кланялся, просился на руки? Давно ли ты на дворе слетал с крыши ко мне на плечо и совал клювик мне в рот, просил есть? А сегодня ты уже взрослый, герой!
И ты уже кружишься, ворчишь, как твой отец, всегда недовольный воркотун. А ну, лети!
Я подкидываю Снежка на ладони. И разом с ним, захлопав крыльями, взлетает с крыши и Гуленька.
И вот они кружат в чистом голубом небе. Добравшись до тех, натянутых в вышине и никому не видимых проводов, мой белый красавец цепляется красными лапками за них и начинает кувыркаться. Рядом с ним кувыркается и кружит вокруг него белой пушинкой на ветру маленькая, тихая, быстрая Гуленька.
Пускай кувыркаются! Им будет у меня весело, спокойно, хорошо. Жандарм больше не разрушит их гнезда: мы с Михасем проучили негодника. Мы с Михасем такие теперь сделали голубятни, что никто не доберется, никто не достанет!
И я гляжу вверх, гляжу и никак не могу наглядеться…